Мы - то есть я и смуглый, как кубинец, Мусаналиев, курировавший электриков и оказавшийся приятелем моего приятеля лезгина! - мы снова улыбнулись, - он, кроме всего, был рад, что быстро отделался от новой заботы, при этом все довольны, - распрощались с теми ж улыбками, я напомнил о машине - и был таков.
Гавана сияла в солнце; пафос этого города - разумеется, море, хотя оно видно вовсе не из всех точек, а тот конец, где дом Хемингуэя, вообще далек от него; тут еще одно недоразумение - еще один блок мыслительный: Хемингуэя, из-за "Старика и моря", связывают с морем, и так и кажется, что он, в своей седой бороде саперной лопаткой, вечно сидит на берегу, у сетей.
А море в Гаване - оно видно, да, не отовсюду, но все же из многих, многих мест; а жизнь его конечно же ощутима во всем.
Море в Гаване удивляет собою тем, что оно одновременно и яркое, и темное: такой синий блеск. Это, понятно, когда солнце.
Обычно мы представляем Гавану, по фотографиям и кино, как нечто, где синее море и белые небоскребы; это впечатление - от района, называемого Аламар и не характеризующего Гавану как целое: плоское ходячее впечатление и тут ошибочно. Гавана более пестра, волнисто-разнообразна ("барококо", острил кубинец), в общем, невысока и уютна; но ярких красок домов тут нет; преобладает серо-желтоватое и в том же роде.
Город, конечно, "зеленый"; пальмы, цветущие олеандры по краям улиц, какие-то цветущие и даже плодоносящие (типа ежевики, черешен, но кроны громадны!) деревья, хотя, повторяю, февраль; и даже бананы - эти огромные гофрированные светлые листья - как салат у великанов при Гулливере: у домов и в патио.
Мне, однако, понятно, не терпелось посмотреть старый город - Habana Vieja; я попал туда во второй половине дня.
Громадная белая статуя Иисуса нависала в низких лучах над входом в лиман, залив, - как назвать; я сначала думал, что это река Альмендарес, на которой, я знал заранее, стоит нынешняя Гавана, но после постиг, что она в другом конце: как раз туда, в сторону Аламара. Причем если б я случайно не выяснил это (проезжая потом через реку!), то так бы и считал: Старая Гавана - на этой реке; меня всегда занимала вот эта ситуация человеческого знания. Гавана на заливе - на Альмендаресе, - и, знай я то или это, ничто не переменилось в мире.
К тому же на реке ей было б стоять логичнее; потом, во дворце, я услышал, что воду возили издалека… Вычисляй реальную логику жизни.
С набережной, которая называется Малекон, что сведущие люди произносят с подмигиванием (malecón - сутенер), видны сразу ярчайше-синий, блестящий залив, дальнее открытое, уводящее в забытый звон и в туман, пространство моря; безымянный, неизвестный душе простор, а еще более - самое чувство этого простора действует томительно на сознание… Тут, ближе, - сама Habana Vieja.
Вот она часовня у воды, вот серая крепость; вот он дворец вице-губернатора - а вернее, генерал-капитана. Все бурое, кроме крепости. Внутрь дворца; уют каретных помещений с каретами, фонтаны и зелень патио, ствол орудия с надписью русского - мастера; галереи, колонны. Музейные чопорность и роскошества верхних этажей. Мостовая перед дворцом была когда-то сделана из клинышков, всаженных вертикально.
Неподалеку - площадь ратуши; неизбежные балконы метрах в четырех над булыжными веерами. Небольшой двумерный испанско-готический собор с башнями разной высоты: одна острее, другая закругленнее. На уступах скопилась за годы - за века благодатная кубинская рыжая-красная земля, дающая несколько урожаев в год; и весело, странно видеть, как там и сям из камня и рыхлой, набухшей серо-желтой штукатурки лезут стрелы стеблей, как ни в чем не бывало разворачивающие на себе зеленые листики разной формы и тонуса - тех, что положено. Тут же, на площади, слегка в узкой улице, тот кабак, который является неизбежной достопримечательностью; здесь бывали знаменитости, и все стены над тяжкими, уютными деревянными столами между угрюмыми колоннами, а особенно передняя стена, исчерканы и обклеены пестрыми знаками посещения: автографами, рисунками и афишами. Дверь в кабак - железная, старая. Собор - Сан-Игнасио, площадь - Сан-Игнасио, улица - Empedrada - мостовая его.
