Сначала я остановился на нашем участковом уполномоченном. Это был уже человек в годах и, надо сказать, мало похожий на милиционера. Форма сидела на нем, как чужая, выражение лица было рассеянным, говорил он немного витиевато. В прошлом у него было все, что мне требовалось, и тем не менее пришлось забраковать эту кандидатуру, так как из переговоров с участковым уполномоченным выяснилось, что он сочиняет музыку для гитары.
Затем я некоторое время присматривался к одному невзрачному мужику, который вечно топчется у нашего винного магазина. Убив на него часа два, я выяснил, что и этот парень не так-то прост, но главное, в прошлом у него не оказалось решительно ничего, - как родился человек, так всю жизнь и прослужил на кирпичной фабрике.
Третьей кандидатурой был пенсионер из соседнего подъезда, но он почему-то отказался со мной разговаривать.
В это время я был уже знаком с Владимиром Ивановичем Иовым, но мне почему-то и в голову не приходило, что он как раз тот самый герой, которого я ищу, покуда Владимир Иванович не поведал, что молодым человеком он служил в парикмахерской Мендельсона. Я пораскинул мозгами и пришел к тому заключению, что во Владимире Ивановиче все для меня отлично: внешность его была самая заурядная, ничем из ряда вон выходящим он не отличался, прошлое имел вполне среднеарифметическое, кроме "кто не просил милостыню, тот не жил", я не слышал от него ни одного мудрого замечания. Одним словом, всем был хорош Владимир Иванович - находка, а не герой.
В течение двух-трех недель после того, как я вышел на своего героя, я выпытал из него все. Подводя итоги этой исследовательской работы, я мог сказать, что у меня в руках наконец оказалась ниточка, ведущая в лабиринты грядущего, так как жизнь Владимира Ивановича Иова открыла мне все основные тенденции развития прошлого в настоящее, а настоящего в будущее, и, исходя из той логики, на которой держится поговорка: "обжегшись на молоке (анализ прошлого), дуют на воду (прогноз будущего)", я был в состоянии предсказать по крайней мере судьбу своего народа. Поскольку эпоха, завершившаяся в середине пятидесятых годов, исчерпала историю русской бедности, прежде всего налицо многовекторная тенденция к росту духовного багажа. Независимо от того, что всего несколько десятилетий отделяют нас от мякинного хлеба, национальнейшего блюда - тюри, пиджаков на голое тело, подвалов и полуподвалов, бандитизма на уровне идеологии и бостоновой униформы, мы, безусловно, на пороге большого духовного превращения, так как всякое, даже относительное благополучие высвобождает значительные объемы нравственных сил, которые в наших условиях способны содействовать только благу. Такую направленность освобожденных нравственных сил обеспечивают следующие национальные особенности: известная благостность, вопреки деловитости и практицизму, воспитанная в нашем народе Батыем, Иваном Грозным, царем Петром Алексеевичем и так далее, предметно доказавшими нам бренность всего материального, возвышенный образ мышления, вопреки знанию, как следствие благостности, и диковинная вероспособность вопреки всем и вся, которая идет неведомо от чего; последней черте я придаю особенное значение, потому что, с одной стороны, она прародитель нашей народной индивидуальности, а с другой стороны, потому, что она приобрела необыкновенную мощь с той самой поры, как мы восстали против всего подлунного мира, воодушевившись простым, но справедливейшим убеждением, что можно неплохо жить и не грабить друг друга одновременно; отсюда вредные прожекты Ивана Сергеевича Иова, мечтательные подростки-экспроприаторы, отсюда загадочный Саша Иов и тридцать семь романтиков из моего класса. Но это еще цветочки по сравнению с теми ягодками, что, по моим расчетам, впереди у нас всеобщее духовное превращение, сулящее, если оперировать сегодняшними понятиями, что-то вроде поголовной интеллигентности. Наше прошлое настолько разнится с нашим настоящим, точно они принадлежат двум разным народам, и поэтому в нашем будущем не может не произойти какого-то чудесного качественного скачка. Одним словом, мы на пороге - вот в чем специфика исторического момента.
