Стужа - Юрий Власов


Цензурные ограничения недавнего прошлого почти не позволяли Ю. Власову - известному общественному деятелю, писателю, спортсмену - публиковать свои произведения. В сборник "Стужа" вошли впервые издающиеся рассказы и повести, написанные автором еще пятнадцать - двадцать лет назад.

Содержание:

  • РАССКАЗЫ 1

    • Белый Омут 1

    • Тезка 6

  • ПОВЕСТИ 12

    • Стужа или Иллюзия жизни 12

    • Шурочка 29

    • Желторотые 39

    • Синий глаз 62

  • Примечания 73

Юрий Власов
Стужа

РАССКАЗЫ

Белый Омут

Сколько лет я вижу из окон ротного зала горбатую булыжную мостовую, обшарпанную толстенную стену двухэтажного торгового ряда и серый латаный мешок продавца семечек на углу. Плечистый безногий инвалид в дырявой гимнастерке или ватнике дремлет на культях, обтянутых желтыми засаленными кожами, или пьяно сипит:

- Пятнадцать ранений хирург насчитал! Две пули засели глубоко, а храбрый моряк все в бреду напевал!.. Дорогие граждане и гражданки, купите семечки у инвалида войны!

Центральная часть города на одном уровне с нашим училищем, окраинная - глубоко проваливается к гигантскому оврагу, ее хорошо видно из окон: кривые улочки с чугунными водяными колонками, заборы и плоские железные крыши. Кое-где на крышах можно увидеть старый герб города: три железные рыбины сошлись мордами на флюгере. Эти рыбины - стерляди и должны, согласно гербовому уложению, "означать великое сей страны изобилие…". Ближе к оврагу приземистые купеческие особнячки из кирпича, какие-то бочковатые, насупленные, теряются в деревянной слободе.

Весной окна в нашей спальне распахнуты. Теперь, после отбоя - ослиных, осточертевших звуков трубы, - мы не спим. Мы слушаем эту жизнь за стенами училища: голоса, смех, шум автомобилей, шорохи молодой листвы. И хмелеем от свежего весеннего воздуха. С Волги прорываются пароходные гудки. С уличными огнями вздрагивает и движется потолок. Смутные, неосознанные, но очень приятные и ласково-тревожные чувства отгоняют сон.

Я думаю об экзаменах и о том времени, которое наступит после. Целый месяц свободы! Неужели это возможно? Как же счастливы люди там, за стенами! У них все дни свои! А девушки? Ведь в них все необыкновенно! И я вспоминаю, как целовался на зимних каникулах с Ниной Глазуновой. Какой же это был Новый год! Ночь безлунная, но совсем не темная от выпавшего снега. Воротничок ее шубки припорошил снежок. Как жмурилась она, когда я целовал ее! Как вздрагивали ресницы, как слабела она! И как задыхался я и бормотал, сам не помню что. Как пахучи, мягки и податливы были губы! А как светился снег в парке! Сугробы смутно мерцали в темноте. Ветер толкал деревья. И белой завесой осыпался снег. И косо, крупно падал под фонарями, забеливал вытоптанные тропинки…

Только себе я могу признаться, что я очень дурной человек. Я влюбляюсь часто и горячо. Я совсем непостоянный. Я несерьезный, вздорный…

Я натягиваю повыше тонкое казенное одеяльце. Закладываю руки за голову. И лежу, лежу без сна, захваченный мыслями. Конечно же, если бы люди узнали мои поступки, они отказались бы от меня. Я уже давно составил список чувств, которые я должен подавлять. Я должен следовать примеру стоиков. Они умели властвовать над своими страстями. А я? Ни одного чувства еще не смог вычеркнуть из своего списка, а ведь он написан уже как восемь месяцев. Я испорченный человек. Я загублен слабостями. Я недостоин дружбы, доверия…

И я вспоминаю, как в первый год войны влюбился в маленькую шестилетнюю девочку. Мне было тоже шесть лет. Разумеется, я ничего ей не говорил. Просто везде был с ней. Нашу семью эвакуировали в Сибирь, туда же приехала семья этой девочки. У нее были рыжеватые кудряшки, загорелые гладкие руки, совсем непохожие на мои исцарапанные и грязные. Я не смел рта открыть и сносил все ее шалости. Но однажды она сказала:

- Я тебя поцелую.

У меня так заколотилось сердце!

Грудь стала большой, и там гулко-гулко колотилось сердце. Ноги подкашивались. Я побежал к своему самому надежному укрытию - пристройке дома, принялся поправлять лестницу, и в этот миг она обняла меня за шею и, смеясь, поцеловала. Я вырвался и влез на крышу. Руки у меня дрожали. Она попробовала влезть и испугалась: лестница качалась. И она села на ящике караулить меня, но ей наскучило ждать, и она убежала. Я слышал, как звенел ее голосок. Она играла в классы со своими подружками.

