Итак, Данила Степанович явился в Москву, только что оставленную французами, где он вообще предполагал заработать выкуп, и вдруг нашел неожиданную возможность обогатиться без особенных хлопот и в самое короткое время. Поскольку московское дворянство еще не начало съезжаться из своих северо-восточных имений, он принялся грабить беспризорные покуда особняки. Правда, после французов, как оказалось, поживиться было особенно нечем, но еще по арбатским переулкам много оставалось люстр, канделябров, мебели, посуды, золоченых рам, словом, всякого добра, на которое не позарился алчный французский глаз. В результате набегов на арбатские особняки у Данилы Степановича набрался целый лабаз товара, и в 1815 году он уже имел собственную лавку на Разгуляе. Хотя Данила Степанович торговал главным образом тем, что сейчас называется барахлом, лет через десять у него таки составился некоторый капитал, он выкупился у своего кончеевского помещика и записался в московские обыватели. После этого он женился. У него родилось шестеро сыновей и две дочери, но выжил только один старший мальчик, по имени Афанасий. Из других обстоятельств жизни Данилы Степановича известно, что он был неизменный участник кулачных боев на Москве-реке, хотя характером отличался застенчивым, даже тихим. Известно также, что, приехав зимой 1825 года по каким-то коммерческим делам в Петербург, он стал случайным свидетелем событий 14 декабря, целый день простоял в толпе на Сенатской площади и даже вместе со всеми бросался снежками в принца Евгения Вюртембергского, которого Павел I чуть было не сделал наследником российского престола, но впоследствии отзывался о 14 декабря неодобрительно, свысока. Умер Данила Степанович при странных обстоятельствах, в одночасье, он пил чай и вдруг умер. По нем в роду осталась добрая память, и почему-то всем Иовым казалось особенно симпатичным, что их родоначальник не делал тайны из своих зимних похождений в 1812 году, которые положили основание фамильному капиталу. На портрете Данила Степанович вышел с напряженно-застенчивым выражением, точно он что-то припоминает.
Наследник Данилы Степановича - Афанасий Данилович Иов был по натуре человеком жизнерадостным и разносторонним, то есть тем, что у нас называется и жнец, и швец, и на дуде игрец. Он был большой любитель чтения, умно и оборотисто торговал, нравился женщинам, пел баритоном в приходском хоре, изобретательно расписывал пасхальные яйца и даже организовал собственную пожарную команду, при которой выезжал самозваным брандмейстером, чтобы брать необидную пошлину с погорельцев. Одним словом, это был широкий и жизнелюбивый мужик, но, как это часто бывает, в его характере имелся один изъян, который никак не вписывался в характер: он был трус.
Афанасий Данилович женился на дочери богатого купца из Замоскворечья, за которой взял десять тысяч рублей приданого. Вероятно, этого ему показалось мало, и когда тесть умер, Афанасий Данилович уничтожил завещание, по которому одна треть наследства приходилась родне, а две трети Афонскому монастырю, и, таким образом, прикарманил все тестево состояние. Он очень боялся, что эта его проделка как-нибудь раскроется, и даже на некоторое время лег в больницу Московского университета, но проделка осталась тайной.
Заполучив состояние покойного тестя, Афанасий Данилович повел дела на широкую ногу: лавку он переоборудовал в магазин, потом он завел конюшню ломовых лошадей, то есть начал держать извоз, потом приобрел два доходных дома - один в Москве, в Скатертном переулке, а другой в Петербурге, куда он зачем-то надумал переезжать, и, наконец организовал собственную пожарную команду, чтобы брать необидную пошлину с погорельцев. К этому времени у Афанасия Даниловича было уже три сына. Своих сыновей он прочил: старшего, Василия Афанасьевича, - главным наследником и продолжателем всего дела, среднего, Григория Афанасьевича, - в военную службу, он поступил в пехоту вольноопределяющимся, а младшего, Сергея Афанасьевича, - как тогда выражались, по ученой части; Сергей Афанасьевич учился во 2-й Московской гимназии, а впоследствии в Лесотехническом институте.
Умер Афанасий Данилович, можно сказать, с испугу. В 1887 году в Петербурге была разоблачена организация террористов, и, поскольку штаб-квартира этой организации находилась, на несчастье, в его петербургском доме, он насмерть перепугался и стал ожидать какого-нибудь наказания. Это ожидание сказалось на нервах, нервы возбудили загадочное заболевание, и Афанасий Данилович слег. Он поболел-поболел и умер. Сохранился дагерротип, запечатлевший его в торжественной позе. Он стоит навытяжку в сюртуке с книгой под мышкой и одним глазом улыбается, а в другом видится беспокойство.