Считаю своим долгом оговориться, что одно время меня донимала мысль: всякое человеческое поколение живет самостийной духовной жизнью, никак не зависящей от опыта предков, духовной жизнью, обусловленной внешними законами времени и внутренними законами поколений. Но впоследствии я решительно пришел к выводу, что это не так, исходя собственно из себя: я сроду не голодал, однако это не мешает мне аккуратно подъедать со стола хлебные крошки; я не воевал и даже не служил в армии, по когда по радио передают "Темную ночь", у меня в горле встает мужественная слеза; и вообще моя генетическая самостоятельность проявляется только в том, что мой дед был домовладелец, а я пальцем не пошевельну, чтобы зашибить посторонний рубль.
Глава VI
1
Как только я ухватился за предсказательную ниточку, меня обуяло такое нетерпение поскорее приступить к художественной реализации моего замысла, что мне было константно не по себе. К счастью, вскоре я приболел, и это дало мне возможность начать писать - вот уж действительно: кому война, а кому мать родна. За пять дней болезни я успел написать немалый кусок, который начинался следующими словами:
"Он резко обернулся и блеснул матовым светом белков, - так начинался кусок, которым я, вероятно, начну и саму вещь. - Все, кто видел его в этот момент, были поражены этим взглядом. Слишком много говорили его глаза. Его проницательный взгляд еще потому поражал, что в остальном внешность этого человека не производила большого впечатления. Он был тяжел и большеголов. Расплющенные, цепкие кисти рук в жестких путах вен, проступавших сквозь блеклую кожу, говорили о том, что он прошел долгую трудовую жизнь. Одет он был в длинное, серого цвета твидовое пальто, на ногах были старые стоптанные туфли, на которые грязным водопадом спадали мятые брюки. На голове у него была черная фетровая шляпа…"
Заканчивался кусок фразой: "- Да, но современная наука не находит подтверждения этому, - с достоинством обронил Владимир. - Недаром все образованные люди…" На этом месте я и остановился, поскольку в тот момент, когда я писал слово "люди", моя старшая, Елизавета, порезала большой палец и нужно было идти делать ей перевязку; я намазал ранку зеленкой и забинтовал палец, напевая "Александр, Елизавета, восхищаете вы нас". В тот же день меня выписали на службу.
Потом я еще надумал свести знакомство с детьми Владимира Ивановича, которые имели такое же отношение к моей идее, какое спусковой крючок имеет к выстрелу из ружья. С Сашей мне почему-то связываться не хотелось, и я решил, что буду работать с Ольгой. Оставалось только найти предлог для встречи и выдумать основание для знакомства. К моей удаче, наша встреча совершилась сама но себе, но неожиданно повлекла за собой целую вереницу событий, я бы сказал, драматического характера. А вообще зловещее шествие бед началось 4 февраля.
Прежде чем я приступлю к описанию событий 4 февраля, следует задеть предыдущий день, в который нечаянно снеслось яичко почти всех будущих неприятностей.
Третьего числа произошло предпоследнее событие в жизни Владимира Ивановича Иова, если считать, что последнее, это смерть - он уходил на пенсию. Впоследствии оказалось, что это было отнюдь не предпоследнее событие, но тогда я его считал именно предпоследним.
После шестого урока в кабинете домоводства в честь Владимира Ивановича был устроен банкет. Собственно, для меня этот банкет имел единственно то значение, что я выпил два граненых стакана шампанского и спьяну проговорился, что я пишущий человек.
