В конце 1943 года Владимир Иванович попал в Польшу, в очень большой лагерь под городом Хельмом, потом в Австрию, в лагерь "Гузен" и в конце концов оказался под Дрезденом, в базальтовых каменоломнях, при которых жили военнопленные. Здесь Владимиру Ивановичу даже выдали обмундирование: брезентовые штаны, деревянные башмаки с дерматиновым верхом и почти новую шинель, на спине которой коричневой масляной краской были написаны две большие буквы - SU. В каменоломнях он проработал, впрочем, только четыре месяца, а затем его перевели на маленький завод, делавший удобрения. Наконец в феврале 1945 года он был определен на сельскохозяйственные работы к бауэру Отто Кугелю. Жил Владимир Иванович во дворе его фольварка, в сенном сарае, который запирался на ночь черенком от кирки. Подъем был в половине шестого: Кугель, кашляя, отпирал сарай и вел Владимира Ивановича на кухню, где выдавал кусок хлеба, кружку эрзац-кофе, от которого почему-то пахло чернилами, и морковку. Потом начинались сельскохозяйственные работы: Владимир Иванович резал солому, ходил за свиньями, вывозил навоз и рыл осушительные канавы. В час был обед: Владимир Иванович опять шел на кухню, садился на ящик из-под мыла и ел вечный бобовый суп. После обеда он работал до девяти часов вечера, потом ужинал одним хлебом и шел спать в сарай, а немец аккуратно запирал за ним черенком. Один раз в месяц Кугель выдавал Владимиру Ивановичу пятьдесят пфеннигов на кино, которое он ходил смотреть в Альтсбург, ближайший тамошний городишко.
Работа на фольварке кончилась для Владимира Ивановича неприятностью. Однажды он ненароком украл у Кугеля кусок мыла, поскольку до крайности запаршивел, Кугель нажаловался в полицию, и Владимира Ивановича посадили на месяц в лагерь труда и перевоспитания - были такие специальные лагеря. В этом лагере он просидел только четыре дня, а на пятый день штрафников освободили американцы. Так закончился военный период жизни Владимира Ивановича Иова, о значении которого для предсказания будущего мне еще предстоит подумать в свете изречения Сенеки: "Благ процветания следует желать, а благами бедствий - восхищаться".
Глава IV
1
В первых числах мая, но уже после подписания Кейтелем безоговорочной капитуляции, Владимир Иванович в составе большой партии советских военнопленных был доставлен сначала в лагерь для перемещенных лиц, а затем в фильтрационный лагерь под Лейпцигом, где он проходил так называемую госпроверку. В этом лагере бывших военнопленных встретили молодые парни в новеньких гимнастерках, глядевшие подозрительно, во всяком случае, не по-братски.
- Ребята, вы чего! - на радостях сказал им Владимир Иванович. - Вы чего как не родные? Ведь мы же свои, природные русаки!
- Давай проходи, русак… - ответил ему один молодой конвойный и повел угрозливо автоматом.
Госпроверку Владимир Иванович проходил до конца августа сорок пятого года, и после того, как были наведены необходимые справки, его вызвал к себе начальник фильтрационного лагеря подполковник Вооружейкин. Он похлопал Владимира Ивановича по спине и сказал:
- Что, брат Иов, хлебнул лиха?
- Хлебнул, товарищ подполковник, - ответил Владимир Иванович, - и даже слишком.
- Ничего, брат Иов, у нас за битого двух небитых дают. Главное, что ты чист перед социалистической Родиной. Дуй домой…
В начале сентября Владимир Иванович приехал в Москву. Он вышел на площадь перед Белорусским вокзалом, ожидая, что вот сейчас его обуяет счастливейшее чувство возвращения восвояси, но, видимо, оттого, что за годы войны и плена он много раз проигрывал эту минуту в воображении, его ничего такого не обуяло.