Судьбы его сыновей сложились следующим образом… Старший сын, Василий Афанасьевич, со временем стал самым настоящим капиталистом, он построил трикотажную фабрику на Госпитальном валу и открыл еще один магазин, в котором он сам торговал рыболовными принадлежностями, охотничьими ружьями, патронами и развесным порохом. По натуре он был этакий беззаветный рыцарь наживы, однако в нем замысловато переплеталась западная предприимчивость с прижимистостью восточного человека. Несмотря на то, что его годовой доход достигал сорока тысяч целковых, он ходил почти оборванцем, воровал у соседей дрова и, чтобы не тратиться на освещение, прорубил в своей конторе окно как раз напротив уличного фонаря. К концу жизни скаредность Василия Афанасьевича приобрела даже болезненную тональность, и дело кончилось тем, что по ночам он ходил лаять на двор, чтобы все думали, что у него заведены злые собаки, в то время как он, конечно, не мог себе позволить такой расход.
Василий Афанасьевич погиб отчасти при трагических, отчасти при анекдотических обстоятельствах. В конце декабря 1905-го, после разгрома вооруженного восстания в Москве, он был расстрелян на Поварской за то, что от его рук пахло порохом - этой улики тогда было более чем достаточно. Портрета после Василия Афанасьевича не осталось, но остался его единственный сын Василий Васильевич, вылитый портрет своего отца, который стал наследником дела и капитала.
Средний из Иовых, Григорий Афанасьевич, поступивший в пехоту вольноопределяющимся, как говорится, темная лошадка, то есть о нем мало чего известно. Известно, что он довольно скоро выслужился и его произвели в прапорщики, что затем он был разжалован за какую-то мелкую кражу, что он участвовал в колониальной войне в Средней Азии и был убит при взятии Бухары. Наконец, о нем известна одна в высшей степени странная вещь: будто бы его всю жизнь преследовал мучительный сон: он поднимается среди ночи, раздевается донага и в таком виде бегает по бульварам. Возможно, он был не совсем здоров. Личность его показана на групповой фотографии: четыре новоиспеченных прапорщика застыли в различных малоестественных позах, на лицах у всех пьяные выражения. Так как Григорий Афанасьевич не был женат, это ответвление Иовых с его смертью заглохло.
Младший сын, Сергей Афанасьевич, проучился в Лесотехническом институте только полтора года и был исключен за участие в студенческих беспорядках. Он написал на имя министра распаянное прошение, но получил отказ и с тех пор сделался таким консерватором, что в двенадцатом году даже одобрял Ленский расстрел. За год с небольшим ничегонеделанья он спустил свою часть наследства, а затем женился на девушке из состоятельного чиновничьего семейства и по протекции тестя устроился письмоводителем в канцелярию московского градоначальника. Он просидел на этом месте до самой смерти.
По складу характера Сергей Афанасьевич был европеец: он оставил по себе целую библиотеку приходно-расходных книг, ел, спал, прогуливался в одни и те же часы, завтрак называл фрыштыком, по вечерам читал домашним вслух Евангелие, в будни носил одно, а в воскресные и праздничные дни - заветное, так что имел даже специальные, выходные очки - словом, представлял собой человека с национальной точки зрения не совсем приятного, и в институте у него даже была кличка - Иезуит. За всю жизнь с ним не произошло ничего из ряду вон выходящего, и он не совершил ничего такого, что заслуживало бы специального упоминания. Умер он в 1914 году, за две недели до начала войны, от заворота кишок. На фотографии, оставшейся после него, Сергей Афанасьевич выглядит благородно - ни за что не подумаешь, что такой джентльмен систематически избивал свою супругу за то, что она систематически не укладывалась в бюджет. Благородна и его супруга, стоящая по правую руку, слегка опершись о кресло, в котором сидит супруг, - ни за что не подумаешь, что она ежедневно обыскивала кухарку. Благородно и само кресло с резными подлокотниками и собачьими головами - ни за что не подумаешь, что из соображении экономии оно было куплено у старьевщика.
Эта благородная чета произвела на свет двоих сыновей и дочь. Старший сын умер в детстве от дифтерита, дочь скончалась уже в замужестве, при родах, а младший сын, Иван Сергеевич, благополучно выжил и еще сыграет в этой истории свою роль.
Начать надо с того, что Иван Сергеевич был чудак. Его чудачество открылось в отроческие годы: он был исключен из 4-го класса гимназии за то, что в знак любви к актрисе кинематографа Ольге Миткевич выпрыгнул из окна третьего этажа. Затем он поступил в цирк-шапито и в качестве белого клоуна объездил весь запад и юг России, затем он сделался репортером в газете "День", но попал под суд за диффамацию, то есть за клевету, отсидел в тюрьме полтора месяца и с горя устроился во Всероссийское страховое общество "Саламандра". Но прослужил он недолго; вдруг началось повальное увлечение спортом, точнее это увлечение как-то вдруг распространилось среди российской аристократии и буржуазии, от которых Иван Сергеевич не мог позволить себе отстать: он тоже занялся спортом и стал третьим призером Московской губернии по гонкам на велосипеде. Кроме того, он играл хавбеком и в футбольной команде села Черкизова.