Я вспоминаю, как несколько часов просидел на крыше. Как колотилось сердце! Это было неведанное состояние! Я боялся пошевельнуться. Что-то могучее, светлое обрушилось на меня…

С крыши открывалась степь, с одной стороны уже иссиня-темная и глухая, а с другой еще освещенная ясным небом. Во все глаза я смотрел, как разгорается вечерняя заря. Я впервые увидел такую зарю. Все в те мгновения было иначе.

Алая краска выше и выше захватывала беловато-лазурную часть неба. Растворились в сумерках и смолкли последние жаворонки. Степь вдруг дохнула знойным ветром. И в этом ветре я отчетливо уловил ароматы нагретой земли, сена, болотец и вдруг очень сильно запахнувших цветов. Утихли воробьи под карнизом крыши, и тополиная аллея у дома налилась чернотой. Мама позвала меня, я отозвался, а сам не мог унять своего сердца. Неведомые, неиспытанные чувства будоражили меня…

Разве самому себе я не смею признаться? Я человек без воли. У меня нет твердости в характере. Женщины - это позорная слабость. Настоящий мужчина должен знать свое дело, служить ему. Женщины не способны отвлечь его. Это у слабых, дряблых и похотливых людей все интересы в женщинах. И вообще, что значит женщина? Это развратно, гадко говорить сразу о многих женщинах. Должно быть имя, которое я стану боготворить. Я встречу одну, полюблю одну и никогда не увижу никого, кроме нее. А я? Я?!

И я вспоминаю, как десяти лет в самом младшем классе Суворовского училища влюбился в цирковую наездницу. Нас повели всем училищем на цирковое представление. После казармы на нас обрушились свет, музыка и каскады номеров. Эта девочка, почти девушка, с полными, но ровными, плотными ногами (это сразу поглотило мое воображение), занималась вольтижировкой. Она вспрыгивала на круп лошади и стояла, балансируя руками. У нее было круглое смеющееся личико, ловкие, быстрые ноги в красных гусарских рейтузах и волосы, гривой рассыпанные по плечам.

Ах эти ноги! Как гадко смотреть и думать о них! Я испорчен вконец. Даже сейчас не могу не думать о них!..

От колен они расширялись. Как волшебны линии этого расширения, изгибы бедер, переходящих в овал зада. Что именно гадко - то главным образом и занимает мое воображение. Не губы, не глаза, в которые я шептал бы стихи, а смело выдвинутый назад, уже развитый в полную меру зад. А как одуряюще прекрасно он раздваивался в седле! Как неожиданно толстели бедра, напирая из рейтуз, как отделялся стан от этой тяжести внизу!..

Ни одного номера я больше не помню, хотя ребята с неделю пересказывали их друг другу или неуклюже и беспомощно пытались повторять.

В моем сознании вспыхивают огни, гремит музыка и нарядная девушка в низеньких сапожках с маленькими шпорами взлетает на круп грузновато-замедленно галопирующей вороной кобылы.

Много лет спустя я узнал эту девушку в ренуаровской работе "Танец в Бугивале". До чего похожи!

В темноте у меня разгораются щеки. Я приподымаюсь и поглядываю на ребят. Уже шесть с лишним лет мы неразлучны. Какой же стыд, если они узнают! Нет, надо читать тот список дурных чувств каждый день непременно. Тогда я проникнусь отвращением к этим пагубным и низменным порокам. Кто меня ими наделил, за что?! Нет, нет, я стану волевым, твердым и мужественным. Ни одна женщина не сможет тронуть меня…

А тогда, в следующее увольнение в город, я нашел афишу цирка и узнал, что девушку зовут Валентина Заболоцкая. Сколько же в своих мечтах я скакал рядом с ней! Как удерживал от падения и осаживал норовистых лошадей! Как близко я видел ее черные задорные глаза! И эти проворные ноги! Отчего они так беспокоят? Даже сейчас, много лет спустя, мне не по себе. А тогда… тогда я сгорал от стыда и мучительного счастья в своей жесткой солдатской койке. Лишь ночами я мог оставаться наедине с собой. Сбоку бредил Стасик Фролов (он всегда болтает ночами), всхрапывал у окна Женька Быстров, и мерно сопели остальные тридцать воспитанников. Нас в третьем взводе было в тот год тридцать три. Включал свет дежурный офицер, обходил спальню, проверяя, как уложено обмундирование и все ли ремни повешены ровно и пряжками к дверям; будил обычно Генку Харитонова по прозвищу Швабра или Витьку Бонди за грязные сапоги. Витька называет все прозвища "псевдонимами", его "псевдоним" - Сергунчик. Без кальсон, в сапогах на босую ногу, совершенно обалделые от сна, они плелись в хозяйственную комнату и через минут десять возвращались, распространяя вонь технической смазки. В те годы вместо гуталина в хозяйственной комнате стоял бачок с солидолом. И снова я оставался наедине с цирком, запахами опилок и вольтами Валентины Заболоцкой. Мотался на проводе фонарь за окном. Черна и нескончаема была зимняя ночь за высокими овальными окнами. Бросая синие искры, грузно долбил стыки путей трамвай. На миг налетал призрачный отсвет вагонов, и снова чернели окна…