Встречу Владимира Ивановича с Людмилой и Сашей я описывать не намерен, потому что, как ее ни описывай, все равно выйдет фальшь. В нужном месте я только замечу, что Людмила за эти годы сильно сдала, а Саша представлял собой к тому времени угрюмого мальчишку с оттопыренными ушами. Пожалуй, еще я замечу, что не прошло и часа после его возвращения домой, как ему уже казалось, будто он никуда не отлучался из своей комнаты в Барыковском переулке, и все, что было с ним в эти четыре года, есть результат чуть ли не того, что он либо надолго задумался, либо нечаянно задремал.
Владимир Иванович три дня безвылазно просидел дома, а потом пошел устраиваться на работу. В школу его не взяли - ни в ту, где он преподавал до войны, ни в те, куда он по наивности обращался. В конце концов ему объяснили:
- Напрасно вы ходите, товарищ. В школу вам путь заказан, потому что воспитание советской молодежи можно доверять только лицам с безупречной биографией. Я не спорю: возможно, вы настоящий советский человек. А если вы скрытый враг? Или агент империалистической разведки? Вы поставьте себя на место руководителя воспитательным процессом: вы бы доверили детские судьбы человеку, который всю войну просидел в плену? И я бы не доверил!..
Тогда Владимир Иванович устроился плотником в строительное управление, которое занималось ремонтом жилого фонда, но тут он проработал не очень долго, так как вскоре вышло специальное постановление Верховного Совета, приравнивавшее к демобилизованным всех бывших военнопленных. На волне этого постановления Владимир Иванович сначала устроился в школу завхозом, а затем окончательно возвратился на круги своя, то есть, как и до войны, стал вести производственное обучение. Это произошло уже в 1946 году, году моего рождения, когда практически из ничего я превратился в соучастника нашей жизни.
В конце сороковых и в начале пятидесятых годов, в то время, как я еще, что называется, пускал пузыри, в жизни Владимира Ивановича происходит несколько событий и перемен, на которых нужно будет остановиться. В сорок седьмом году у него родилась дочь Ольга. В том же году, незадолго до отмены продовольственных карточек и денежной реформы, обокрали их комнату в числе нескольких прочих комнат одиннадцатой квартиры, и в материальном отношении жизнь нужно было начинать, так сказать, с нулевого цикла, поскольку воры унесли все, за исключением семейного альбома и разных ничего не значащих мелочей. По тем временам это был настоящий удар, но Владимир Иванович и Людмила пережили его с достоинством, тем более что тогда вся страна начинала материальную жизнь, так сказать, с нулевого цикла. Я помню эту бедность: я видел семьи, которые питались одной селедкой, я видел матерей, собиравших по домам бросовую одежду, я видел нищих гармонистов в пригородных поездах и просто нищих на перекрестках, я видел такие очереди за мукой, что милиционеры, приставленные для порядка, их объезжали на велосипедах. Эта бедность оставила во мне такое сильное чувство, что я не могу без содрогания видеть загорских попрошаек, хотя и знаю, что они продолжают свое существование на тех же правах, что и палата лордов в английском парламенте.
В 1954 году, когда я пошел в первый класс, Владимир Иванович ездил в Дмитров, к родственникам по матери. Дмитров ему не понравился, но исключительно потому, что там его ограбили на вокзале. Поскольку это случилось накануне отъезда в Москву, уже после того, как Владимир Иванович распрощался с родней, ему было неприятно возвращаться к ним за деньгами, - он помялся-помялся и стал застенчиво побираться. Вспоминая об этом случае, Владимир Иванович всегда добавляет:
- Кто не просил милостыню, тот не жил.
В 1956 году, когда моя семья переехала на новую квартиру, Владимир Иванович получил первую послевоенную прибавку и стал зарабатывать восемьсот рублей в месяц. Тогда же он купил свой второй костюм; костюм был из синего бостона и сидел на нем, как доспехи.
