Я люблю - Авдеенко Александр Остапович 23 стр.


- Душно, - отвечает бритоголовый.

- Надоело ждать?

- Надоело, тоска смертная! Ясновельможный пан - он хитрый, - как бы освобождаясь от чего-то, мучившего его, говорит красноармеец.

- Хитрый?

- Хитрый, дьявол, он и подбирается тихонько и бить нашего брата будет по-пански.

Сухо и раскатисто загремел звонок в пульмане, и сейчас же хриплым голосом раздалась команда:

- Тихий ход… При-го-то-виться!

Засуетились люди у пулеметов. Я побежал на паровоз. Он, шипя контрпаром, останавливается. Я вошел, как в печку, рубашка сразу стала мокрой. Пот заливал Богатыреву глаза. Он чуть приоткрыл бронированный щиток окна, что-то разглядывая в темноте.

За окном тишина. Только из недалекого болота слышны лягушечьи голоса. В топке бушует пламя, трещит уголь. А быть может, это лопаются ветви под неосторожными шагами засады в лесу?

Дежурный комиссар приник к щели и, опустив глаза в пол, не дыша, слушает, что скажет лес. Потом идет к телефону, звонит, но, испугавшись шума, почти шепотом начинает разговор с командиром бронепоезда Гарбузом:

- Тихо, ничего пока подозрительного не слышу. И не вижу. Что? Ракета?.. Не знаю, товарищ командир, откуда взялась. - Голос комиссара звучит громче, смелее. - А может, какая-нибудь трудовая душа предупреждает… Что? Ждать?… Слушаюсь.

Комиссар вешает трубку, рукавом фуфайки вытирает мокрое, заросшее щетиной лицо, достает кисет с махоркой, кивает нам.

- Отдыхайте, чумазые! Приказано ждать.

Богатырев рад. Он поглаживает свои растрепанные усы, заискивающе смотрит на комиссара.

- В самый раз остановка. Микола, святой угодник, разреши осмотреть моего скакуна. Чует сердце, захромал он на правую.

Комиссар звонит Гарбузу, просит разрешения осмотреть машину. Гарбуз не возражает:

- Вася, действуй! - командует Богатырев.

Вася Желудь, первый свистун и песенник, заядлый гармонист и матерщинник, картежный фокусник и творитель разных зверюшек из ржаного хлебного мякиша, прикладывает черную руку к стриженому виску.

- Есть действовать!

Насвистывая, он берет жестяную вместительную масленку, слесарные ключи всех размеров, увесистый молоток, факел - толстую проволоку, обмотанную на конце паклей, пропитанной мазутом, - расстегивает кобуру с наганом, передвигает ее на живот, под руку, открывает засовы бронированной двери, торопливо спускается на землю. Оттуда зовет меня. Я бегу по ступенькам, спрыгиваю, и кажется мне, что я пьян - раскачиваюсь, не могу идти ровно.

- Это от долгой поездной качки, - шепчет помощник.

Мы смотрим одну секунду на лес. Он стоит над самыми нашими головами гнется верхушками, гневно шумит, бросает сухие листья.

- Страшный, - улыбаясь, кивает на лес помощник и, нагибаясь, залезает под щиты. Вспыхивает факел, Вася пугается, стучит молотком, зовет меня к себе, говорит тревожно:

- Подшипник нагрелся, мясо жарить можно. Надо ослабить крепление, залить. Давай мазут!

Я бегу. Успел сделать лишь шаг - и вдруг лес ожил. Он осветился молниями, ударил выстрелами.

Я закричал:

- Вась, вылазь скорее… - И побежал вдоль бронепоезда, но опомнился и вернулся. Вася торопится к лестнице, тянет уже руки к поручням, но вдруг выгибает грудь, ломает ноги и без слов валится на спину.

Пригибаясь, бегу и вижу на откосе толпы людей, дико кричащих. Они спешат к бронепоезду. Вскакиваю на подножку. Кто-то хватает меня за шиворот и втаскивает на паровоз. Я падаю на пол, и сейчас же за мной хлопает железная дверь, гремит засов.

Пули клюют броню. Лопаются гранаты. Пороховой дым вползает в щели.

Богатырев склоняется надо мной. Глаза его широко распахнуты. Растопыренные усищи иглисты. Лоб усеян крупными каплями пота. Губы прыгают.

- Вася где?..

- Упал… Убили…

- Эх!..

Богатырев разгибается, как тугая лозинка, тоненько по-бабьи кричит комиссару, стоящему у двери, спиной к засовам:

- Уйди, Микола! Васька… Спасать…

Пули клюют и клюют броню.

- Богатырев, иди на свое место! - гремит комиссар.

Богатырев не пятится, наступает на него, давит бугристой широкой грудью.

- Уйди с дороги, Микола, уйди, говорю, от греха! Васька там… Слышь!

Комиссар брызжет слюной прямо в лицо машинисту - она вылетает вместе со словами:

- Там один Васька, а тут…

Звонит телефон. Комиссар, не отходя от бронированной двери, тянется к аппарату. Нет, не достать ему. Я хватаю трубку, подаю. Белолицый, с кровавыми глазами, сжимая поломанный козырек фуражки белыми пальцами, он слушает в телефонной трубке свистящий хрип Гарбуза. И чеканит - ему не мешает ни наседающий на него Богатырев, ни пули, долбящие броню:

- Происшествие у нас, товарищ командир!.. Помощник машиниста Васька за бортом. Как прикажете?.. Я так и сделал. Есть, товарищ командир!

Комиссар смотрит мимо Богатырева синими глазами, отдает приказ:

- Задний полный ход…

Богатырев стоит не двигаясь.

- Задний полный ход… - неожиданно тихо, почти ласково говорит комиссар.

Богатырев поднимает голову, равнодушно смотрит на рычаг управления паровоза. Тогда комиссар звонко кричит:

- Последний раз задний полный ход! - Рука его лежит на кобуре, а из-под кожаной фуражки текут оловянные струи пота.

Богатырев заспешил. Он завертел рычагом, потянул регулятор, и поезд, грохоча, поехал назад.

Комиссар подходит ко мне, дает лопату, говорит тихо:

- Помогай, Сань!

Лопата моего роста, тяжелая. Я бросаю в топку уголь, качаю воду. Я не вижу ни манометров, ни людей. Тошно, темно в глазах. Становлюсь на колени и стою так, повесив руки. Богатырев боится, что я упаду, хочет помочь. Я сам поднимаюсь, снова бросаю уголь, качаю воду.

Комиссар говорит по телефону. Он слушает командира, а смотрит на меня, одобрительно кивая головой. Вешает трубку, отдает команду:

- Тихий ход… Так! Теперь - стоп!

На паровоз прибегает Гарбуз. Кожаная тужурка нараспашку, за оттянутым книзу поясом полно гранат, в руке суковатая кизиловая палка. Он всегда хватается за нее, когда на бронепоезде вспыхивает тревожная суматоха.

- Ну? - спрашивает Гарбуз и грозно смотрит на Богатырева, на комиссара и на меня, а кизиловая палка сверлит, буравит пол паровозной будки.

Глаза комиссара бесстрашно улыбаются из-под сломанного козырька.

- Революционный порядок полностью восстановлен, товарищ командир.

- То-то!.. - Гроза гаснет в глазах Гарбуза, голос становится привычно мягким, шепелявым. - Дурак Васька! Да разве тут, на болоте, ему умирать?.. Варшаву не повидал. Мечтал парень…

Скользнув по мне холодным отчужденным взглядом, круто поворачивается и, опираясь на палку, исчезает внизу, на ночной земле.

И мне жаль Ваську. Не запоет он больше песен, не подивит нас, не обрадует своим соловьиным свистом, своей гармошкой. И обидно мне, не заметил меня Гарбуз. А ведь это я встал на место Васьки, кормил и поил паровоз, давал ему жизнь… а он не заметил.

Тихо в паровозной будке.

Богатырев тупо, остановившимися глазами смотрит на левое крыло паровоза, на деревянную откидную, с округлым углублением дощечку, зеркально отполированную штанами погибшего помощника, шепчет:

- Эх, Вася, Вася!.. Без такого дурака, как ты, умная земля осиротела. Прощай!

Слезы катятся по дряблым щекам Богатырева. Усы темнеют, набухают влагой.

Комиссар забился в темный угол, сопит простуженным носом, молчит.

Густой голос Богатырева гремит над моей головой:

- Санька, бери инструмент, за мной! Живо!

Бежим с Богатыревым вниз, на землю, зажигаем факел, осматриваем машину. Машинист находит накаленный подшипник, приступает к его лечению. Довести дело до конца ему не удается. Звучит команда Гарбуза:

- По места-а-ам! Механик, тихий ход на запад, бесшумно! По флангам, впереди - пехота. Поддержим ее огнем.

Гарбуз исчезает на КП. Богатырев всовывает мне в руки чадящий факел, тяжелую масленку, стучит молотком по широкому брусу паровозной рамы.

- Ложись вот сюда и тоненькой струйкой лей и лей на больной подшипник. Без передышки. Справишься?

- Справлюсь, - отвечаю.

А у самого в груди холодно-холодно, зубы стучат.

Богатырев убегает на паровоз, а я ложусь на ледяной, скользкий, в масле, брус и, держа факел в одной руке, а масленку в другой, нацеливаю черную олинафтовую струю на сияющий золотисто-сизый подшипник. Бронепоезд плавно трогается. Колеса бросают мне в лицо ветер, крутятся у самого уха все быстрей и быстрей. Они стучат о рельсы бандажами так, что их грохот отдается в желудке, в голове, в пятках. Масленка прыгает в моих руках, хочет вырваться, убежать на землю, под колеса. Черная струя смазки падает мимо подшипника. Огонь факела лижет мне голову, и волосы на ней трещат. "Справишься?" - слышу я голос Богатырева. Справлюсь!.. А если нет, то выплавится баббит в подшипнике и быть тогда беде. Поведет тогда Гарбуз Богатырева в свою бронированную каморку в первом пульмане, наглухо закроет дверь и расправится своим судом. И никто из донецких пролетариев не посмеет вступиться. И еще я думаю о том, что если споткнется наш паровоз, станет одноногим, тогда вся наша наступающая красная пехота останется без поддержки, тогда… кто знает, что тогда может случиться.

Лью и лью смазку… Подшипник то проваливается вниз, ближе к рельсам, то возносится кверху. И вот в то время, когда он поднимается, я щедро умываю его смазкой. Если чуть зазеваюсь, не изловчусь, сейчас же задымит.

Масленка все легче и легче. Пуста! Теперь подшипник сгорит, заплачет баббитовыми слезами.

В лесу, по обе стороны от железной дороги тарахтят пулеметы, хлопают гранаты. Где-то рядом, над моей головой гремит гром. Заработали пушки "Донецкого пролетария".

Колеса паровоза крутятся все медленнее и, наконец, останавливаются. Откуда-то издалека, будто из-под земли, доносится голос Богатырева:

- Са-а-анька!

- Я тут!

Кричу во всю мощь, а голоса своего почему-то не слышу.

Сваливаюсь на землю, в пустоту паровозной рамы, под котел, ползу на четвереньках между колесами, вырываюсь на простор, на обочину железной дороги и бегу, сам не зная куда. Жужжат пули. Кажется, что они со всех сторон летят на меня. Спотыкаюсь и, гремя пустой масленкой, падаю в канаву. Не больно. Шуршат под раскинутыми руками сухие листья. Острые горьковатые бодылья бурьяна лезут в рот. Щеку обжигает холодом что-то липкое. Лягушка! Отползла к уху, прыгнула и попала мне на руку. Ох, как я боюсь лягушек! Отшвырнул ее, вскочил и побежал. Куда? Не знаю. Бежал и бежал.

Остановился и увидел перед собой толпу угрюмых, голых деревьев, увитых змеями молний. Пушки!.. Поворачиваюсь к ним спиной, бегу назад к бронепоезду. Вот и он! Мчусь вдоль изрыгающих огонь пульманов, по белой, вымытой дождями железнодорожной насыпи. Галька скрежещет под моими башмаками, окованными гвоздями. Где-то впереди, на краю неба, мигают желтые догорающие звезды, крупные, как дыни.

- Са-а-анька! - не умолкает Богатырев.

Голос его гремит совсем рядом - тревожный, отчаянный.

Откликаюсь, как могу:

- А-а-а-а!..

Отсыревший с ног до головы, шальной от радости взлетаю по лестнице, врываюсь на паровоз.

Богатырев и Микола-комиссар, оба зеленолицые, протягивают мне холодные руки, шагают навстречу, мнут мои плечи, хлопают по груди. Смеются, что-то говорят.

Потом, когда я немного опомнился, Богатырев встряхивает меня, тычет в руки лопату:

- Наколдуй, Сань, белого огонька, качни водички, продуй краны!..

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Бронепоезд бежит по рельсам Восточной Бухары. Нас перебросили с польского фронта на ликвидацию банд басмачей. Они наводняют эту страну, похожую сейчас на пустыню. Мы не видим вспаханных полей, не встречаем верблюдов, бараньих отар. Мимо нас мелькают развороченные арыки, разрушенные каналы оросительной системы.

Мы лежим в пульмане около пулеметной бойницы. Отдыхаем от смены с бритоголовым красноармейцем Федоровым, первым помощником машиниста. Вторым считаюсь я.

Он тоскливо смотрит в бойницу на печальные поля. Быстро отворачивается, тяжело вздыхает и жалуется:

- Сань, поди, в наших тамбовских краях сейчас ужасти от антоновских банд. - Он кивает на голую степь и тихо спрашивает: - А чем же народ питаться станет? Кушать что будет? У, гады…

Вскакивает, жадно пьет воду, всплескивает руками над головой, обнимает широкий, гладкий лоб и падает на пулеметные чехлы. Лежит долго молча, перекатывая острые лопатки под туго обтянувшей крепкую спину гимнастеркой. Потом обнимает меня и шепчет:

- В деревне жинка… трое ребятишек, корова. Пять лет не видамши. Весна вот, сеять надо, а некому. Эх!..

Мне не жаль Федорова, непонятна его тоска. Я вытянулся всем телом, расстегнул рубашку и подставил ветру грудь.

Никогда не пахать мне и не сеять. Всю жизнь вот так проживу - на бронепоезде, перелетая из города в город, из края в край, из страны в страну. Подумать только - вчера мы были в Европе, а сегодня в Азии. Говорят, где-то совсем рядом чужие страны: Китай, какой-то Афганистан. А если перевалить горы, то попадешь в Индию! Индия!.. Гарбуз рассказывал, что там по три урожая в год созревает, и все-таки люди бедные. Много их, индусов, и все малохлебные, худые, все хотят воли. Может, и там, за горами, заалеет скоро знамя свободы, может, и там будет свой бронепоезд "Индийский пролетарий".

Нет, Федоров, не кончится война до тех пор, пока на свете есть белые. Скули в три горла над своей тамбовской землей - все равно не разжалобишь. Пролетарий я.

Бежит бронепоезд, раскалывает пространство. Ветер струится по броне и тихо течет в бойницы, падает на грудь и шевелится, ласковый, ленивый, прохладный.

Хорошо! Я лежу у бойницы, и меня никто не отгоняет от вечерней свежести. Я ношу такую же нашивку и гимнастерку, как и все остальные бойцы. Меня уже никто не называет "дитем". Я учусь в школе политического образования. А недавно мое существование в отряде узаконено. Командир бронепоезда Гарбуз в приказе о выдаче нового обмундирования упомянул мою фамилию.

Когда я здороваюсь с командиром, стукнув каблуками, прижав ногу к ноге и вытянувшись, с рукой под козырек, Гарбуз больше не смеется, а деловито и серьезно козыряет в ответ.

И на паровозе бронепоезда я признанный работник. Я сутками выдерживаю вахту.

…В пульман входит Богатырев. Он идет нагнувшись и, взъерошенный, кричит мне на ходу, не поворачиваясь:

- Санька, на смену!.. И ты, Федоров.

Я поднимаюсь, иду за Богатыревым и не удивляюсь, что нас снова вызывают на паровоз после того, как мы отдежурили сутки. Так бывает часто. Почти всегда, когда предвидится серьезное дело. Второй машинист малоопытный, и Гарбуз ему не доверяет.

Когда мы приходим на паровоз, то узнаем, что на этот раз новичка-машиниста схватила лихорадка, он корчится у регулятора, трясется от холода. Его губы сини и скулы покрылись гусиной кожей, а голова дрожит и качается. В его руках не держится ключ. Из губ выскакивает цигарка.

Богатырев, принимая паровоз, ворчит тихонько, чтобы не слышала старая смена:

- Окаянный беззубый, не дал отдохнуть.

- И выпить, да? - спрашиваю я и безобидно усмехаюсь.