И в памяти, наливаясь тяжестью, впаивался в седло ее зад, такой прекрасный в своей раздвоенности, такой притягательный, такой… И нет силы изгнать его из памяти, и бессильны все самые запретительные слова… Только бы раз заглянуть ей в глаза, положить руки на плечи. Всего раз - о большем я не смею мечтать! Всего раз взглянуть - и раствориться, взмахнуть крыльями, исчезнуть, не сметь о себе напоминать…

Я думаю о том, как медленно взрослею. Эти годы в училище так тягучи! Это заточение в казарме так несправедливо! Я даже представить не могу то счастье, когда закончу училище. Неужели этот день возможен?! Какой же будет этот день!

В свой первый летний отпуск я влюбился в Галю. Это вышло как-то само собой. Она закончила девятый класс, и для нее я, будущий пятиклассник, был совсем ничтожным существом. Я не смел к ней подходить. У нее были короткие, но густые коричневатые волосы, насмешливые полные губы и чеканно изящный профиль, как на камеях тети Ани - маминой знакомой. Каким летуче-стремительным был ее шаг! Я мгновенно узнавал стук ее каблучков. Я подбегал к окну или отступал в кусты и любовался - оживший профиль старинной камеи завораживал меня. Вскоре она с улыбкой начала приглядываться ко мне. Она знала, где я бываю, и наведывалась. Тогда модны были длинные платья. Ни одна девушка не была столь хороша в таком платье, как Галя, но особенно к лицу ей было голубое. Она всегда спрашивала меня:

- Правда, прелесть?

И я что-то бормотал. Я не притворялся: все в ней казалось для меня совершенным. Линии старинной камеи чудились мне в чертах ее лица столь явственно, что я принимал, очевидно, вид преглупый. А она, потрепав меня за волосы, уходила на танцы. Что за пытка! В училище нам дают обязательные уроки танцев. За танцы в младших ротах каждую четверть выставляют оценки. И я умею танцевать. Но разве ей интересно было танцевать со мной? Она стеснялась. Я видел, на танцах ее приглашали десятиклассники и такие взрослые курсанты или студенты! Я отплясывал мазурки, венгерки, кадрили и давал себе клятву вовсе не замечать женщин. А каждое утро украдкой клал ей на подоконник розы. Я обрывал их в парке. Ночью розы пахли слабо, были мокры и холодноваты. И в них иногда я находил спящих жуков с лилово-бронзовыми спинками, таких же, как на цветущих черемухах весной…

В то лето я научился плавать. Сперва я плавал только по-собачьи. И я боялся опустить ногу. Она зависала в пустоте. И от того, что дно было так далеко, руки у меня начинали выгребать часто-часто, а до берега все равно плыть полчаса. Потом я научился нырять с барж, грубых, пахнущих смолой и очень высоких без груза. Жгли ноги серовато-занозистые доски. И удар воды всегда был неожидан и звонок!..

Дарить розы - это же ухажерство! Даже слово такое вызывает омерзение. Почему не могу вести себя с достоинством, как другие? Я знаю - это слабости, постыдные слабости. Они у меня от рождения. И я должен их подавить и подавлю непременно. Я знаю, как люди воспитывают себя. Я докажу! Я ворочаюсь в постели. После урока гимнастики побаливают мышцы. Я ложусь поудобнее. Мне все более и более тесна солдатская койка. Мой рост уже около ста восьмидесяти шести сантиметров, и ноги приходится даже во сне поджимать, а плечи так мускулисто крепки и широко раздвинуты, что я едва укрываюсь стандартным солдатским одеяльцем. Я ощупываю руками ледяные коечные станины. Мне кажется, я могу их выгнуть руками. И хотя они толсты и неподвижны, я верю, что когда-нибудь они поддадутся.

Кто-то открывает дверь в спальню. Топает сапогами и ложится в кровать. Я отворачиваюсь к окну.

"Что розы, - думаю я, - а вот думать сразу о двух женщинах? Как низко я пал тогда!.."

