Я люблю - Авдеенко Александр Остапович 16 стр.


Васька ослабил пряжку на одну дырку, аккуратно достал из-под ремня верхнюю прокламацию, разгладил ее на коленке, строго взглянул на меня и прочитал.

- "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!.. Товарищи рабочие, шахтеры и металлисты, друзья, братья по труду!

Всю свою жизнь мы не разгибали спины. Всю жизнь не просыхала она от соленого пота. Всю жизнь мы терпели голод, холод, бесправие, рабство. Добывали уголь, выплавляли чугун, варили сталь - все обогащали и обогащали своих хозяев, господ из Бельгии и Франции, Германии и Англии, из Петербурга и Москвы.

А теперь нас посылают на войну, заставляют умирать за веру, царя и отечество. Неправда это, брехня господская! Нет у нас, у рабочих, веры в грабительскую войну. И не будет. Не царствовать над нами кровавому Николаю Второму и распутной царице Сашке.

Долой войну! Штык - в землю. Бастуйте, товарищи! Братайтесь с немецким шахтером, с австро-венгерским металлистом!

Война - войне! Мир, свобода и хлеб рабочему человеку!"

Васька прочитал прокламацию бойко, без единой запинки, одним духом, как заученную песню. Даже те слова, какие ему ни разу не приходилось произносить в жизни, выговаривал бесстрашно, звонко. Видно, он не раз и не два читал и перечитывал прокламацию.

Ковалик всовывает мне в руки алый лист бумаги, улыбается.

- Ну, теперь раскумекал, что и как?

Я молчу подавленный. Ну и грамотей же Васька! Столько же ему лет, сколько и мне, в школу не ходит, живет тут же, на Собачеевке в земляной халупе, а как вознесся! Я еле-еле по складам букварь читаю, а он…

- Ну, раскумекал? - допытывается Ковалик.

- Угу.

- Раз так, хватай свою долю и делай дело! - Васька поднял рубашку, достал из-за пояса пачку прокламаций и щедро отделил от нее добрую половину. - Вот, держи! Гарбуз велел весь базар обработать. Воскресенье сегодня. Понял? Народу много. Делай все так, как я. Понял? Я, брат, не первый раз этим самым делом занимаюсь.

Выбираемся из терновника на волю - на столбовую пыльную и степную дорогу, ведущую назад, в город. Утренний ветерок поет в проводах. Пыль, будто печная зола, греет босые ноги. Над головой, высоко-высоко, в расчищенном от облаков ясном небе, радостно щебечет жаворонок и светит солнце. Алые бумажки уютно, как теплые голуби, лежат за пазухой.

Вот и базар. Лавки, лавки: бакалейная - Лобасова, скобяная - Харитонова, мануфактурная - братьев Пильщиковых, посудная - Бурмистенко, рыбная - Бабаянца.

Мясные ряды: коровьи туши, распластанные надвое, выпотрошенные бараны с отрубленными головами, розовые поросята и свиньи висят на железных крюках.

Толкучка кипит шумным веселым народом: покупателями, продавцами и ротозеями.

Много людей сегодня и на привозе. Сотни подвод с поднятыми кверху оглоблями, с выпряженными лошадьми, жующими сено и овес, раскинулись на просторной базарной площади. Крестьяне торгуют с возов редиской, огурцами, картофелем, мукой, арбузами, дынями, живыми гусями, молоком, яйцами, маслом.

В обжорке под жиденьким парусиновым навесом, на длинном дощатом столе, дымятся глиняные чашки с борщом, лапшой, кашей, жареной печенкой, требухой. Едят и пьют водку сразу человек сорок - какие-то оборванные, грязные, заросшие, с дикими глазами мужики, безногие и безрукие солдаты, гулящие бабы.

Эх, был бы пятак в кармане, похлебали бы щей и мы с Васькой Коваликом. А был бы целковый, серебряный рубль, так мы б все базарное добро скупили! Сколько тут хлеба, муки, молока, меду, рыбы, жареного и пареного… И кто только все это покупает? Есть же такие счастливые люди, что каждый день едят мясо и пьют молоко. Где они берут деньги?