Далее выходишь в торговый город, который и ныне - торговый… но это меня занимало менее.
Время от времени знакомые туристы мелькали вдали, среди всех древностей: как и следует туристам; и таинственность индейской, испанской тропической старины налагалась сладостно на милый, картинный образ той женщины.
Я ее не видел, но представлял, замечая толпу туристов за башнями и за стенами.
К вечеру мы выехали в Тринидад с заездом в Плайя-Хирон.
По дороге к Плайя-Хирон - знаменитый крокодилий питомник.
Их, да, собрали со всей Кубы и поместили в одно место; справедливо ли это?
Это справедливо; и есть в этом и некая грусть; какая - трудно определить.
Ты едешь; шофер наш, по имени Napolis, водил машину быстро и незаметно; дороги на Кубе хорошие, янки старались, и он непринужденно использовал их преимущества.
Это был темный мулат, немного неловко скроенный, если он одет и не в машине; но в машине - смел и ловок и по-шоферски празднично молчалив; а на пляже - неожиданно мускулистый и собранно статный.
…Да, чего же стоят оценки с первого взгляда?
Вообще - чего стоит взор как ум?
Мы ехали: он, я, переводчик Альдо - рыхловатый снизу ("Испанский, а не кубинский тип - один из типов", - объяснил мне спутник, мой Петр Петрович), но, в общем, довольно могучий телом (на Кубе все время обращаешь внимание на телосложение!), неглупый и по-особому, по-кубинскому добродушный малый; поехал, как видим, и Петр Петрович, у которого были дела в городах по дороге, да и в самом Сантьяго. "Лучше сразу отделаться. И освежу впечатления, - сказал он. - Во Франции, если нет времени, надо смотреть Париж; на Кубе - Кубу". Я с готовностью согласился.
Как бывает, в качестве варианта, при начале дороги, все более-менее молчали: иногда, наоборот, все нервно кричат. Альдо время от времени пытался комментировать окрестность, но, подобно многим южанам, был ленив в той ситуации, когда не ощущал очевидной необходимости действия; вскоре он перешел на свои семейные проблемы - учеба, с женой врозь, - а потом начал делать паузы; Петр Петрович молчал по обыкновению, шофер и подавно; а я, по своей любимой привычке, разделяемой мною с моим приятелем Алексеем, смотрел в окно.
Люблю, да, быструю езду с пейзажами за окном; это, прямо по Гоголю, безотчетно во всяком русском. Анализировать это бесполезно.
Мелькали заросли - мангровые кусты; открывалась степь - льянос, льянура, равнина, - похоже на Украину в августе, и даже домики, вдали, "те же" - белые под соломой; но, как выяснилось, тут не солома - тростник, а домик не мазаный, а дощатый: нет необходимости в плотных стенах; во всем испанском de facto нет слова "мороз" есть "frío" - холод; "helada" (мороз - холодок) недавно и мало употребимо. Не знаю, как обходились бойцы Боливара в ледовых Андах; да и в испанских сьеррах, наверно, не всегда жарко - средь белых пиков. И все же: вот - язык человеческий; он может не учесть чего-то; но он всегда жив - он дает пафос… Мы, проезжая близко, видели - это доски; но вдалеке - забудешься - степь… Украина… белые дома.
Лишь королевские пальмы - их стройные, строгие образы, - листья наверху во все стороны - разрушают иллюзию; они, в степи, одиноки или по две, по три; взглянешь - силуэт пальмы неповторим; какая уж тут Украина.
Неожиданно вскакиваешь в более плотные и вдруг ослепительно яркие заросли; малиновое, сиреневое, желтое, голубое и палевое; мелькает - рябит; началась деревня; эти дома - вблизи; живописные ауры сидят на проводах, на ветвях, на заборах; если летит-парит - кончики крыльев загнуты вверх, красная голова - вниз: особая, "странная" фигура полета; аура бурая, величиной с коршуна - не малая; это местный грифик, стервятник - они тут в роли ворон; люди их уважают - те санитары; уважают, конечно… насколько люди вообще умеют уважать разного рода санитаров. Все же смутное существо - человек; говорит о добре, о пользе, а любит - тигров, крокодилов и не любит гиен, стервятников (название-то!).
Мысли, как таковые, ленивы, моральные сентенции не идут мне впрок; и только вижу я - Куба… Куба.
Вот он и крокодилий рай; я долго и нудно веду речь о том, что здесь, наверно, не воспетые Александром Гумбольдтом гиганты кайманы Кубы - скуластые аллигаторы, по-своему добродушные, не опасные для людей: они перебиты, как и сами индейцы; а, наверно, cocodrilos - crocodili acuti - злобные крокодилы со сплошь узким (acutus) рылом; я говорю об этом, выходя из машины, и, не доверяя своему варварскому испанскому, через переводчика обращаюсь к светлому мулату, встречающему нас, улыбаясь. Он вежливо слушает, кивает: "Sí, sí". Ах, как это вы нас разгадали. Действительно, кайманы некогда были перебиты. Кубинцы вообще тактичны; в них есть достоинство южного, темпераментного народа, смешавшего в себе много рас и культур (всего повидали!) и при этом наклонного к гордости и грации; а ведь такт - это грация ума и души в сочетании с поведением.
Когда мы видим крокодилов вблизи, я сам понимаю пустоту своих рассуждений; тут, конечно, и кайманы, и крокодилы - вон они, и тупорылые и acuti; есть огромные, есть и малые; есть и темные с желтым брюхом и нежно-светлой изнанкой нижней челюсти, если так можно выразиться - подбородком; есть, конечно, и зеленоватые с темным. Пасти желтые.
Крокодил не так прост, как кажется.
Вот он лежит - недвижен, как только можно быть недвижным на этом свете: бревно бревном. При этом - смотрит.
И в его взгляде ты ясно видишь тоску; это тоска - и ничто иное.
Он смотрит не на тебя, а мимо; и, кстати, это тоже от той тоски.
Он не соизволяет смотреть; он говорит своим видом - ну что смотреть?
И так я знаю, кто ты и кто я; ты же - и так и так не знаешь. Чего смотреть?
И он лежит, умостив свою тяжелую нижнюю челюсть будто бы на (передние) лапы - как собака, когда ей грустно; на деле не на лапы - они коротки, - а просто на дерн, на тину.
Вы думаете, вы домыслили крокодила, он лишь спит с открытым глазом или, во всяком случае, втайне не функционирует: вы бросаете в него щепку… и надо видеть, как молниеносно его движение.
Только что лежало тупое тело, бревно, и только взор жил - жил тоской, но жил; вы решили, что тоски нет - жизни нет; и вот неведомая энергия вскидывает тело - оно словно исчезает на миг - и вновь является - является из тумана в иной позе - и вновь недвижно; но с тем же взором.
Стало быть, жизнь была… и тоска была?
Я отошел от заборчика, осмотрелся; еле видная тропка вела в кусты.
Через три минуты передо мною открылось это извечно мистическое и крутое зеркало - лесная вода; это было уж не то очерченное озеро, в котором обитают сами крокодилы, а свободное нечто - лесная река ли, озеро; склонилась зелень, вода прозрачная и бурая вместе, как - как дома; впрочем, тут она менее прозрачна… Особый этот мой рыбацкий взгляд внутрь воды - и я вижу рыбу… рыба шныряет, ходит. Рыбка маленькая…
Меня вновь посетило чувство, ведомое любому из нас; вот, я один в мире, и тут вода, и тут тихое и тенистое место, где я заслонен от всех и от вся; и никто не ведает, что я тут, тут - именно в этом месте.
Я отошел; по дороге, в густой траве, в тростнике, стояли деревья с как бы полуободранной корой - тонкой, лыкообразной, трухлявой; с одной стороны - белой и вообще похожей на березовую, с другой - красно-бурой.
Это сочетание намека на знакомое с совершенно странным и, по сути, не сочетаемым с тем - особенно давит на душу.
На тростник, на траву островов садились большие птицы - желтые, белые.
У нас таких нет.
Я вышел на общую тропу.
- А мы уж забеспокоились? - с улыбкой сказал Аль до.
- Да тут я, - ответил я, улыбаясь и озираясь.
Место было картинно, то, что называют - ни в сказке сказать, ни пером; склонялось солнце, и в его чистом, то шафранно-палевом, то золото-кремовом свете сияли нежно-малиновым, белым и желтым все эти огромные ворсообразные цветы прямо на голых, гладко-желтых с выщербинами суках (фламбойян!), молча жили глянцевитые крупные листья и мощные ветви тропиков; трава в тени стояла могучая и вообще вся преувеличенная как бы в стеблях, в цветах, в плодах, в листьях; я не оговорился - одни травы, деревья и верно цвели, другие плодоносили, третьи гнали в дудку свой стебель, его колена; от некоторых ветвей прямо в землю спускались корни - вонзались в рыхлую, благодатную почву; в то же время тут не было ощущения ядовитой чрезмерности - влажной густоты, сока-гнили; меж деревьями были чистые и простые поляны. Солнце тихо светило. Поляны стояли мягко, желто-тенисто и ясно, голубовато.
- Поехали, - молвил наконец Петр Петрович.
- Прекрасно… Что ж, едем, - объявил я.
На шоссе попадались кубинцы (иначе не скажешь!) на этих своих лошадках, порою - даже с лассо у седла справа; в сомбреро. Оно тут небольшое - неэффектное и нередко эдак стиснутое с боков. Кубинец одет в ковбойку и незаметные, нетехасские джинсы, а часто и просто вроде нас: штаны да рубаха. Но он - кубинец.
В селениях, у лотков придорожных, на тракторах (наши! "Беларусь"!), и в кузовах машин, и просто у дороги нам близко встречались люди, и было видно, что глядят они добродушно.
Я специально это говорю, ибо сейчас есть страны, где не любят чужаков, особенно некоторых, и смотрят угрюмо; помимо прочего, возможно, это просто реакция на чрезмерный "обмен туристами" и вообще на езду, которая затеяна по миру. Дом есть дом, и надоедает, когда все время… по нему шляются. Так что тут и не обвинишь. Но кубинец приветлив; я заметил, что люди, у которых врожденное чувство собственного достоинства, нередко держатся таким образом. Когда человек обладает чем-то, у него нет причин то и дело это доказывать; сия мысль относится не только к проблеме гостеприимства.
Молодая кубинка, как правило, и красива и эстетична; у нее рискованный, но сильный и верный вкус. Я устал вертеть головой вслед девам всех тонких оттенков кожи - от просто смуглого до иссиня-черного; как она ведет рукой, как держит шею; как питонно-упруго, предельно вольно вьется статями все ее плавное, удлиненное тело, одетое, положим, в плотные сиреневые синтетически-шелковые штаны до пят и в розовую кофту, или в малиновые штаны и резко-синюю кофту, или в голубоватые джинсы и белую расстегайку.
Особенно, кажется, хороши тут мулатки, близкие светлому типу и одновременно - темные. У них обычно сильные, тонкие лица, лишь немного утолщенные в губах и в ноздрях, отчего - ясная живость и эдакая веселая чувственность во всем общем мире лица; они особенно стройны.
Вновь это напоминало…
Мы ехали, Плайя-Хирон был близок. Вот оно и само селение. "Финские домики" и барачки; прокатили, свернули направо - в лес. Уж знакомые местные сосны с мягкими иглами. Дальше дороги нет, вон он берег.
Этот извечный просвет меж деревьями, это извечное ожиданье воды.
Мы вышли на простор, солнце садилось; палево-оранжевый шар солнца над самой чертой - это тоже то нетленное, что свойственно всем широтам над всеми водами; но в тумане Севера кажется, что это свойственно только Северу; в тропиках кажется, что шар солнца над той чертой - это лишь тропики.
Перед закатом на Кубе, в свете ее кратчайших сумерек, является нечто зеленоватое; а господствует сиреневое и желтое. Вернее, желтое - просто там, где солнце. Серо-сиреневый фон есть в окружающем мире; а дальнее восточное небо серо, голубовато, спокойно и независимо: будто и нет зари.
На берегу ожидали сюрпризы; я шел первым; оказалось, что весь он состоит из пористо-легкого (на вид), во все стороны острого камня: вроде слегка окаменели мягкие породы. На деле камень был натурален - неимоверно тверд: когда касался его рукою или босой ногой, тело чувствовало его силу, что ли. В этих моделях шхер, фиордов, лиманов и прочих узорных, кружевных, зигзагообразных, дробных углублениях, не имевших названия, стояла вода моря; коснешься - она неожиданно, неимоверно тепла; в выемках, в тьме и свете перед закатом она темна и кажется глубокой и полной тайны и тяжкой, как всякая вода, у которой не видно дна. "А там, вдали, на севере…" …только не в Париже. Средь камней и в заливчиках тотчас же начали попадаться окаменелые (именно!) фигуры морских животных - звезд и полипов, и всех ракушек, какие только возможны: полосатых толстых (закрученные коренастые пирамиды!) и белесо-гофрированно-ажурных, прежде цветных и серых, пестрых и бурых, розовых этих раковин и различных катушек, улиток.
Особенно это в тех местах, которые - как бы сказать? - то омываются, то не омываются водами; странное чувство; да, будто модель фиорда, а ты сверху: господь бог над землею - пилот над дальней Норвегией; камни, камни; и куски скал, именно - уж не камни, а мелкие куски скал; эти отверделые пупырчатые серые полипы, на изломах - меловые; эти ракушки с бледными следами полос и радуг или без оных и - вода: то зайдет вкрадчиво, маслянисто - еле-еле, но живо плеснув, то не зайдет вовсе - прошуршит лишь у входа: в зависимости от силы дальней волны… Вот тут именно особенно много этих замерших жизней.
Мощное, древнее живет в этом; и оно вызывает не грусть, а именно чувство напора жизни. Да, нет истинного цвета; впоследствии, когда я в музее в Ольги́не увидел реальное разнообразие раковин, у меня - многоопытного по части радуг! - все же в глазах зарябило… Нет цвета; но сурово и мощно напоминает жизнь: вот она, я - миллионнолетняя; и могучий камень, имеющий беззащитную форму и контуры живого, мягкого - это мое запечатление, подтверждение. Но есть и - грусть не грусть, а…
Мы, однако, шли не просто так, а купаться; пытаясь определить хотя бы относительно удобное место, мы, извиваясь на пористых и тонко, лезвиеобразно - каждый раз неожиданно! - острых камнях-шипах, ходили по берегу, смотрели в эти шхеры, фиорды… Он, берег, жил сам по себе в отдельных лучах и в тяжелом, палевом общем свете солнца, готового к своему "отдыху" и физически близящегося к нему - к исчезновению; сгущалось сиреневое и серое; было великолепно - мирно; на секунду я конечно же вспомнил фотографию: Фидель Кастро, с напряженным жестом и с неким хмуро-собранным, устремленным на что-то конкретное взглядом, как раз выпрыгивает из автомобиля; вид у него: "Ну что? Опять приходится? Ладно"; вспомнил я и слова шофера; я спросил: "Где тут были американцы?" (мы проезжали селение, поворачивали в лес); он улыбнулся и ответил: "Везде", грациозно махнув ладонью, на миг оторванной от руля; другая ладонь спокойно и вяло, будто и не управляя, лежала на этом глянцевом руле.
Но это было именно лишь на миг; тишайшая природа обладает удивительной, да, удивительной силой внушения по отношению к слабой душе человеческой; в отдалении стоял черно-фиолетовый лес; шар солнца близился к своей заветной черте; море - серо, блестко; кругом серо, сиренево, там - желтое; напротив - голубое и серое.
И спокойное…
Потеряв терпение, я разделся на этих камнях; ощутив их силу не сквозь подошвы, а à naturelle, как сказали бы далекие отсюда французы; я, иногда сдирая кожу, начал спускаться к морю.