На другой день - Бек Александр Альфредович 14 стр.


Кауров отвел глаза. Некий нравственный запрет восставал против грубого суждения Кобы.

- Чего застеснялся, красна девица? Как думаешь, обкрутятся?

- Уверен!

- Ха, что творит Россия! Грузии нашел себе пару в Якутии.

Сталин порасспросил о большевиках, что в войну отбывали якутскую ссылку. Не обошел и Иркутск, пытливо разузнавал о тамошних революционных делах, о настроениях, о линии большевистской фракции. Затем снова прошелся, раскурил трубку и переменил тему:

- Когда мне, Того, приходится разговаривать по-грузински, то сначала я говорю легко, а потом замечаю, что нет-нет, а подыскиваю слова. А если задумаюсь, думаю по-русски. Окончательно стал русским.

Этот мотив тоже уже был знаком Каурову, хотя резкий грузинский акцент в русском произношении, ошибки в ударениях, от чего Коба так и не избавился, противоречили, казалось, его признанию. Уловив сомнение, Коба подтвердил:

- Стал русским.

- И что же?

- Что? - Сталин помедлил. - Русь, куда ты несешься, дай ответ. Не дает ответа.

На слух Каурова, эти известнейшие слова Гоголя странно звучали в устах большевика. Мысль о неисповедимости путей России была, разумеется, чужда русскому марксистскому движению. Оно и возникло-то в борьбе против нее. И вдруг Сталин в узенькой пустой комнате на Мойке в ночной беседе с другом вымолвил: "Не дает ответа". Э, так он, кажется, вернулся к тому, о чем сперва не захотел говорить, к словно бы повисшему вопросу Каурова: почему во время войны не высказывался?

Теперь Кауров внимал не перебивая. Сталин продолжал:

- А товарищ Ламанчский преподносит нам ответ: государство без армии, без полиции. Пыхнув трубкой, он вынул ее изо рта и с сипотцой дунул в поднимающийся к голой лампочке дымный клубок, который тотчас космами расползся. Картинность заменила ему долгие речи. Он и далее выражался кратко: Сбросить грязное белье… Это нетрудно, когда дело идет о всяких одежках эмигрантского полупризрачного существования. Нетрудно повернуть туда-сюда… - Сталин поупражнял пальцы, распрямляя и снова сжимая ладонь. - А поверни-ка Россию! Мы же беремся это сделать, ведем к власти нашу партию. - Он не убыстрял слов, по-прежнему негромких, но говорил с силой, которая ощущалась собеседником. Позволительно ли нам, революционерам России, рассматривать ее как страну без истории, страну, лишенную национального духа и характера?

Кауров слушал, испытывая опять смятение мыслей. Как отнестись к Кобе? К какому направлению его причислить? Социал-патриот? Нет, совсем не то. Но откуда же это у него: Россия, Русь? В дружеском кругу большевиков этак о России не говаривали. Ни на какую полочку его не поместишь.

Многое в нем привлекательно. Вот он только что сказал: ведем партию к власти. Но сам-то отнюдь не властолюбец! Его зарок: ничего для себя. Как и в былые годы, ходит обтрепанным. Ночует на этом продавленном диване, не имея, наверное, ни одеяла, ни подушки. Работает и днями, и ночами. И не выставляется, держится не на виду. Так у нас и будет: власть без властолюбия!

Окно уже чуть помутнело, Кауров стал прощаться:

- Надо бы, Коба, еще повстречаться.

- Захаживай.

Однако в считанные дни этого приезда Каурову больше не довелось потолковать с Кобой.

37

Солдат Кауров вновь приехал из Иркутска в Питер в том же 1917 году на исходе лета или, говоря точней, в воскресенье двадцатого августа. Тогдашние даты легко запоминались, могли быть и впоследствии восстановлены без затруднения: из них складывался календарь русской революции, на его листках оставались метки несущихся будто наперегонки событий.

8 тот ясный августовский день происходили выборы в Петроградскую городскую думу, которым в газетах, что Кауров накупил в вокзальном киоске, были посвящены аншлаги во всю полосу, аншлаги, называемые также шапками на не чуждом ему еще со времен дореволюционной "Правды" жаргоне профессионалов. Каждая призывала, напутствовала на свой лад избирателей.

Нашлась тут и невзрачная газета большевиков "Пролетарий" - орган Центрального Комитета партии. Да, полтора месяца назад "Правда" была разгромлена юнкерским отрядом и запрещена, но потребовалось лишь несколько дней, чтобы ей на смену появился "Рабочий и солдат". Временное правительство закрыло и эту газету, однако почти тотчас же ее место занял "Пролетарий".