Деньги, все деньги… Чудно. Есть у тебя медяшка с двуглавым орлом - ты сыт и пьян, а нет - голодаешь и всякий шпыняет тебя. Почему так? Кто и зачем придумал деньги? Не соль они, не сахар, а всем нужны. Ради денег столько народу столпилось на площади: кричат, зазывают, спорят, торгуются. Ради пятаков и гривенников и шарманщики сюда приплелись со своими попугаями и колченогими ящиками, одетыми в звонкие стеклярусные юбочки. И нищие ради копейки выставляют напоказ свои лохмотья, болячки.

Только мы с Коваликом не подчиняемся власти копейки. Не торговать, не покупать мы сюда пришли, не попрошайничать, не набивать брюхо в обжорке, не на карусели кружиться, не на тигров и львов глазеть. Правду людям принесли. "Война - войне! Мир, свобода и хлеб - рабочему человеку". В цепи нас закуют городовые, на каторгу сошлют, если узнают, какое мы с Васькой дело собрались делать.

Ковалик, важно щурясь, прерывает мои размышления.

- Санька, здорово ты рот свой раскрываешь - галка влетит. - И, вдруг побледнев, добавляет шепотом: - Приготовься!

Прокламации, незаметные минуту назад, теперь выпирают, кажется мне, горбом под моей рубашкой и огнем жгут грудь и живот. Однако, как ни страшно мне, глаз не спускаю с Ковалика, жду, что и как он сделает, и готов поступить точно так же.

Впереди Васьки идет женщина в яркой ситцевой кофте, с черной толстой косой на спине. В правой руке у нее корзина с продуктами. Васька догоняет женщину и, проходя мимо нее, неслышно, быстро, ловко кладет в корзину сложенную вчетверо листовку и проходит дальше. Через три шага он оглядывается, смотрит на меня, ухмыляется: видал, мол, как просто дело делается.

Теперь моя очередь. Я достаю из-под ремня прокламацию и, не вытаскивая ее из-под рубашки, складываю. Ну, кого же мне наградить рабочей правдой? Вон ту бабу в цветастой шали? Нет, она не поймет ее - уж очень толста, с жирной холкой. Да и корзина у нее полна яблок, мяса, сала и белого хлеба. Видно, богато, неправедно живет. Правда Гарбуза не для таких, как она. Дам-ка ее вон той худенькой босоногой молодайке с грудным ребенком в одной руке и пустой корзиной в другой.

Догоняю ее и, проходя мимо, бросаю прокламацию в корзину. Сделал я это, казалось мне, так же быстро и незаметно, как и Васька. Но почему женщина сразу увидела красный листок? Достала его из корзины, взглянув на меня большими черными глазами, осторожно развернула и, отойдя в сторонку, в тень рыбной лавки, начала внимательно рассматривать.

А я, вместо того, чтобы бесследно скрыться из глаз женщины, останавливаюсь, Прикованно смотрю на нее, чего-то жду. Чего? Сам не знаю. Стою, смотрю и жду. У молодайки лицо белое, а брови черные, густые. И большущие глаза ее, и волосы, и розовые просвеченные солнцем уши, и круглая шея напомнили мне сестру Варьку.

Молодайка оторвала взгляд от прокламации, посмотрела на меня, кивнула головой, по-свойски улыбнулась. Потом бережно свернула алый листок и спрятала его за пазуху.

Вот на груди у красавицы, около ее сердца, горит наша рабочая правда. Не потухнуть ей никогда. Понесет ее молодайка в свою халупу, покажет мужу и брату, отцу и матери, соседям и знакомым.

Неси ее, сестрица, дальше и дальше! Мало у тебя хлеба и молока, горькая у тебя доля, но сил у тебя все-таки прибавится. Правда и хилого и забитого делает богатырем.

- Санька!.. Сашко!.. Слухай, глухарь, тебя зову! - Васька подбегает ко мне, дергает за руку. - Чего остановился, лапоть? Шагай!

Даже моему другу Ваське не мог я рассказать, о чем думал, что перечувствовал, - не сумел, не было слов. Только теперь, спустя много лет, оглядываясь на свое детство, понимаю, как был счастлив тогда оттого, что вручил листовку Гарбуза в надежные руки.

Идем с Васькой по базару, вдоль мясных, молочных, зеленых рядов, заглядываем в каждую лавку, где много людей, толкаемся в толпе зевак перед шатром заезжего зверинца, вертимся вокруг карусели - и всюду оставляем алые листики: на дубовой колоде, где разрубают мясо, на прилавке, на весах, в кошелке покупателя, а то и в его кармане.