Вышло это так… Как только закончился банкет, на котором Владимиру Ивановичу преподнесли адрес и электрический самовар, мужчины пошли курить в подсобку актового зала; кроме меня и Владимира Ивановича, были - военрук, физкультурник и преподаватель математики Марк Семенович, милейший, интеллигентнейший человек; немного погодя подошел лаборант Богомолов, который с оскорбленным выражением стал покуривать в стороне. Вдруг Марк Семенович окутался дымом, который, кажется, валил у него даже из глаз и ушей, закашлялся и сказал:
- Черт знает что! - сказал он, выкатывая слезящиеся глаза. - Вроде образованные люди, а травимся этой гадостью!..
- Образование никогда не мешало заниматься глупостями, - сказал я. - Менделеев был образованный человек, а чемоданы делал.
- Кстати о химиках, - сказал Семен Платонович, военрук. - Мария Яковлевна так три рубля на банкет и не сдала.
- Вот меня, знаете ли, всегда поражала способность коллег к мелкому пакостничеству, - сказал Марк Семенович и взмахнул руками. - Это просто какой-то педагогический парадокс.
- На мой взгляд, - сказал я, - основная масса наших ошибок заключается в склонности к обобщениям. Хлебом нас не корми, дай только что-нибудь обобщить. Мария Яковлевна не сдала три рубля, так сразу - способность к мелкому пакостничеству. А между тем эта самая Мария Яковлевна, может быть, тоже Менделеев в своем роде и…
- Она что, тоже чемоданы делает? - спросил физкультурник.
- …и тут напрашивается какое-то антиобобщение. Просто меня убивает наша нетонкость по отношению к личности. Вот школьный учитель Циолковский во внеурочное время разрабатывал теорию космических сообщений, а его все считали городским дурачком. Потому что они - система.
- Циолковский жил в мрачные времена, - задумчиво сказал Семен Платонович, военрук, и плюнул на свой окурок. - Сейчас бы его на руках носили, пылинки бы с него сдували - только изобретай.
В эту минуту к нам присоединился лаборант Богомолов.
- Вы полагаете? - с ядовитым выражением спросил я. - А что если в нашем коллективе есть собственный Циолковский, а его, как мальчишку, муштрует администрация?
- Уж не хотите ли вы сказать, что вы тоже занимаетесь космическими сообщениями? - спросил меня Марк Семенович, изображая бровями уважительный интерес.
Тут-то я и проговорился, что я пишущий человек, виною чему были два стакана шампанского.
- Нет, - сказал я. - Я всего лишь пишу художественную прозу. Ну, как всякие там Пушкины, Достоевские…
В следующую минуту я пожалел, что проговорился, но было уже поздно: мое признание существовало независимо от меня и нагнетало такие последствия, которые даже трудно было вообразить. Правда, первое следствие моего саморазоблачения было ерундовое: когда, покурив, мы спустились в кабинет домоводства добивать остатки шампанского, Марк Семенович предложил выпить за мои успехи на ниве литературы.
- Предлагаю по-прежнему считать меня рядовым народного просвещения, - отозвался я и с горя выпил еще стакан.
А на другой день пошли совсем не ерундовые последствия. Этот день как раз и был 4 февраля.
2
Это злосчастное 4 февраля я опишу со всеми подробностями, поскольку, как уже было сказано, на него приходится завязка многих важных событий. Начну с того, что утром 4 февраля я проснулся в состоянии предчувствия, предвкушения, томительного, как бессонница, и настораживающего, как дурная примета. Это предчувствие стало сбываться, начиная с той самой минуты, когда я поднялся с постели: я пошел умываться в ванную и разбил маленькое зеркальце, при помощи которого я узнаю, аккуратно ли причесаны волосы на затылке; прямо похолодел, поскольку я не так верю предчувствиям, как приметам. Кроме того, я по рассеянности надел рубашку с короткими рукавами, за завтраком мне не в то горло попал кусок яблочного пирога, на башмаках вдруг с поразительным постоянством стали развязываться шнурки.