И я поневоле вспоминаю то лето и Евгению Владимировну - она с год жила в общей квартире напротив. Я не сомневаюсь, я испорченный и развращенный человек. Да, я беспутный. Но я ничего не могу поделать. Я даже замираю, когда вспоминаю тот день. Это гадко, однако я вспоминаю подробно и счастливо…

Еще по ночным сумеркам я любил на велосипеде уезжать к озерам за окунями. Там, где тропинка терялась (а я знал ее наизусть), я шел пешком, ведя велосипед за руль. А уже перед самым озером прятал его в овражке. У меня было свое заветное озерко, я звал его Белым Омутом - утрами, еще до восхода солнца в рассветной мгле, оно тлело матовой белизной, и седые пряди восходили едва уловимо. Рыбины ворочались в воде. Я, дрожа от нетерпения, разматывал удочки. И ознобисто непроглядны были заводи под деревьями.

Я возвращался, когда солнце теряло свой первый багрово-вишневый тон. Людей здесь в ту пору я никогда не видел. Я заглядывался на солнце, оно плавилось желтовато-розовым жаром. Вода из розовой снова становилась молочной, а потом начинала голубеть вместе с небом. Кривясь, смещались отражения птиц. С сухим треском налетали стайки скворцов и, распластав крылья, застывали в небе болотные луни. Кулички на сыром песке царапали следочки. И, оживая, лениво зыбили воду ветры.

И тогда все было так же. В ноги толкала сетка с рыбой. Земля под притоптанной травой еще сохраняла зной вчерашнего дня. С карканьем тянулись на кормежку вороны. И какая-нибудь из них вдруг начинала кувыркаться и кричать совсем не похоже.

Я услышал звон воды. Здесь я знал каждое дерево, каждый плес. В эти часы здесь хозяином был я. Где-то рядом вода булькала, шипела. Я свернул на звук. Берег поднимался, закрывая озеро. Я знал: впереди обрыв и песчаный карьер. В той заводи мелко и вода всегда теплая.

Уже пригревало, хотя тени были еще рукасты и черны. Но там, где солнце доставало воду, поверхность ее струилась белым слепящим серебром.

Я даже не сразу понял, что это на плесе. Разбегались, вспухая, темные круги. Множество брызг вспыхивало на солнце, разбивало воду, пенилось. Это забавлялась водой женщина. Стоя в воде выше колена, она взбивала воду. Вода внизу была еще не захвачена солнцем и толклась черно, масляно. Однако сама женщина выше бедер кипела такой же нестерпимой белизной, как и вода у далекого берега. Я вдруг услышал ее тихий смех.

Она повернулась ко мне. Я вздрогнул, но она не заметила меня за ивняком. А я узнал ее!

Это же как сон! Женщина выходит из воды и ложится на песок в каких-то десяти шагах. Сначала я вижу только светлое пятно… Потом она садится и, закрыв глаза, подставляет лицо солнцу, сонно смахивая ладонью капли с бровей, ресниц, подбородка. Она чему-то улыбается, я вижу снежную полоску зубов и розоватость изнанки нижней губы. Груди передают порывистость дыхания. Они опали под тяжестью, а с концов остро темны, ровно запечатаны сургучом.

Я не сразу заставил себя уйти. Я представил, какое это гаденькое зрелище со стороны - вот так подглядывать. И тогда, обругав себя, ушел.

В овражке я наткнулся на чужой велосипед. Евгения Владимировна не дошла каких-то семи шагов до моего. Пристально и долго я смотрел на этот велосипед…

Я стал ловить окуней у озерка сразу за березами, ближе к дому. Я запретил себе приближаться к Белому Омуту. Зато каждый день я видел, как она проезжает мимо. Я ни разу не нарушил своего слова. Я лишь мечтал.

Но что это были за мечты! Чувства, слова, образы оглушали. Никто и никогда не узнает, что я пережил в те недели…

Белые брызги бесшумно парят по спальне. Струи серебристой воды рисуют волшебные линии… Я прихожу в себя. Почему все нужное, правильное, очень похвальное всегда такое скучное? А вот об этом, скверном, думаешь радостно. Вот все праведное, все полезное и всеми одобряемое - это надо заставлять себя делать и это какое-то чужое, пресное. Отчего?

И я с горечью размышляю о том, что все это от того, что я испорчен. И вот эта невыносимо двойная жизнь! Я должен скрывать от всех, каков я в действительности. Нет, я должен перевоспитать себя, я другой.

Я пустой, никчемный. Я совсем не годен для серьезной жизни, хотя отлично учусь и классный спортсмен и ребята меня любят, а вот… на самом деле я другой. Если бы они знали! Ведь каждый год одно и то же!

Дальше