Солнце уже поднялось на высоту пожарной каланчи. Мясники спешат увезти непроданный товар в холодные подвалы. Базарная площадь, забитая недавно лошадьми, бричками и арбами с сеном и соломой, опустела. Грачи расклевывают свежий конский навоз, свиньи пожирают арбузные корки, ветер метет пыль и перекатывает с места на место соломенную труху и объедки сена.

- Ну, хватит! - объявляет Васька. - Шабаш упряжке, - и ухмыляется во весь рот, доволен работой. - Слухай ты, хвастайся, как дела?

- Подчистую. А у тебя?

Васька поднял рубашку, похлопал себя по голому худому животу.

- Пустопорожний и я. Пошли домой!

Как ни в чем не бывало, шагаем мы с Васькой по главному базарному проулку, к выходу в город.

У базарных ворот, на нашей дороге, напротив кирпичного здания монопольки - не разминуться, не обойти, - врос в землю чугунными ногами толстобрюхий мордастый человек в белом картузе, в белой тужурке, в белых с лампасами штанах, обутый в черные, с лакированными голенищами сапоги и крест-накрест перепоясанный ремнями, на которых прикреплены револьвер и шашка. Городовой! Стражник! Нас с Васькой подкарауливает. Я останавливаюсь, хватаю Ковалика за руку.

- Бежим, Вася! Скорее.

- Слухай ты, лапоть, стой и не рыпайся! - Васька сжимает мою руку, со злобой и презрением смотрит на меня. - В штаны наклал? Эх ты, а еще внук рыжего Никанора? Иди рядом и молчи, боягуз!

Идем прямо на белого глыбастого стражника. Его усатая говяжья морда повернута к нам. Маленькие злые глаза сверлят попеременно то меня, то Ваську. А рука, волосатая, с толстыми пальцами, теребит витой желтый револьверный шнур.

Схватит, ей-богу, схватит обоих, закует в кандалы, погонит в Сибирь. Надо поворачивать оглобли назад, пока не поздно, пока еще можно убежать. Но убежать нельзя: Васька крепко держит меня за руку.

Поравнявшись с городовым, Ковалик неожиданно останавливается и так широко раздвигает свои толстые непокорные губы, так ухмыляется, что видны его красные опухшие десны и редкие острые зубы.

- Здравия желаю, господин городовой! - медовым голосом произносит он.

Белое пугало молчит. Щеки наливаются темной кровью. Глаза выпучены, как у рака. Смотрят на Ковалика удивленно-подозрительно. Ваську это не смущает. Он вплотную подходит к городовому и спрашивает:

- Господин городовой, дадите пятак?

- Пшел вон, щенок! - гаркнул стопудовый человечище и замахнулся на Ваську лакированными ножнами шашки.

Но Ковалик даже теперь не отступился.

- Да я не даром прошу пятак, господин городовой. В награду. За прокламацию.

"Что он, дурак, делает, что делает!" Я жму Ваське руку: заткни, мол, свою глотку!

- За какую прокламацию? - городовой насторожился.

- P-революционную. В ней про царя кровавого и про грабительскую войну напечатано.

- Тсс, змееныш! - городовой побледнел, испуганно оглянулся вокруг. - Где ты видел эту прокламацию? У кого?

- А пятак дадите? Даром ни за что не скажу. Дайте!

Городовой сердито засопел носом, крякнул, подумал и полез в карман шаровар, позвенел мелочью.

Я стоял рядом с Васькой ни жив ни мертв. Сил нет, а то бы я дал Ваське в морду, плюнул бы в его бесстыжие глаза и заплакал от обиды. Вот так друг Гарбуза! Кому доверил Степан Гарбуз революционное дело?

Городовой достал пятак, положил его на раскрытую грязную ладонь Васьки, прошипел:

- Говори, где ты видел прокламацию?

Васька зажал пятак в кулак, незаметно подтолкнул меня и сказал:

- На дверях вашей будки, господин городовой.

- Брешешь, крапивное семя! Не может этого быть. Не дозволено.

- Не верите? Крест святой, чтоб мне с этого места не сойти, чтоб меня молнией сожгло и громом расшибло, чистую правду говорю.

Городовой оттолкнул Ваську и, тяжело топая подкованными сапожищами, побежал к своей будке.

Я засмеялся. И стыдно стало. Как я мог так плохо подумать о Ваське!

Ковалик посмотрел ему вслед, злобно буркнул:

- Ишь, "не дозволено!.." А убивать людей, грабить, морить голодом дозволено? Шкура!.. - разжал кулак, посмотрел на стертый медный пятак, усмехнулся, искоса взглянул на меня. - Слухай ты, с наградой чего делать будем? Проедим? Пропьем? Прокурим? Прокатаем на карусели?

- А если мороженое… - робко заикнулся я.

- Можно и на мороженое раскассировать. Две вафли лимонного получим. Пошли!

И мы быстро, плечом к плечу, зашагали с Васькой к мороженщику, приметная тележка которого стояла на углу первой линии и восьмого проспекта, в самом центре города.

* * *

Целый день прогуляли мы с Васькой в Батмановском лесу, на реке. Вернулся я домой вечером. Как только вошел в землянку, дедушка подозвал меня к себе глазами.

- Шабаш, Сашко!.. Умираю…

Дедушка нашел мою руку, слабо сжал и долго, не выпуская, молчал. Потом, собравшись с силами, снова заговорил:

- Прокляни своего батьку, убей, коли погонит тебя на завод або в шахту работать. Гуляй, все життя гуляй!

Стоявший рядом со мной отец мрачно сказал:

- Сань, скажи, что завод тут ни при чем…

Никанор долго оглядывал землянку. Остановил взгляд на мне, хотел что-то сказать еще, но не хватило сил. Смотрел на меня мутно и долго, сжимая застывающими пальцами мою руку.

Ночью он умер, а к утру в нашу землянку явились гнилоовражские бабы с чугунами горячей воды, чтобы обмыть и прибрать деда. Но Каменная баба никого не допустила к нему. Все сделала своими руками. Обмыла. Прибрала. Осыпала пахучей сухой травой, зажгла у изголовья две желтые свечи.

Лежал дед на трех столах, и не хватало ему места. Под пятками поставили табурет. Грудь у него набухла, живот втянуло.

У изголовья Никанора, не сводя с него глаз, в черном платке, чернолицая, сидела Каменная баба. Брата Кузьмы не было на похоронах. Его арестовали на днях и, говорят, будут судить каким-то военно-полевым судом. За то, что подбивал заводской народ не идти на германскую войну, не проливать свою кровь за хозяев.

Выносили деда из землянки в сумерки. Днем мужчины были на работе, и тяжелого Никанора мелкие собачеевские бабы не могли поднять и в двенадцать рук. Вынесли его Дубняк, Коваль, Гарбуз, отец, Дарья. Поправляя на плечах полотенца, они остановились с белым, свежевыструганным гробом, может быть, на том самом месте, где в далеком прошлом Никанор топтал землю, радуясь воздвигаемой хате.

Дряхлая собака, давно потерявшая голос, неожиданно залаяла с прежней молодой поспешностью. К землянке подходили стражники.

Люди с изумлением тихо опустили гроб на землю.

Конопатый стражник подошел, спросил грозно:

- А который из вас хозяин?

- Я, - откликнулся отец.

- Проходи в хату, и вы все тоже, - сказал конопатый. Покосившись недоверчиво на гроб, он приказал: - Постереги, Федоренко, потом посмотрим…

Всех загнали в землянку. Раздели. Обыскали.

- А где будут вещи твоего сына Кузьмы? Куда снесли? - допытывался конопатый.

- Давненько сын не живет с нами, - ответил отец.

Конопатый подошел ко мне.

- А вот мальчонка все как следует расскажет нам. Правда, курносый? Чего дуешь губы? Ну, скажи: куда брат носил прокламации, а? Может, зарыл где?

Гарбуз жгуче смотрит на меня. Но я и так понимаю, что нельзя говорить об этом, и не разжимаю губ.

Конопатый отходит. Повертевшись еще немного в землянке, стражники вышли во двор. Старший приказал осмотреть гроб. Кряхтя, зажимая носы, стражники перевернули каменного Никанора.

Не найдя ничего, ушли.

У головы Никанора стоит Варька. Одной рукой она вытирает слезы радужным шелковым платочком. В другой держит золотой нежнокорый лимон.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Проснулись мы однажды утром и не узнали своей землянки. Беленые ее стены измазаны дегтярными кругами. В середине их нарисована безобразная фигура, поставленная на четвереньки. Под аркой рук и ног толпились нюхастые остромордые псы.

И подпись: "Это Варька и ее женихи".

Вся Собачеевка сбежалась смотреть.

На пороге своей халупы стояла наша соседка, жена забойщика Коваля, шумно злобствовала:

- Я видела своими глазами, кто начернил эти художества. Егор беспутный, охальник проклятый. А еще Месяцем прозывается. Повесить его надо на сухом дереве. Такую чистую девку ославил!..

Отец, глядя себе под ноги, сверкая лезвием топора, молча соскреб нарисованное и торопливо скрылся в землянке, запер дверь. Долго шарил под кроватью, что-то искал. Вытащил оттуда желтые сапожки, цветастую шаль, шелковый платок.

- Твое это добро? - спросил отец, глядя на Варьку.

Она молчала, забившись в темный угол. Отец схватил Варьку, выволок на средину землянки, аккуратно намотал на кулак ее длинные шелковые волосы и спросил:

- Где взяла наряды?

Варька застучала зубами, закрыла щеки ладонями, оправдывалась:

- Купила, ей-богу, купила, вот спросите у Насти…

- Брешешь. Говори, подлюка, где взяла?

- Купила, родненький, вот провалиться, вот не встать! Настя денег дала.

Отец придавил лаптем Варькину голову к земле, натянул волосы. Далеко за плечи разгонял тяжелый кулак и бросал его в лицо Варьки. Кряхтел, ахал, как молотобоец. От его аханья дрожали стены, подскакивал на кривых ногах стол, и не слышно было нашего воя и стонов Варьки.

- Ну, теперь скажешь?

- Скажу, скажу.

Рассказала Варька, как Аганесов одурманивал ее водкой, угощал ореховой халвой, как подарил ей ковровые сапожки, шаль и пятирублевку с дутыми сережками в придачу, как обещал жениться и сделать хозяйкой всего своего добра.

Все рассказала Варька, забыв только про лимоны, которые носила умирающему деду.

Отец помог ей подняться, подвел к ведру с водой и сказал:

- Умойся и уходи с нашего двора, забудь, что у тебя есть отец, шлюха ты последняя.

Немытая, расстрепанная, кое-как одетая, ушла Варька, переступив через шелковый радужный платок, распластавшийся на полу землянки.

Шла по Собачеевке, глядя в землю, сгорбившаяся, маленькая. Шла через Ямской рынок, мимо инженерских кварталов, вдоль высокой ограды завода, шагала пустырями, свалками, потерявшая глаза и слух. Шла, куда несли ноги.

Блуждала целый день. К вечеру очутилась перед кабаком Аганесова. Стояла на нижней ступеньке, раздумывала, идти или не идти дальше. Тут и нашел ее Егор Месяц. Тихо приблизился, робко тронул ее холодную руку:

- Варь…

Она круто обернулась, губы ее испуганно задрожали.

- Уйди.

И побежала на крылечко, хлопнула дверью кабака.

…В ту же ночь Собачеевка проснулась от церковного набата, от тревожных гудков на шахте, от высокого, до самого неба, пожарного пламени.

Горел кабак, горела ночлежка, горели конюшни, дровяные склады, горело все обширное подворье Аганесова. К месту пожара неслись, гремя колесами по сухой дороге, красные бочки, запряженные лошадьми-зверюками. Скакали казаки. Дым и огонь лизали низкие тучи, освещали полночную землю.

Егор Месяц, в праздничной желтой рубахе, подпоясанный кожаным, с медными бляшками ремнем, сдвинув картуз на кудрявый затылок, стоял раскорякой на крутом обрыве Гнилых Оврагов, спиной к пожару и, пьяно шатаясь, голосисто кричал:

- Смотри, честной народ, смотри!.. Вот оно, дышит, припекает! Трещит на всю вселенную. Ай, хорошо, ай, здорово! А кто это сделал, кто? Бог наказал супостата? Нет, куда ему, руки коротки. Я это сделал, я!

Люди стояли у своих землянок и во все глаза смотрели на Егора: кто жалел коногона, кто боялся его удали, кто одобрял мстителя.

- Ты б помолчал, дурачина, - посоветовал ему Гарбуз.

- Не хочу молчать. Буду говорить.

- Схватят тебя, дурачина, закуют, в Сибирь погонят.

Назад Дальше