Богатырев сердито толкает меня локтем: молчи, мол, такой разэтакий.

Что ж, молчу. Старая смена уходит, и Богатырев набрасывается на меня:

- Да, и выпить! Нашему брату без этого самого никак нельзя.

Федоров задумчиво трет свою голую, костяную голову, облизывает губы.

- И я б выпил проклятой водочки! Да где ее, сердешную, в такой пустыне раздобудешь?

Богатырев подмигивает своему первому помощнику:

- Плохо ищешь, паря.

- А ты уже нашел?

- Придет пора хлебнуть, так, может, сама найдется.

Федоров молчит, вздыхает, потом опять тянет нудно:

- Эх, прости господи, надо пить. Беспременно! В войну держался, не нюхал даже, а теперь… нельзя трезвыми глазами смотреть, как земля ни за что ни про что пропадает. Без зерна. Без хлебопашца. Войны нет, а земля сиротствует, дичает. Разве это порядок? Власть для того брали, чтоб землю, значит…

Богатырев гневным движением руки усмиряет свои растрепанные усы.

- Брось канючить, деревня, надоел!

Федоров обиженно поджимает губы, смотрит на меня, ищет в моих глазах сочувствия.

- На деревенском хребту вся Россия-матушка держится. Правда, Сань?

Я виновато отвожу глаза, смотрю в окно, молчу.

Бронепоезд стучит и стучит колесами, пожирает версту за верстой. Зелень кончилась давным-давно. Тянется и тянется голая песчаная степь. Кара-Кумы подходят к самому полотну железной дороги. Ни деревца на земле, ни облачка на небе. Смотреть не на что. Только и разговаривать сейчас. Вот потому, наверно, так болтливы машинист и помощник.

Богатырев толкает меня в грудь локтем и, заранее торжествуя победу, раздувает усы, усмехается:

- Сань, скажи этой деревне, что она много о себе думает. Спроси у нее, читала она, слыхала лозунг: "Мужики всех стран, соединяйтесь"? Нету такого лозунга и не будет. А вот "Пролетарии всех стран, соединяйтесь" есть. - Богатырев смотрит на голую шишкастую голову помощника. - Не допру я толком, парень, как ты попал в нашу пролетарскую компанию.

- Попал!.. - вздыхает Федоров. - Был бы пехотинцем, так еще весной домой отпустили бы.

- Ладно, хватит об этом, давай полный задний ход! - Богатырев отгребает с губ нависающие усы. - Так, говоришь, выпил бы сейчас, а?

Помощник испуганно смотрит на машиниста - дразнит, насмехается или… Федоров не хочет надеяться, верить. Качает головой.

- Не растравляй душу, механик, она и так по всем швам трещит.

- Дурак, я ей добра желаю. - Богатырев лезет в карман, подмигивает мне. - Сань, можно?

Я отворачиваюсь, молчу.

Я видел сегодня утром, как Богатырев тайком выменял керосин на рисовую водку у какого-то подозрительного человека в халате и чалме. Он хотел, тоже тайком, прикрывшись одеялом, выпить ее, но ему помешал телефонный звонок командира.

О его дружбе с водкой давно известно Гарбузу. Я помню, еще на польском фронте Гарбуз пришел на паровоз и застал Богатырева в тот самый красивый момент, когда машинист присосался, как младенец к соске, к железному носику чайника. Увидев командира, Богатырев растерялся, не зная, как поступить с громадной посудиной, полной не воды, не молока, не чая, а ядовитого самогонного первача. Он так и не решился вынуть носик изо рта, боясь, что Гарбуз услышит самогонный дух. Он торопился опорожнить чайник. Опрокинул его и пил; весь побелел, глаза синие, а сам пьет, сушит до дна.

Гарбуз догадался, в чем дело, и тихо, не поднимая шума, позвал его к себе в тесную каморку. Никто не узнал, зачем ходил Богатырев к Гарбузу, что у них там было. Не рассказал и мне Богатырев. На мои расспросы, он, опустив глаза, ответил:

- Да так, разговоры о машине…

Удерживался Богатырев, не пил с самого польского фронта, а вот здесь, в Азии, не выдержал.

Когда я узнал о водке, сейчас же сказал Богатыреву:

- Дядя Миша, вылей, и я Гарбузу ничего не скажу.

Машинист расстроился:

Назад Дальше