Женился Иван Сергеевич не по-людски: он долго жил с одной женщиной, которая была на двенадцать лет его старше, и пошел с ней к венцу только после того, как она внезапно забеременела. Благородные старики порвали с Иваном Сергеевичем все отношения. После женитьбы супруги переехали в город Дмитров, где у молодой был собственный дом. Там у них родился мальчишка, которого назвали Володей, который, несмотря на жестокие мытарства, доживет до наших безбедных дней и в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств в конце концов окажется на скамье подсудимых; его-то житие лично мне и представляется ключиком к предсказанию будущего.
Глава II
1
Прежде чем я перейду к описанию жизни Владимира Ивановича Иова, из которой я вывожу основные тенденции… ну, и так далее, следует остановиться на том, с какой, собственно, стати я взялся за предсказание будущего, что тут имеется в виду и к чему вообще клонится это дело. Перво-наперво нужно сознаться, что мотивы, подвигнувшие меня на этот тяжелый послух, были отчасти личными. Я долго думал: отчего это серьезная литература всегда охотно занималась настоящим, изредка прошлым и почти никогда будущим? Ведь, кроме снов Веры Павловны в нашей классической литературе и бредней писателей-фантастов в просто литературе, о будущем нет решительно ничего. В конце концов я надумал, что серьезные литераторы просто побаивались за свою репутацию - дескать, опишешь будущее, а в будущем выйдет совсем не то; что тогда скажут о вас потомки? Так вот мне в этом отношении нечего терять, поскольку литературной репутации у меня нет и никакие посторонние соображения не мешают мне вывести самые отчаянные прогнозы; более того, есть одно обстоятельство, которое настырно толкает меня под локоть, просто науськивает на предсказание будущего, так что я даже иногда подумываю - а вдруг это мне вышел такой завет? Обстоятельство это следующего порядка: дело в том, что в будущем нашего народа я предчувствую какую-то благодать. Какую именно, пока не скажу, не знаю, знаю только, что благодать. Причем в отличие от предчувствий, которые берутся неведомо из чего, мое предчувствие благодати имеет серьезные основания. Главное среди них заключается в том, что, по моему глубокому убеждению, наш, так сказать, среднеарифметический соотечественник представляет собою духовный тип, который, с одной стороны, не хуже и не лучше других, но с другой стороны, такой отличается оригинальностью, таким поражает богатством и прочностью человеческого материала, что в будущем у него обязательно должно быть что-то из ряду вон выходящее, огневое. Почему это несомненно так, видно уже из первых попавшихся примет нашей духовной жизни: потому что стихи у нас пишут если не все, то по крайней мере три четверти населения, потому что у нас невозможно умереть с голоду, даже если всю жизнь не ударять палец о палец, потому что любимое армейское занятие - это переписывание в специальную тетрадочку афоризмов, наконец, потому, что с утра у нас человек человеку может быть волк, а после обеда друг, товарищ и брат. Или взять народно-исторические приметы. Разве может быть ординарное будущее у народа, который в течение двенадцати лет провернул три революции, подарил человечеству понятие "интеллигент", который дочитался до такой степени, что в стране книгу невозможно купить? Нет, только самое удивительное будущее, я подозреваю, какого-то высшего, симфонического порядка. И я обязан это будущее предсказать хотя бы ради собственного психического здоровья, ибо оставить это дело втуне для меня то же самое, что отказаться от исцеления. Есть, конечно, в этом стремлении что-то маниакальное, хотя, на мой взгляд, беспокойно жить, не имея никакого представления о грядущем, особенно если это многообещающее грядущее. Одним словом, мотивы, в силу которых я принял на себя этот послух, были отчасти личными.
Теперь о том, как я свою идею предполагаю осуществить: в практическом отношении я намерился написать большую художественную вещь, то есть я намерился вложить предсказание будущего в большую художественную вещь. Так я устроен. Одни реагируют на внешние раздражители анонимными жалобами, другие запоем, третьи женятся, а я даже на обиды отвечаю художественными вещами: на незначительную иногда просто несколькими строчками в записной книжке, на значительную - рассказом, на непростительную - повестью. На страдания же, связанные с предчувствием великолепного будущего и психической необходимостью его доподлинно предсказать, я вынужден ответить большой художественной вещью, в которой это будущее предположительно само по себе вылупится из прошлого Владимира Ивановича Иова, так как его жизнь - это новейшая история нашего народа как бы в миниатюре.