В 1959 году умерла Людмила от рака поджелудочной железы. Она долго болела и за много месяцев до кончины выглядела до того неживой, что на Владимира Ивановича еще загодя навалилось чувство утраты и одиночества. Она умерла под утро 11 февраля, сорока лет от роду. После того как Владимир Иванович ее похоронил, у него вдруг завелись вши, и он долго выводил их серой и керосином. А потом наступила пора, когда люди перестали попадать под трамваи.
2
В течение примерно пятидесяти лет до этой поры люди почему-то необыкновенно часто попадали под трамваи, и поэтому в отрочестве у меня к этому виду общественного транспорта было сложное и, в общем, негативное отношение. И вот наступила пора, когда люди вдруг перестали попадать под трамваи. У этой поры было много новых примет, намекавших на новое качество жизни: люди начали потихоньку обзаводиться отдельными квартирами, на смену папиросам пришли сигареты, пропали очереди за мукой, но зато появились очереди за телевизорами, впервые с тургеневской поры встал вопрос отцов и детей, население страны внезапно разделилось на физиков и на лириков, причем физиков стали таким образом описывать в книгах, что, если бы у меня не было одного знакомого физика, я бы решил, что все физики идиоты. Впрочем, лирики тоже были хороши и уже потому, что постоянно устраивали диспуты на тему "Что ты возьмешь с собою в космос?". Кроме перечисленных примет, для того времени были также характерны борьба против слепого преклонения перед Западом и профсоюзные собрания, на которых разбирались семейные неурядицы.
После того, как люди перестали попадать под трамваи, в жизни Владимира Ивановича не происходит решительно ничего. Всякого рода происшествия начинаются с Сашей, помаленьку с Олей, что касается меня, то я в эту пору заканчиваю школу и поступаю в педагогический институт, а с Владимиром Ивановичем не случается решительно ничего. Наконец я выхожу из института учителем французского языка, женюсь, получаю направление в школу, которая находится в десяти минутах ходьбы от дома, где и встречаю крепкого старичка по имени Владимир Иванович, который ведет производственное обучение. Мы познакомились и в скором времени подружились.
Владимир Иванович до сих пор живет в своей комнате в Барыковском переулке, но уже один. Саша женился, переехал к жене, однако довольно скоро развелся и зажил сам по себе где-то на улице Чернышевского. Оля же каким-то загадочным образом получила однокомнатную квартиру в тех аристократических кварталах, которые располагаются между площадью Пушкина и площадью Маяковского.
Олю я впервые увидел полгода тому назад; это хорошо сложенная женщина, с приятным лицом - больше про нее ничего не скажешь. Что же касается Саши, то, будучи по образованию инженером в области химического машиностроения, он работает дворником и в свободное время, которого у него в принципе девать некуда, рисует фантасмагорические картины.
Саша - человек сложный. Во-первых, он беспокойный человек, и не по-хорошему беспокойный - это первое, что бросилось мне в глаза, когда я его увидал. У него на лице выражение постоянного, сосредоточенного беспокойства, какое бывает у людей, когда они силятся что-то вспомнить. Иногда это выражение сменяется миной крайнего удивления, при которой несколько выпучиваются его чистые, какие-то вымытые глаза и опускается подбородок. Когда он говорит, то часто прикладывает к правой стороне лба безымянный палец. Он носит бороду, но острижен наголо, по-солдатски.
С Владимиром Ивановичем мы до самого последнего времени виделись каждый день. Утром мы с ним встречались в учительской раздевалке и спешили на ежедневное совещание, которое называется "совещанием при директоре", что, в сущности, так же нелепо, как, например, "совещание при плохой погоде". Мы, как правило, являлись последними, садились за самую дальнюю парту в левом ряду, если она оказывалась свободной, что бывало довольно редко, так как среди учителей наблюдается та же симпатия к задним партам, что и среди учеников, и благостными глазами засматривались на нашу директрису Валентину Александровну Простакову.
