Я люблю - Авдеенко Александр Остапович 38 стр.


Я испуганно хватаю Лену, тащу в безопасное место, к дверям, на прохладный летний сквозняк.

Выходим на улицу под чистое небо, под косые теплые лучи предвечернего солнца. И тут мною снова овладевает мысль: "Сейчас или никогда!"

- Лена!..

Больше не удается произнести ни единого слова. Она умоляющими все понимающими глазами смотрит на меня: "Не надо, молчи".

Опустив голову, уныло, на почтительном отдалении, шагаю рядом с ней. Говорю:

- Хоть убей, Лена, а я не понимаю, почему ты не хочешь…

Она смотрит на меня нежно.

- Рано, Саня!.. Ты еще и еще должен проверить себя.

- Я?.. Себя?.. - Мне становится так весело, что я начинаю громко смеяться. - Что ты, Лена!.. Уж я так выверен, так выверен - до Тысячной доли микрона! Астрономическая точность!

Лена не возражает. Мягко, доверчиво улыбается, покорно льнет ко мне плечом. "Согласится, теперь согласится!.." И мне хочется поцеловать ее. Но я не успеваю: навстречу нам, из-за угла прокатного, вылетает ошалелая ватага фабзайчат. Мальчишки вклиниваются между мной и Леной, разъединяют нас. Я почти с ненавистью смотрю вслед будущим сталеварам и прокатчикам. Потом мне становится смешно, и я улыбаюсь.

Лена вдруг спрашивает каким-то странным голосом - смущенно, мягко, значительно:

- Сань, а у тебя вот так… первый раз?

- Как?

- Ну вот так… как сейчас со мной?

- Ты хочешь сказать… гулял я когда-нибудь с девушкой? Гулял, но вот так - ни разу. А почему ты спрашиваешь?

- Так… Подожди меня около блюминга, - говорит Лена и убегает вверх по лестнице, ведущей в бытовой корпус прокатного цеха.

Я смотрю ей вслед, и сердце мое больно сжимается. Почему? Не знаю, но, чувствую, не зря.

Блюминг, тяжелый стан по прокатке самых крупных стальных слитков, расположен в гордом одиночестве, посреди просторного, с высокими сводами цеха.

Раскаленная неуклюжая туша блюмса, пышащая зноем, чуть переваливаясь на округлых скользких боках валиков, катится по конвейерной дороге прямо в пасть блюминга. Приблизившись к грохочущим, грозно вращающимся рольгангам, она останавливается, тупой своей мордой тычется в темное пространство калибра, просится войти. Шершавые губы рольгангов цепко хватают блюмс и, грохоча, втягивают его в свою пасть. Во все стороны брызжет огненная скорлупа окалины. Потоки воды, шипя и дымясь паром, омывают стальные челюсти. Через мгновение туша заготовки появляется на другой стороне блюминга, с изрядно помятыми боками, неузнаваемо похудевшая, вытянутая, заметно потускневшая. Валики конвейерной дороги несут ее прочь от стана, в темноту. Но, пробежав несколько метров, заготовка останавливается как бы в раздумье. Валики тем временем начинают вращаться в обратную сторону и снова увлекают стальной брус к блюмингу. Тут же появляются невидимые до поры до времени два массивных крючкообразных рычага. Они ловко поддевают заготовку своими мощными лапами, легко переворачивают ее с боку на бок, перекатывают чуть вправо, нацеливают на новый калибр. А валики продолжают свою работу, несут и несут заготовку вперед, к рольгангам. Снова раздается грохот стальных челюстей, бушует метель окалины, дымится пар, и на другой стороне блюминга возникает еще более обмятая и совсем неузнаваемая заготовка.

Мой взгляд прикован к конвейерной дороге, к тяжелому стану, к раскаленному металлу, ныряющему то с одной стороны, то с другой в пасть рольгангов. Туша блюмса на моих глазах в самое короткое время превращается более чем в десятиметровый четырехгранный желто-багровый брус. Гильотинный нож разрезает его на ровные куски. И новые заготовки - пища для средних станов - уплывают в темную глубину цеха, на склад готовой продукции. И сейчас же на светлой стороне блюминга возникает неуклюжая молочно-розовая туша, излучающая зной и свет. Цикл прокатки возобновляется.

Где же люди, прокатчики, по чьей воле грохочут рольганги, вращаются валики на конвейерных дорогах? Я поднимаю глаза и вижу над черной массивной клетью блюминга, в застекленной операторской кабине, на капитанском мостике, смуглолицего черноволосого чернобрового парня. Один-единственный капитан управляет такой могучей громадиной.

Как он похож на моего старшего брата Кузьму! Такой же строгий, с приметной горбинкой нос. Такие же сочные тяжелые губы. Такой же сосредоточенный умный взгляд. А может, это он и есть? Воскрес, чтоб поработать по-человечески, стать хозяином жизни. Если б свершилось такое чудо!..

Парень встречается со мной взглядом, улыбается, отрывает руку от рычагов управления, приветливо машет мне. И по этой улыбке я узнаю знаменитого волейболиста, прыгуна, непревзойденного "гасилу" Мишку Лукьянова. Как же он хорош в работе - с трудом распознал.

Я улыбаюсь ему в ответ, поднимаю руку над головой и слышу позади себя голос Лены:

- С кем это ты раскланиваешься, Саня?

- Тоже не узнаешь? Посмотри!.. Это же мой "соперник".

Лена сдержанно кивает мужу своей подруги, и мы покидаем цех.

- Ну, теперь куда?

- Пойдем к мартеновцам.

Молодежную газету сталеплавильщиков мы находим в большой безлюдной комнате с длинным столом посредине, накрытом кумачовым полотнищем, с плакатами на стенах, с огромным, от пола до потолка, портретом Владимира Ильича в красном углу.

Лена достает блокнот, карандаш и, озабоченно сдвинув свои бровки, приступает к изучению стенгазеты "Сталь и шлак". Интересно и мне, редактору паровозного "Гудка", заглянуть в зеркало сталеваров. Читаю передовую, стихи, рассматриваю карикатуры. Мое внимание привлекает небольшая заметка, жирно обведенная красным карандашом. Я читаю ее про себя и громко смеюсь.

- Ты чего? - с удивлением спрашивает Лена.

- Слушай!.. "В прошлую субботу молодые сталеплавильщики гуляли на свадьбе второго подручного сталевара Андрея Воробьева и лаборантки экспресс-лаборатории Клавдии Мирошниченко. Друзья и товарищи, профком и комсомольская ячейка нанесли молодоженам кучу подарков - стол, стулья, диван, занавески, ковровую дорожку, посуду и даже… детскую коляску… Молодежь веселилась всю ночь, а утром, в воскресенье, отправились на Магнит-гору встречать праздничное солнце… С добрым почином вас, комсомольцы мартеновского цеха!"

Я умолкаю, отрываю глаза от стенгазеты и смотрю на Лену. Лицо ее бледно, на переносице прорезалась хмурая морщинка, а глаза недоверчивые, насмешливые.

- Выдумщик ты, Санька, и… шантажист.

- Не веришь? Слово в слово прочитал, ни одного не прибавил. На вот, прочти сама.

Снял со стены одубелую от засохшего клея газету и всунул в руки Лены. Шуршит бумагой, читает, а я усмехаюсь и жду, когда она поднимет на меня глаза, - интересно, что они скажут мне. Очень интересно!

Лена все читает и читает… Пять раз можно было уже прочитать, а она… Я тихонько, но настойчиво тяну из ее рук газету, водворяю на место и вздыхаю.

- Ну, теперь поверила?.. Молодцы! Без всякой волокиты обошлись. Не понимаю, чего волокитничать, если любишь!..

Лена молчит. Теребит обтрепавшийся край рабочего платья и не поднимает глаз.

- Лена, - говорю я тихо и твердо, - посмотри на меня!

Она резко вскидывает свою белокурую гордую голову и, не мигая, строго, смело смотрит на меня прозрачными васильковыми глазами. Вот такой гордой, недоступной, красивой, смелой я увидел ее в первый раз у красного товарного вагона с жестяной дощечкой: "Станция Магнитная".

Да, смелая. Но и я не трус. Беру руку Лены, говорю:

- Лена! Я не могу больше так.

Она не краснеет. Наоборот, белизна суровым полотном въедается в ее щеки, всегда такие яркие, цветущие. Строго, пытливо смотрит на меня, спрашивает:

- Ты в этом уверен, Саня?

- Да! Да!!! А ты разве?..

Глаза ее опускаются, и бледность еще шире и глубже разливается по лицу. Теперь даже кончик носа побелел, будто схвачен морозом.

- Я?.. - шепчет она посиневшими губами и умолкает.

- Ну скажи, Лена, скажи!..

Чувствую, как рука ее, лежащая в моей, холодеет, каменно твердеет. Что случилось? Куда ушло тепло? Почему стоит рядом и все же такая далекая. Чем я ее обидел? Чем оттолкнул?

- Лена!

Молчание.

В отчаянии спрашиваю:

- Ты не любишь меня?

- Люблю…

- Так в чем же дело? Лена, Леночка!..

Целую ее неживые щеки, чужие губы, каменный лоб, непривычно жесткие волосы. Она покорно стоит, опустив руки, не шелохнувшись. И эта ее безучастность окончательно пугает меня.

- Лена, почему ты такая? Скажи!

Хлопает дверь, и в красный уголок врывается, внося с собой гул и шум подъемных кранов и завалочных машин, паренек в куртке из чертовой кожи, с синими очками на лбу, с густо опаленными скулами. Увидев меня и Лену, наши чересчур серьезные глаза и наши расстроенные лица, он вспыхивает так, что сталеварский загар его тускнеет, бледнеет, становится незаметным.

- Извиняюсь, конешно, пардон… - развязно, дурашливо, как клоун в цирке, ухмыляется паренек и торопливо отступает. Пятками вышибает дверь, исчезает.

А мы с Леной не смутились. Ни капельки. Ни на волосок не отшатнулись друг от друга. Стоим нерушимо, как статуи, смотрим глаза в глаза и думаем свою думу. Но так и не додумали.

Лена энергично встряхивает головой и поворачивается к двери.

- Пойдем, Саня!

Молча выходим из красного уголка, молча идем по бесконечному пролету мартеновского цеха.

Много раз я видел, как загружают шахтой мартен, как выдают сталь, как работают краны, машины, самопишущие контрольные приборы, как командуют тысячеградусным огнем сталевары… И все-таки сейчас смотрю на все это так, будто вижу первый раз. И Лена тоже не отрывает глаз от огня. Стоим. Молчим. Смотрим. Наверное, одно у нас сейчас спасение - бушующий, расплавляющий даже сталь огонь. Только он один может растопить ледяную стену, выросшую между нами. Да, да, это так. Вот рушится она, тает, растекается… Тепло… Светло…

Лена отрывает взгляд от мартеновской печи, поворачивается ко мне - глаза ее полны молочно-розового огня, жарко пылают, губы улыбаются.

- Саня, не сердись на меня, я… я не виновата… не могу иначе.

- Почему, Лена, почему?

- Потому что…

Грохочут в гигантском пролете цеха завалочные машины. Полыхают голубыми молниями электровозы, толкающие вдоль печей состав платформ с мульдами. Льется шлак. Льется сталь. Набатно трезвонят в колокола мостовые краны, несущие в своих клешнях ковши, полные жидкого металла. Сталевары и подручные туда и сюда бегают мимо нас. А мы с Леной стоим, прижавшись к тыловой ферме, поддерживающей крышу цеха, и говорим, говорим…

И вот до чего, наконец, договариваемся.

- Хорошо, Саня, я скажу тебе свою правду…

Затаив дыхание, жду… Чувствую, как бледнею. Стальной, плитчатый пол дрожит, шатается, уходит из-под моих ног. И все-таки требую:

- Говори!..

- У меня был жених. Давно. Два года назад. Я… я… любила его…

Жду, что еще скажет. Холодно. Дует ветер. Сердце останавливается. Уже в непроглядной ледяной темноте я слышу голос Лены:

- …верила ему, а он…

Дальше, дальше! Почему замолчала? Ох, как воет ветер, какая сырая холодная ночь!..

- …Зря я ему верила. Так я ему и сказала, и… больше мы не встречались. Ни разу!

Одна звездочка, единственная, прорезалась сквозь тяжелые тучи. Ветер обмяк, потеплел. Железные плиты вернулись под мои ноги.

- …Теперь ты понимаешь, Санечка, почему я так упорно твержу тебе: рано, рано?

Молчу. Собираюсь с силами. А она торопит, безжалостно тиранит:

- Понимаешь?

Молчание. Холодное. Бессильное. Отчаянное. Не желающее пощады. Теперь я превращаюсь в крепость. Пусть штурмует из последних сил, дам добрую сдачу.

- Санечка, почему молчишь?

- Ты мне все сказала?

Долго, мучительно долго жду ответа на свой удар. Тишина. Я не слышу дыхания Лены.

Открываю глаза. Никого нет рядом со мной. Нет и вблизи. Я один стою у железной гигантской колонны, на сыром сквозняке. Грохочут машины и краны, гудят колокола. Сталевары и подручные с насмешливым презрением косятся в мою сторону.

Презирайте, не боюсь! Сильнее, чем я, вы не можете презирать.

Опустив голову, кусая губы, стою на железном полу и тупо, кровью налитыми глазами, смотрю на то место, где только что находилась Лена. Отчетливо вижу на рубчатой плите черные отпечатки. Это ее следы, ее!

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Куда, к кому мне податься? Борьки нет дома.

Иду к Гарбузу. Степан Иванович живет в соцгороде, в отдельной трехкомнатной квартире. Первая его жена давно умерла. Теперь у него новая подруга, Татьяна Николаевна, двое ребят - Васька и Петька. Я редко бываю у Гарбузов. Неловко, нехорошо чувствую себя с Татьяной Николаевной. Женщина она как будто неплохая, вроде всегда приветливо встречает меня, однако мое сердце не лежит к ней. Смотрю на ее детски пухлые свежие щеки, на сочные вишневые губы, на ее шелковое красивое платье, слушаю ее молодой властный голос, а неотступно думаю о тете Поле, первой жене Гарбуза, вижу ее длинную черную, в заплатах юбку, ее босые потрескавшиеся ноги, ее морщинистые, втянутые, словно приклеенные к деснам щеки, бледные голодные губы…

Дверь открывает Татьяна Николаевна. На ней красный, в белых горошках халат. В руках мохнатое купальное полотенце. На босых ногах шлепанцы. Длинные густые волосы тяжелой каштановой гривой лежат на плечах. Я почему-то вспыхиваю и невольно отступаю от порога на лестничную площадку. Татьяна Николаевна начинает смеяться так, что, наверно, слышит весь дом.

- Ты чего испугался, Саня? Неужели такая страшная? Собралась купаться. Входи, входи! Степан Иванович дома, сам с собой в шахматы сражается.

- Кто там, Танечка? - гудит в глубине квартиры басистый голос Гарбуза.

- Са-а-анька! - нараспев отвечает Татьяна Николаевна. Придерживая халат на своей пышной груди, она хватает меня за рукав, тянет за собой через порог прихожей и, не выпуская, вводит в большую, полную света комнату, где восседает за шахматной доской Гарбуз. - Вот тебе партнер. Сражайтесь, а я пойду. - В дверях столовой она останавливается. - Ужин и чай, надеюсь, сумеете для себя приготовить?

Гарбуз щурит глаза и под его пепельно-сивыми усами вспыхивает золотая улыбка.

- Надейся, Танечка, надейся!.. Иди, спокойно бултыхайся, да смотри не утони.

Татьяна Николаевна исчезает. А Гарбуз смотрит, прищурившись, продолжая улыбаться, на порог столовой будто жена все еще стоит там. Обо мне он, кажется, забыл. Нет, вспомнил. Вздыхает, переводит на меня взгляд.

- Хорошо, что пришел!.. Садись, будем сражаться. Или раньше поужинаем?

- Нет, есть мне не хочется.

Гарбуз пытливо, насмешливо смотрит на меня.

- Ты чего такой перекошенный, как среда на пятницу? Что угнетает добра молодца? Куда попала заноза? И кто ее вонзил в тебя?

Все бы рассказал Гарбузу, что случилось, если бы не эта его обидная усмешка, если бы не это слепое неуважение к моему горю.

Пожимаю плечами, говорю равнодушно.

- Ничего не угнетает, все хорошо. Вы белыми или черными будете играть?

- Хозяину положено черными… Так, говоришь, все в порядке?

Молчу. Делаю ход королевской пешкой. Гарбуз сейчас же отвечает. Я продвигаю сразу на две клетки ферзевую пешку. Гарбуз медлит с ответом, раздумывает.