Владимир Иванович Иов родился в Дмитрове, на Московской улице, 13 февраля 1912 года. Обстоятельства его рождения, разумеется, неизвестны, но когда придет пора литературного оформления обстоятельств, они будут выглядеть как-то так. Будто бы поздно вечером 13 февраля его мать Аглая Петровна заворочалась в постели, несколько раз всхлипнула через сон и вдруг села.
- Ваня, проснись, - сказала она, обхватя руками живот, - кажись, я рожаю.
Иван Сергеевич недовольно вздохнул во сне.
- Какие еще комиссионные, - сказал он, - никаких комиссионных!
После этого он открыл глаза, которые, как и у всякого едва проснувшегося человека, имели дикое выражение, потом вскочил и заметался по темной спальне. Посыпалась мелочь и с шорохом ночных бабочек - мятые папиросы: это Иван Сергеевич надевал штаны. Затем он стал искать свитер, но свитер долго не находился, и пришлось зажигать керосиновую лампу под абажуром. Как только за стеклом зашевелился маленький огонек, комната преобразилась: все сделалось сумеречно-желтым, по стенам пошли косые, очень большие тени, на груди у Аглаи Петровны заблестел золотой крестик, и дало сияние стекло зеленой лампадки под образами.
Когда свитер был найден, Иван Сергеевич отправился в переднюю одеваться, свалил ведро и ушел. Через некоторое время дверь в передней хлопнула, потянуло морозцем, и в спальню вошла акушерка - пожилая женщина в пенсне на синей тесемке.
- Ну что, касатка, будем рожать? - сказала она, вопросительно потирая руки, точно можно было и не рожать.
Тогда то ли оттого, что начались схватки, то ли от страха, что вот это уже пришло, Аглая Петровна закричала так страшно, что верхний жилец, городовой, соскочил с постели и забегал по потолку.
Когда Аглая Петровна разрешилась и наступила пора знакомиться с новорожденным, Иван Сергеевич, почему-то робея, вошел к жене в спальню, где все так же горела керосиновая лампа, неприятно добавляя свой сумеречно-желтый свет к утреннему, блеклому, но живому. Комната показалась ему новой, чужой, как будто без него в ней зачем-то переставили мебель, что, впрочем, обычно бывает с комнатами, когда в них умирают или родятся. Иван Сергеевич жалобно посмотрел на жену и подошел к младенцу. Младенец был ни на кого не похож. Видимо, эту непохожесть следовало объяснить тем, что его лицо просто еще не приняло никаких черт, а изображало только одно страдание, и Иван Сергеевич позже подумал, что, наверное, рождаться - это чрезвычайно болезненная процедура, но в первую минуту он был только огорошен и огорчен. Во вторую минуту он спросил акушерку, кого родила жена - девочку или мальчика. Акушерка ответила, и Иван Сергеевич произнес:
- Значит, что Владимир.
Поскольку теперь это был не просто младенец, а мальчик по имени Владимир, отец еще раз склонился над новорожденным, подумав, не отзовется ли на нем как-нибудь такая важная перемена. Он долго смотрел в маленькое лицо и вдруг сказал про себя: "Ох, хлебнешь ты, брат, горя, чувствует мое сердце!"
Первые годы жизни Владимир Иванович Иов провел в родном Дмитрове, правда, на другой улице, в небольшом деревянном доме с крашеным мезонином. За домом был довольно просторный двор, выходящий на замусоренный пустырь, от которого сырыми вечерами тянуло тошнотворным запахом разложения. Владимир Иванович говорил, что ему до сих пор явственно помнится этот двор, заросший лопухами, крапивой и лебедой, то есть растительностью, которая обычно ластится к человеческому жилью. Ему также помнится сад, занимавший некоторую часть двора, с низкорослыми яблоневыми деревьями, с дорожками, посыпанными чистым речным песком; ему даже помнится запах тления, доносившийся вечерами, и он утверждает, что этот запах иногда ни с того ни с сего вдруг пырнет ему в нос, точно он может существовать сам по себе, как воспоминания.
В 1914 году, когда уже началась война, которую называли то второй Отечественной, то Великой, Иван Сергеевич попался на какой-то махинации с поставками фуража и, чтобы откупиться от военного ведомства, вынужден был продать дом с крашеным мезонином. После этого семья осталась, что называется, на бобах, так как весь доход прежде шел от жильцов: от городового, который вместе с хозяевами переехал на новое место, двух фабричных семей и одинокого кустаря. Ввиду исключительно тяжелого материального положения Иван Сергеевич вынужден был поступить на проволочную фабрику. При его характере служба на проволочной фабрике была почти самоотвержением, и впоследствии он серьезно полагал, что в его жизни было только два падения: проволочная фабрика и Всероссийское страховое общество "Саламандра".