В школе со мной первым делом приключилось следующее происшествие: за несколько минут до звонка на первый урок, то есть приблизительно в двадцать восемь минут девятого, я поймал на себе знаменательный взгляд нашей директрисы Валентины Александровны Простаковой. Этот взгляд меня навел вот на какое неожиданное открытие: я решил, что директриса в меня, по-видимому, влюблена. Что бы там ни говорили о кокетстве и прочих женских уловках, кокетство - это одно, а взгляд влюбленного человека - это совсем другое. Тут, как говорится, двух мнений быть не может: если женщина смотрит на вас таким образом, точно у нее не глаза, а две сияющие лампочки, и при этом производит впечатление человека, с которым вот-вот сделается истерика, - можете быть уверены, что эта женщина в вас по уши влюблена. Директриса смотрела на меня именно таким образом. Правда, в первое мгновение меня смутило, что прежде я ее страсти как-то не примечал, но ведь и то не секрет, что вообще женская психика - это большой секрет.
Затем со мною произошло еще несколько сравнительно неважных происшествий и одно важное. О маловажных я упомяну оттого, что из-за предчувствия 4 февраля я всякой чепухе придавал гипертрофированное значение и почему-то особенно шнуркам моих туфель, которые развязывались с подозрительным постоянством. К маловажным событиям относится: утрата записной книжки, без которой я, как без рук, но из-за того, что дома у меня имеется дубликат, эту утрату я отношу к событиям маловажным, неприятная дискуссия с Семеном Платоновичем, военруком, по поводу пацифизма, открывшееся после второго урока колотье в боку, конфликт с учеником из моего класса Письмописцевым, досадный особенно тем, что он вышел из ничего; точнее сказать, он вышел из того, что я люблю впадать в лирические отступления, а Письмописцев слишком много о себе понимает.
Накануне я задал классу домашнее сочинение на тему "Моя семья". Письмописцеву я поставил за него тройку, и, после того, как староста раздала сочинения авторам, Письмописцев против этой тройки шумно запротестовал. Сочинение его было действительно никудышное, то есть оно было написано грамотно, но ни на йоту не отвечало главной задаче, поставленной перед классом, - написать сочинение на французском языке, а не по-французски.
- Видите ли, Письмописцев, - заговорил я, - с формальной точки зрения вы написали неплохое сочинение, заслуживающее формальной четверки, но, по сути дела, ваше сочинение не годится. Как мы с вами договаривались? Вы пишете сочинение на французском, ибо наша задача на данном этапе состоит в том, чтобы проникнуть во внутреннюю логику языка, подняться над уровнем русского французского, которым любой дурак в состоянии овладеть.
В классе стало как-то особенно тихо, по-умному тихо - меня всегда вдохновляет эта умная тишина. Было слышно только, как в окне бьется муха и сопит Аристархов, который страдает астмой. Тридцать шесть пар глаз соединились с моими глазами, и лишь Письмописцев демонстративно начал косить в сторону Наташи Карамзиной. Я поднялся из-за стола:
- Один великий русский писатель писал своей тетке: "Chér tante! J’ai reçu mon pass-port pour l’etranger et je suis venu à Moscou pour y passer quelques jours avec Mari et puis aller d’arranger mes affaires et prendre congé de vous. Vous rappelez vous, chér tant, comme vous vous êtes moquée de moi, quand je vous ai dit…" ну и так далее. Вот вам пример русского французского языка. Не правда ли, такое впечатление, точно человек выписал из словаря нужные французские слова и расставил их в соответствии с правилами родной фразы. Это и есть ваша метода, Письмописцев; вы слышите, Письмописцев, я к вам обращаюсь? Вы пишете по-французски так, как машина сочиняет музыку, - механически. Между тем у всякого языка есть свои внутренние законы, и уж если мы взялись за гуж, то обязаны иметь о них представление. Тем более что между русским и французским наблюдается такая же разница, как между лошадью и кентавром. Положим, когда русский хочет сказать, что вот, дескать, сорок веков уже стоят египетские пирамиды, он скажет: "Вот, дескать, сорок веков уже стоят египетские пирамиды"; а француз в силу некоторых особенностей национального характера и внутренних законов своего языка обязательно скажет: "De haut de ces pyramides quarante siècles me contemplent"- то есть с высоты этих пирамид на меня смотрят сорок столетий, причем он непременно поставит на первое место обстоятельство места, а вместо глагола "смотреть" употребит глагол "созерцать", потому что его требует галльская манерность - это понятно?