Из глубины квартиры доносится плеск воды, и, кажется, веет оттуда сосновым лесом. Гарбуз внимательно смотрит на шахматную доску, а сам, чувствую, прислушивается к этим всплескам.

- Ишь, как рыба на тихой заре, резвится!

В моей груди рушатся все препоны, и я спрашиваю Гарбуза:

- Любите вы ее, Степан Иванович?

Он шумно всплескивает ладонью о ладонь.

- Люблю, Санька, грешен! Люблю! Кохаю!

- А она… тоже?

Гарбуз почти обижен.

- Да разве сам не видишь? Слепой, что ли?

- Значит, ничего, что у вас была… тетя Поля?

Лицо Гарбуза становится тревожно недоумевающим. Пепельно-седые усы топорщатся.

- В каком это смысле "ничего"?..

- Ничего не мешает Татьяне Николаевне?.. Ведь она, наверное, знает, что у вас была жена, тетя Поля, что вы ее любили…

Гарбуз сразу все понял и расхохотался.

- Оказывается, ты еще младенец, Санька!.. Агнец непорочный. Вот не ожидал! Мыли и парили тебя, бедолагу, в сточных водах, трепали по разным трущобам и волочили по дну Гнилых Оврагов, затаптывали в грязь, а ты, как чистопробный металл, не поддался, блестишь чистой душой. Хорошо, Сань, очень хорошо! - Кладет мне на плечи руки, заглядывает в глаза. - Выкладывай, что мучает?

И я все, решительно все рассказываю ему о Лене и себе. Гарбуз обрадовался.

- Молодец она, твоя любовь! Могла ведь все легко скрыть. Понимаешь? А не захотела, все выложила. Не оценил ты этого, Саня. Голова садовая, раз такое сокровенное доверила, значит считает, что ты достоин ее…

Я закрываю глаза ладонью, страдальчески морщу лицо, почти вскрикиваю!

- Зачем она доверяла такое, зачем?..

- Ну, брат, ошибся я насчет твоей чистой души!.. Оказывается, тебе особые пилюли требуются. Эх, Санька, Санька!.. Так, как любишь теперь ты, умели любить даже на Собачеевке…

Гарбуз подходит к большому окну, кулаком бьет по кресту рамы, распахивает ее. Расположившись на подоконнике, набивает черную обугленную трубку махоркой, закуривает и, глядя на заводское зарево, сердито пыхтит вонючим дымом.

- Н-да!.. Выходит, Магнитку легче воздвигнуть, чем старину из души выкорчевать.

- Степан Иванович…

- Молчи, барбос!.. - Гарбуз разгоняет табачный дым рукой, кивает в сторону заводского зарева. - Тебе созданы все условия для возвышения. Будь человек как человек! Обменивай веру на веру, правду на правду, чистую любовь на чистую любовь…

Весь вечер, гневно и вдохновенно, гудит и гремит над моей понурой головой бас Гарбуза. А я… Страдаю. Терплю.

Поздней ночью покидаю квартиру Гарбуза. Иду пешком через барачный город на пятый участок, к подножию Магнит-горы. Вот и дом Богатыревых - тихий, чернооконный, с ночной фиалкой в палисаднике. Одуряющий ее запах заполняет всю улицу.

Перелезаю через изгородь и, путаясь ногами в зарослях цветов, подхожу к третьему от угла окну. По ту его сторону, за рамой, за тонкой стеклянной перегородкой - Лена. Спит или не спит? А, все равно!.. Достаю из кармана перочинный нож, всовываю его тонкое лезвие в щель между створками, поддеваю крючок. Окно гостеприимно распахивается. В лицо ударяет знакомое, родное тепло. Подаюсь назад, в палисадник, рву цветы, все подряд, какие попадаются под руку. Их уже много, полна охапка, целая копна, а я все рву и рву, до тех пор, пока цветник полностью не опустошен. Возвращаюсь к распахнутому окну. Бесшумно вскакиваю на подоконник. С подоконника неслышно, мягко, словно на мне лебяжьи сапоги, спрыгиваю на пол, оглядываюсь, прислушиваюсь. Лена дышит тихо, ровно. Спит. Кровать ее выделяется белоснежным сугробом в темной глубине комнаты. Иду прямо на эту ослепительную белизну. Подхожу, обсыпаю любимую ворохом цветов…

Назад Дальше