- Те лица, которые думают, что они пришли сюда отдыхать… - заводила Валентина Александровна, и мы с Владимиром Ивановичем немедленно отключались. Я начинал прислушиваться к ровному гулу, доносившемуся из вестибюля, который означал прибытие нешумных пунктуальщиков и хорошистов, или к какому-нибудь шепотному разговору моих коллег, в которых иногда бывает столько чистой литературы, что иной разговор грех было бы пропустить. Например:
- Пью я вчера в учительской чай, - третьего дня рассказывала наша химичка Мария Яковлевна. - Пью я этот чай и чувствую - что-то не то. "Что за чай?" - спрашиваю, а Вера Петровна, которой очередь покупать чай, отвечает: "Индийский". Я говорю, что невозможно, чтобы этот чай был индийский, я его, говорю, пятьдесят лет пью и ни с чем не спутаю. Но Вера Петровна стоит на своем и даже коробочку показала; коробочка действительно такая, что якобы чай индийский: слон, а на нем мужчина. Я прямо измучилась вся, я же чувствую, что здесь что-то не так! На другой день приношу я свой чай, беру коробочку Веры Петровны и начинаю сравнивать ее чаинки со своими. Мои - черненькие, ядрененькие, а у нее одна, как моя, а другая какая-то таинственная, какой-то серенький червячок. Я отобрала похожие на мои, заварила: а, это индийский, не хочу лицемерить. Спрашиваю Веру Петровну, что означают ее серенькие червячки. А она: "Ах, оставьте, - говорит, - подумаешь - я для здоровья немного зеленого чаю подмешала". Я прямо обмерла! "Что же вы сразу-то не сказали! - говорю ей, а сама чуть не плачу. - Что вы здесь мистификации-то разводите, что я вам - девочка?!" Я теперь эту Веру Петровну прямо видеть не могу за ее проделки!..
Совещание при директоре заканчивается самое позднее в двадцать пять минут девятого, в ту пору, когда подходят основные наши силы - отличники, двоечники, троечники и бандиты. А ровно в тридцать одну минуту девятого - наши часы почему-то спешат на одну минуту и уже лет пять как с этим ничего не могут поделать - раздается звонок на первый урок, и вслед за этим устанавливается такая неестественная тишина, как будто по этажам прошел волшебник и всех унял. Владимир Иванович идет к себе в мастерские, а я забегаю в учительскую, чтобы сделать две-три затяжки, прихватываю конспекты и выхожу в коридор. Я выхожу в коридор и чую, что в воздухе витает что-то недоброе, предвещающее неприятность, хотя это, должно быть, просто припахивает туалетом. Не знаю отчего, но перед первым уроком мне всегда тяжко.
В течение шести академических часов мы с Владимиром Ивановичем по возможности честно делаем свое дело. И во время урока, как правило, суечусь, то есть размахиваю руками, чуть ли не в буквальном смысле этого слова бегаю по классу, то и дело острю и впадаю в лирические отступления. У Владимира Ивановича иная метода: он преимущественно сидит, говорит монотонным голосом, самое решительное, на что он способен, - постучать молотком по учительскому столу. Меня ребята любят, хотя я и суечусь, хотя это не совсем заслуженная любовь, а к Владимиру Ивановичу они относятся равнодушно. Владимир Иванович, когда он сердится на того или иного ученика, то просто не разговаривает с ним четверть, а то и больше; к ребятам у него сложное отношение - одних он любит, других недолюбливает, а третьих форменным образом презирает. Я же всех люблю, и правых и виноватых. Я их люблю той любовью, которой любят все маленькое, умилительно беззащитное - обреченное на любовь, и в этой любви заключается вся моя методика, педагогика и так далее. На мой взгляд, любовь к славным маленьким человечкам положительно может все, и нет ничего такого, чего она была бы не в состоянии воспитать. Я безусловно уверен в том, что хорошие люди - это именно те, кто в детском возрасте сполна испытал на себе человеческую любовь.