- Это как раз понятно, - сказал Письмописцев. - Мне другое непонятно: зачем нам все эти тонкости? Нам бы знать, как будет по-французски "сколько стоит?" и уметь на всякий пожарный случай хлебушка попросить.
- Я допускаю, что лично вам, Письмописцев, эти тонкости действительно ни к чему, хотя еще неизвестно, в чем вы нуждаетесь, а в чем - нет. Ведь в вашем возрасте всякий человек - так сказать, начинающий человек. Но вообще-то мои старания рассчитаны отнюдь не на всех, и если то, что вы называете тонкостями, нужно хотя бы одному ученику из каждого класса, я буду считать, что усердствую не напрасно.
- А я так думаю, что вы просто придираетесь, - сказал Письмописцев и махнул рукой. - Вы ведь ко всему придираетесь: то вам не это, это вам не то… В прошлую пятницу вы ругали Тургенева, сегодня еще какому-то великому писателю вставили шпильку - ну кого ни коснись, каждый выдающийся человек вам чем-то не угодил… Одним словом, мне представляется странным, чтобы советский учитель был таким безответственным критиканом.
Ну не подлец! У меня даже дыхание сперло, когда Письмописцев это сказал; слава богу, в следующую минуту прозвенел звонок на перемену и ребята высыпали из класса, не заметив моей жалобно-скорбной мины.
После того, как класс опустел, я еще немного посидел за своим столом в нехорошем оцепенении, а потом пошел в коридор рассеяться, отойти. Я прохаживался от одной рекреации до другой и с тяжелым сердцем думал о том, какой все-таки злобный народ - подростки. Даже не так: я думал о том, что отрочество - это самый несчастный возраст и, если бы можно было в него вернуться, я не вернулся бы в него ни за какие благополучия.
Для перемены в коридоре было что-то подозрительно тихо: несколько мальчишек, подперев стены, листали учебники, прогуливались две-три пары старшеклассниц, немного смахивающих на госпитальных монахинь, до того они казались замкнутыми и чинными, а возле туалета стояла очень маленькая девочка, наверное, первоклассница, и ревела. Из-за того, что мне самому было горько, как только я увидел эту девочку, у меня сердце оборвалось. Я подошел к ней, опустился на корточки и сказал:
- Ты чего плачешь, голубчик?
Девочка перестала плакать, черты ее лица распрямились, но в глазах еще оставалось горе.
- Мальчишки деньги отняли, - сказала девочка и коротко всхлипнула.
- Много денег-то? - спросил я.
- Двадцать копеек…
Я поднялся над ней и начал рыться в карманах, отыскивая двадцать копеек, - у меня не оказалось этих несчастных двадцати копеек, и тогда, чтобы никому не показать своей слабости, я вернулся в класс и заперся на запор. В классе я долго смотрел на свое отражение в зеркале, которое висит над умывальником, в правом переднем углу, пока мое лицо не приняло нормального, то есть учительского выражения. После этого я сел посидеть за стол. Я сел за свой стол - и тут происходит нечто такое, что сначала я не отнес ни к важным происшествиям, ни к маловажным, а так… к происшествиям как бы посторонним, не зная, что оно по-своему определит ход последующих событий: у меня на столе лежала тетрадь.
Это была обыкновенная так называемая общая тетрадь в светло-коричневом переплете; она таким образом лежала у меня на столе, что было очевидно: это неспроста, кто-то подложил мне ее прочесть. Я открыл тетрадку и стал читать: