Наше эмигрантское мышление, этот "сталинский следователь", отдает себе отчет в двуплановости нашей биографии: одна вырастает из хроники текущих событий, другая - примысленная, составленная из упущенных шансов, мнимая биография как параллельный сон с продолжением. Большую часть дней нашей жизни одно бытие угрожает другому как ненавистный двойник. Но иногда эти две жизни совпадают в одном событии; это событие мы и считаем судьбоносным, мгновением истины, откровением. Таковым мгновением для российского человека становится отъезд, эмиграция - добровольная или вынужденная. Осознанная как совпадение мечты и реальности, или их окончательный разрыв, эмиграция есть та самая "пороговая ситуация", о которой твердили экзистенциалисты. К сожалению, оказавшись за порогом, за дверьми, за железным занавесом, ярые экзистенциалисты становятся не менее одержимыми гегельянцами. Мгновение истинности растягивается в пожизненный срок отсидки на пьедестале истины, откуда диалектически пересматривается советская жизнь и по-фрейдистски анализируется личная судьба. Забывается при этом, что дарованное мгновение истины относилось лишь к тогдашней соотнесенности нашего прошлого и настоящего с оглядкой на тогдашнее будущее.
Мгновение прозрения там было не прорывом к "вечной истине", а лишь deus-ех-machina, единоразово вырвавший нас из цепких лап тамошнего прошлого, осознанного тогда как зловещая фатальность. С этой "истинностью" не обретешь свободы дважды. Орфей своим пением заполучил шанс вывести Эвридику из царства теней при условии, что он не будет оглядываться назад; оглянувшись назад при выходе, он потерял Эвридику окончательно: повторный концерт с тем же репертуаром не произвел на обитателей подземного царства решительно никакого впечатления.
Я не призываю отречься от прошлого, перечеркнуть его и о нем не упоминать. Скорее, наоборот. Я лишь говорю, что наше новое отношение к прошлому - часть здешней, а не тамошней жизни. То, что мы воспринимаем как острый приступ вины или как прозрение в разгадке российского прошлого, - лишь метафора, метонимия или синекдоха нашего восприятия здешней жизни. Березы и рябины растут и здесь, и, как бы ни напоминали они подмосковные, произрастают они среди английских коттеджей, а не российских изб. Пока эмигрантский герой не признает нового гражданства родных на вид березок; пока не перестанет узурпировать недоступное ему российское настоящее, выдавая его за собственное прошлое; пока не перестанет называть себя в душе русским, не понимая, что его "русскость" давно стала частью настоящего той страны, где он поселился; пока эмигрант не осознает, что прошлое - не едино, но возникает, как разрозненные острова в лоцманском лавировании по туману настоящего; пока не примет на вооружение изящный сталинский релятивизм в отношении личной истории; пока не вспомнит, что русское "пока" означает еще и "до свиданья", - эмигрант будет оставаться персонажем готического романа, будет нуждаться в чуде и сверхъестественных вооруженных переворотах для избавления от призрачного состояния; будет рабом и идолопоклонником потустороннего и всяческой бесовщины, сведения счетов и поисков виноватых - без чего не достигается торжество справедливости в мире готики. В этом мире Бог выполняет лишь функции карательных органов. А отверженные занимаются богохульством. Богохульство, кстати, еще один признак одержимости в реестре экзорцистов. Бес богохульства в классической демонологии носит подозрительно иудейское и чуждое всему советскому имя: Исакаарон. Этому бесу я предавался перед вами на протяжении вот уже полутора часов и поэтому спешу закончить. Благодарю за внимание.
Приложение
Советский Франкенштейн
В фундаменте советской мифологической пирамиды покоится мумия. Ленин умер, но тело его живет. По крайней мере, продолжает гнить. По легендам (исходящим, скорее всего, от сына главного мумификатора Советского Союза, покойного Збарского), мумию Ленина, во время войны отправленную в эвакуацию, за Урал, в Сибирь, приходилось держать в подполье, в подземелье, обложенной глыбами льда - чтоб не протухла. По иронии судьбы, эти сибирские странствования во льдах мумии Ленина впрямую ассоциируются с последним маршрутом Монстра доктора Франкенштейна из готического романа Мэри Шелли. Роман, как известно, открывается письмами английского путешественника Уолтона из Петербурга и затем из Архангельска, на пути к Северному полюсу. Мы узнаем, что на корабль Уолтона, зажатый в арктических льдах, попал в невменяемом состоянии доктор Франкенштейн. Франкенштейн преследовал своего Монстра во льдах Арктики, куда тот скрылся от мстительной руки своего создателя, бежав через Татарию, Сибирь и, конечно же, Архангельск.
Франкенштейновский Монстр - это ходячая мумия, сшитая и склеенная из запчастей других человеческих трупов; это - зловещая попытка "подражать непостижимому акту сотворения мира Богом", попытка доказать материальность человеческой души с помощью электричества. Идея романа связана, как указывает профессор Фриборн, с идеями французского Просвещения и с Революцией - и с гальваническими опытами естествоиспытателей той эпохи. Мертвая лягушка, как известно, дергается, если через нее пропускать электроток; говорят, ученые эпохи Французской революции пытались оживить тем же способом, через электричество, голову казненного на гильотине, присоединяя к вискам электроды; голова, говорят, издавала какие-то звуки, которые так никто и не расшифровал. Интересно, проводились ли подобные опыты над мумией Ленина, пропагандировавшего социализм как электрификацию всей страны; и если да, то какие посмертные лозунги он провозгласил? Мы об этом узнаем не скоро.
Франкенштейновский Монстр вышел в свет в сентябре 1817 года, и в столетний юбилей его рождения на свет появился "новый советский человек" - плод Октябрьской революции, результат обработки идеологией как электротоком. Этот марксистский "гомосоветикус" мог бы стать крестным братом франкенштейновского Монстра, поскольку и тот, обнаружив, что ему нечего терять, кроме своих электродов в черепушке, начал с революционного террора, уничтожив всех близких и родственников своего создателя. И в конце концов заманил свихнувшегося изобретателя через Россию в Арктику, "в царство вечных льдов", где его создатель, существо человеческое, обречен на страдание и мучительную смерть от "голода и холода", к которым сам Монстр совершенно безразличен. Став свидетелем смерти своего создателя, скончавшегося в капитанской каюте полярного исследователя Уолтона, Монстр дал торжественное обещание исчезнуть из мира, скрыться в арктических льдах и сжечь себя на костре. Я полагаю, что Монстр своего обещания не выполнил, даже если и очень хотел. Во-первых, откуда в ледяной пустыне дрова? Откуда взять спички? Если он и предпринял попытку диссидентского самосожжения, то гораздо позже, когда появились шансы раздобыть прометеев огонь.
Самый серьезный шанс представился в 1937 году, когда в Арктику была направлена экспедиция Папанина. В советской истории она известна как "плавучая полярная станция". Боюсь, что станция стала плавучей из-за того, что Монстр, зимовавший более чем столетие во льдах, стал разводить давно обещанный костер самосожжения, наворовав горючее у "папанинцев": из-за гигантского костра станция откололась от материкового льда; возможно, правда, что льдина с Монстром и "папанинцами" сначала откололась, и лишь затем Монстр стал разводить костер. Льдина, так или иначе, стала таять. Документальные подробности этого события мы знаем благодаря историкам (Alex de Jonge "Stalin"):
"Участники экспедиции Папанина в составе четырех человек (включая работника НКВД) плюс собака по имени Верный были помещены на льдину в районе Северного Полюса. Однако льдина раскололась, и папанинцев стало относить к югу. Хотя радиоконтакт с "центром" не был прерван, папанинцам постепенно становилось ясно, что их не успеют снять со льдины, которая, отплывая все дальше и дальше к югу, таяла на глазах. Когда же папанинцев все-таки удалось чудом спасти, это событие, вполне заслуженно, освещалось в газетах как героический подвиг Дневник Папанина о пребывании на "плавучей полярной станции" тут же был отправлен в печать. Это - потрясающий документ эпохи, доподлинная стенограмма "сталинского" безумия. Один из папанинцев упорно пытался отучить собаку воровать еду, применяя педагогические методы социалистического воспитания и пропаганду марксизма; когда же собаку перевоспитать не удалось, им овладели серьезные сомнения в марксистской доктрине. Тем не менее все участники экспедиции, включая собаку, с рвением праздновали день рождения Сталина и другие советские юбилеи; с этой целью они устраивали "народные" демонстрации, маршируя вчетвером с самодельными знаменами взад и вперед по льдине - поскольку никто из них, включая собаку, не решался открыто признаться друг другу в идиотизме подобных мероприятий. Между тем они регулярно слушали радио, узнавая о разоблачении все новых и новых "врагов народа" в ходе сталинских чисток. Выяснялось, что те, кто отвечал за их экспедицию, были шпионами и вредителями, и на их место были назначены те, кто, в свою очередь, были разоблачены как вредители и шпионы; назначенные на их место опять же оказались шпионами и вредителями. Из этого следовал простой вывод: по крайней мере один из папанинцев был вредителем и шпионом. Энкаведешник в составе экспедиции стал демонстративно упражняться в стрельбе по целям, после чего он с рвением разбирал и собирал свой револьвер - личный подарок Ягоды… К моменту, когда экспедиция была спасена, папанинцы находились в невменяемом состоянии: в каждом они видели врага народа, не доверяли никому, даже самим себе".
Возможно, папанинцы были не так уж неправы, подозревая акт вредительства и происки врагов народа? Вредителем, пусть и бессознательным, и оказался Франкенштейновский Монстр, решивший разводить костры там, где не следует. Но "врагом народа" его вряд ли мог назвать даже энкаведешник. Подслушивая идеологические перепалки папанинцев на советской фене, Монстр явно должен был осознать, что попал "к своим". В свое время швейцарцы его не приняли, справедливо распознав в нем Монстра. Но папанинцы в своем экзальтированном состоянии на тающей льдине не могли не распознать в его истории сходные с ленинизмом-сталинизмом мотивы. Возможно, они его судили товарищеским судом за вредительство и оправдали за героизм вопреки энкаведешнику, выступавшему в качестве прокурора. Возможно, что все было гораздо проще, и он просто подменил, предварительно уничтожив, этого самого энкаведешника или даже собаку (за время пути собака могла подрасти) - пойди пойми, кто есть кто, ведь лица у всех были обморожены до неузнаваемости.
В моей пьесе на эту тему ("На льдине") в духе безупречного готического соцреализма все монстры будут, надеюсь, расставлены по местам; пока же замечу, что франкенштейновский Монстр мог без труда попасть в Москву вместе со спасенными папанинцами. Ему, наверное, дали даже звание Героя Советского Союза. Не исключено, что именно его труп, а не ленинский, покоится сейчас в Мавзолее. Впрочем, Монстр с отцовской фамилией Франкенштейн вряд ли уцелел бы в эпоху борьбы с засилием иностранщины, космополитизмом, кибернетикой и теорией относительности Эйнштейна, которого могли принять за однофамильца нашего Монстра. Не исключено, однако, что Монстр, оклеветанный, но несокрушимый по своей природе, пробил своим телом железный занавес и ушел в эмиграцию. Остается лишь гадать, какой из эмигрантских журналов он сейчас возглавляет.
Какой-то пошлый мадригал
Что вообще произошло? Почему Ленский послал вызов Онегину? Потому что Ленский решил, что лучший друг соблазнил его лучшую подругу, а дело на самом деле обстояло так: Онегину было скучно, и он поддался уговорам Ленского и поехал в гости к Лариным, а там скука и пошлость, и вот в отместку Ленскому (чего он, мол, меня сюда затащил!) стал ухаживать за Ольгой (а Татьяна побледнела, вы заметили, что Татьяна побледнела?), заводит речь о том о сем и, "наклонясь, ей шепчет нежно какой-то пошлый мадригал". Из-за "пошлого мадригала" был убит поэт Ленский. А когда Ленский был реабилитирован, выяснилось, что люди разучились шептать пошлые мадригалы. В душе бушует буря чувств, а сказать человек может только нечто явно нецензурное или твердить о нарушении в период культа личности ленинских норм партийной жизни. Шепот пошлого мадригала на балу превратился в тайный партийный донос или в открытое письмо протеста с копией в Государственную Безопасность. Пулемет советской речи расстрелял личный разговор, и, продолжая говорить на советской фене, передовая советская интеллигенция продолжала считать личные отношения (кто кому с кем изменил) чем-то постыдным. Но жизнь, как и роман, начинается с болтовни в гостиной, с какого-то пошлого мадригала. Этот пошлый мадригал был отправлен в ванную комнату, где можно было вдоволь наплакаться. Личный разговор был запрещен сверху, поскольку он был экспроприирован общественными судами на партсобраниях. Но наступила эпоха волюнтаризма, и реабилитированные, возвратившись в коммунальные квартиры, вели уже бесцензурный разговор о том, кто виноват в том, что нас заставляют говорить на нашем собственном языке, который мы ненавидим. Разговор этот начинается обычно с известий об обыске, продолжается дискуссией о работе подкорки во время допроса, переходя в тираду о традиции насилия и споре славян между собою, уводящем в вопрос о лжи как о самозащите и жизни не по лжи, прерывается личными обвинениями в двурушничестве и кончается все тем же выводом о круговой поруке, в которой никто не виноват и непонятно, что с ней делать. Пока по всей жилплощади шел крутой антисоветский разговор на советском языке, в ванной или в кухне кто-то плакал о том, что она или он не придет назад.
Но к 70-м годам география советского разговора меняется (не только за счет вступления советских войск в Чехословакию, но и за счет подрастания еще не расстрелянного поколения): "пошлый мадригал" перемещается в "большую" комнату, а "партийный разговор" закрывается на крючок в ванной. Но движется этот разговор по коридору, и вот в какой-то момент, остановившись где-то посередине между кухней и гостиной, вы оказываетесь в центре смысловой путаницы: Она (Россия) и Он (Советский Союз) из одного разговора встречаются с Ней (Таней), которую бросил Он (Женя), и личные отношения становятся историческими понятиями с большой буквы. Впервые, вместе с возникновением, точнее, с возрождением личного разговора в домах Москвы, за окнами которых летел вперед чумовоз советской речи, моральная оппозиция партийному языку обрела слова. Доныне гордый наш язык к почтовой прозе не привык. И все же люди стали писать письма не только в высшие инстанции с копией в "Правду", но и самим себе с копией другу. Читаю с тайною тоскою и начитаться не могу.
Представьте себе, что в одной из московских квартир идет по обычному маршруту из ванной через кухню по коридору в "большую" комнату такой вот разговор. Предположим, разговор о предстоящем Митинге Гласности Молчанием. Был действительно такой митинг на Пушкинской площади: надо было демонстрировать свое инакомыслие в знак протеста против отсутствия гласности путем молчания. Надо было прийти к памятнику Пушкина в День Конституции (гарантирующей свободу слова), снять шапку и молчать. Некоторые полагали, что молчать надо, чтобы не поддаваться провокации органов, а шапку снимать перед Пушкиным. Чтобы придраться было нельзя. Со стороны ничего не поймешь. Если человек воды в рот набрал, то лишь одному ему известно, что этим своим молчанием он требует гласности. Но этот обет молчания становится демонстрацией, как только принимает монашескую форму путем снимания шапки. Демонстративное молчание такой же протест, как отказ от дачи показаний, как, собственно, демонстративная пауза в разговоре. Молчание - это и есть подтекст советской официальной речи из громкоговорителей. Демонстративный подтекст превращается в политический протест. Из личного соображения молчание превращается в общественный бессловесный поступок. Но вот представьте себе, что, вслед за обсуждением участия в таком митинге молчанием, вы получаете открытку. Обычную почтовую открытку. У нее вид праздничной открытки. И праздничная надпись: "С праздником на вашей улице". А на обратной стороне изображение памятника Пушкину на Пушкинской площади в снегу. Но, повертев открытку в руках, опытный получатель таких открыток сообразит, что слова на открытке "С праздником на вашей улице" есть аллюзия и реминисценция на знаменитые слова Сталина "И на нашей улице будет праздник!"; а памятник Пушкину на открытке - место встречи участников митинга гласности молчанием в годовщину сталинской конституции 5 декабря. Вся открытка, таким образом, - это печальный намек на советский характер антисоветских митингов с тонкой демонстрацией молчания, требующего гласности.
Но ведь открытка - вещь сугубо личная. Открытка - это факт личной биографии двух людей: отправителя и получателя. Но открытка, как не заклеенное в конверт письмо, доступна любому постороннему взгляду. И прежде всего глазу цензора Главпочтамта. Пройдя через почтовую цензуру, открытка несет на себе штамп официальной почты, государственный штамп; то есть личный факт получает статус, официально признанный государством. В сталинскую эпоху личный факт не отличался от общественного и в интимных открытках люди поздравляли друг друга со здоровьем Вождя и Учителя и с Годовщиной Октябрьской Революции. Открытка, поздравляющая с митингом инакомыслящих, пародирует эту памятную атмосферу историчности, но это уже пародия: за открыткой спрятан личный разговор, начавшийся в московской квартире после смерти Сталина. Ведь открытка, адресованная конкретному участнику исторического события как личному собеседнику, персонифицирует исторический факт. Такая открытка - это материализация новой речи, где личный разговор путается с общественной дискуссией и "она" из разговора в ванной путается с "Россией" из гостиной. Эта открытка есть возведение личного разговора на официальный пьедестал (через штамп Главпочтамта).
"На вопрос хозяйки: "Чаю?" кто-то из гостей воскликнул: "Чаю воскресения из мертвых!"", вспоминает Андрей Белый начало века. Но кроме переноса словарного значения слова, существует еще перенос, так сказать, синтаксический. Одними словами дело не ограничивается. Личный разговор, возникший в 60-е годы, окружен громкоговорителями официального советского жаргона и всем тем, что за этим стоит и лежит в Мавзолее и развевается на демонстрациях и задыхается в пересылках. Новая школа прозы - это перенос стилистических законов сталинизма в личный разговор.