Другое дело, что я не очень люблю их учить, так как это во многих отношениях бесполезно; например, всем моим ученикам в принципе недоступно правильное французское произношение, как обеим нашим учительницам литературы недоступна идея непротивления злу насилием. Впрочем, директриса Валентина Александровна говорит, что я никудышный учитель, и это, должно быть, верно.
Из-за того, что моя педагогическая доктрина несколько разнилась с доктриной Владимира Ивановича, мы с ним часто спорили на темы учительства, ученичества и по разным кардинальным пунктам воспитательного процесса. Неизменно соглашались мы с ним только в одном, в том именно, что средний ученик нашего времени нисколько не хуже и не лучше своих предшественников, что характернейшую его черту составляет все та же традиционная романтичность, хотя в школьной раздевалке у нас крадут из карманов мелочь и среди наших учеников сколько угодно циников и прохвостов.
При этом я добавлял:
- Вот у Достоевского есть описание человека: двуногое существо и неблагодарное. Если бы меня попросили вывести формулу нашего ученика, я бы сказал: двуногое существо и романтик.
Эти наши споры обыкновенно происходили уже после уроков. На переменах поговорить было невозможно: то Владимир Иванович дежурит, то я дежурю, то случится наводнение в туалете, то подожгут радиорубку, то какой-нибудь молоденькой учительнице из начальной школы отчаянно нагрубят и нужно идти ее утешать, то Вера Петровна надорвет у старшеклассницы "подпушку" форменного платья, которое показалось ей слишком коротким, и в учительскую от старшеклассников является депутация за депутацией, то как-нибудь наподличает лаборант Богомолов, и уже ни о чем нельзя говорить, кроме как о том, что Богомолов редкостная скотина. Но в десять минут третьего звучит последний звонок, и я отправляюсь к Владимиру Ивановичу в мастерские. В это время у нас в школе наступает очаровательная пора - тихая, какая-то задумчивая, наводящая превращения. В эту пору учителями заполняются классные журналы, пишутся объяснительные записки, в подсобке актового зала военрук Семен Платонович Обрезков начинает чистить автомат ППШ, напевая "Придут полки и с севера и с юга", во всяких укромных местах вроде площадки перед радиорубкой совершаются свидания, двоечники и бандиты, которые любят задерживаться в школе после уроков, либо потерянно бродят по коридорам, либо засматриваются в окошки, нервно барабаня по подоконникам, и становятся очень похожими на пунктуальщиков и хорошистов, деятельно дружат мыслящие учителя и мыслящие ученики, уборщицы наводят поломойные запахи, от которых на душе становится беспокойно, и лаборант Богомолов выползает из подсобки химического кабинета с хищным выражением на лице. Поскольку этот Богомолов представляет собой своего рода явление, о нем нужно сказать несколько слов отдельно.
Лаборант Богомолов - злой гений нашего коллектива. Он невероятный подлец, какие встречаются только в книгах, а в жизни они, кажется, невозможны, - до такой степени все-таки несуразна безграничная подлость этой категории подлецов. Скажем, Богомолов ведет досье на всех работников нашей школы, и если попытаться его прижать, то на вас тут же упорхнет донос в районный отдел народного образования, неумный, вздорный, вымученный, но - донос. По этой причине Богомолова все побаиваются, и он позволяет себе неисчислимые вольности: приходит на работу, когда ему вздумается, игнорирует расписание и самозванно является на педагогические советы. У него даже внешность такая, что сразу видно, что он подлец. Лицо у него щекастое, одутловатое, из-за очков с толстыми стеклами совершенно не видно глаз. Ему нет еще тридцати, но выглядит он на сорок. Странно, что у него такая несправедливая фамилия, ему больше подошла бы фамилия нашей химички - Подлас. Владимир Иванович говорит про него: "Ну что ты с ним поделаешь, раз он такой отщепенец!"