Здесь же Кауров бегло просмотрел страницы "Пролетария". Э, передовица, помещенная без подписи, принадлежит, видимо, Сталину. По разным признакам - короткая энергичная фраза, повторы, призванные усилить речь, можно безошибочно угадать его руку. Даже некоторые документы партии, что Кобе теперь довелось писать, были, на глаз Каурова, словно мечены некой именной печатью.

Как раз в день отъезда из Иркутска он успел заполучить дошедшую из столицы газету своей партии (тогда "Рабочий и солдат"), где было опубликовано обращение питерской городской конференции большевиков "Ко всем трудящимся, ко всем рабочим и солдатам Петрограда". Там говорилось о восторжествовавшей контрреволюции, которая загнала Ленина в новое подполье, упекла в тюрьму ряд выдающихся вождей отбитой революционной атаки. Сквозь набранные крупноватым шрифтом ровные столбцы как бы проступал знакомый, разборчивый - каждая буковка поставлена впрямую - почерк Сталина. Кто, как не он, мог повторить в этом воззвании строчку, уже дважды или трижды фигурировавшую в творениях Кобы-журналиста: "Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил!"?

Однако пока что газетка неказиста. Вот куда приложить бы руки, поработать в "Пролетарии"!

- Ваши документы!

Этот оклик возвращает Каурова под своды обширного людского пассажирского зала. К зачитавшемуся солдату-иркутянину подступил патруль - два юнкера и прапорщик. У юнкеров винтовки с примкнутыми штыками. Лоснится вороненая сталь. Гимнастерку прапорщика украшают беленький Георгий и нашивка за ранение. Глаза холодно озирают солдата, расценивают нерядовое обличие. Чистенько одет. Тонка кожа загорелых щек, нежный румянец сгодился бы и девушке. Багаж явно не солдатский - у ног стоят два чемодана. И впился, изволите ли видеть, в листок большевистской партии.

Кауров не теряется, кладет на чемодан поверх пачки только что купленных газет свой "Пролетарий", оставляя заголовок на виду.

- Документы? Пожалуйста.

Из полевой сумки, перекинутой на ремешке через плечо, он извлекает хрусткую бумагу. Милости прошу, поинтересуйтесь. Не угодно ли, нижний чин Кауров подлежит демобилизации и дальнейшему направлению, как гласит эта уснащенная писарскими завитками грамотка, в Петербургский университет для восстановления в правах студента. Указан и соответствующий циркуляр за таким-то номером: студенты, пострадавшие от политических преследований, исключенные при царском режиме за революционные дела, возвращаются из армии продолжать образование.

Прапорщик ознакомился с бумагой, повертел ее, рассматривая оттиснутую фиолетовой краской круглую печать, потребовал еще и солдатскую книжку, затем кинул взгляд на чемоданы.

- Не желаете ли приподнять? - озорно спрашивает Кауров. - Должен сообщить: тяжеловаты.

- А что в них?

- Революционный груз.

- Какой?

- Не догадываетесь? Книги! Странствуют со мной.

Не поддержав шутку, хмурый начальник патруля протягивает солдату документы и отходит, кивком зовя за собою юнкеров.

Кауров посматривает вслед. Да, хватило у вас, господа, силенок вынудить Ленина уйти в подполье, а запретить партию руки коротки! И газету "Пролетарий" обязаны терпеть! Вам, наверное, хотелось бы схватить этот листок, а заодно увести под конвоем читателя-солдата, но видит око, да зуб неймет.

Сохранив и в тридцать лет юную стать, Кауров легко подхватывает свои чемоданы, выбирается на площадь. Впереди простерта уходящая в смутноватую даль прямизна Невского, будто обычного - двигаются туда-сюда трамваи, посверкивает бликами витрин солнечная сторона. Кауров невольно останавливается, втягивает глубоко воздух Питера. И предается не всем знакомому или испытанному иными лишь мимолетно ощущению - ощущению столицы. Наконец-то он опять станет питерским студентом - э, впрочем, в такой час истории что ему попечения студента? - станет питерским работником, приобщится и к обиходно малой, и к великой первородности, к первоисточнику, к центру, откуда в необъятную сибирскую провинцию добегали волны. Здесь, на этих улицах, рождаются, происходят потрясения всей земли. И ось земного шара, если разрешить метафору, пролегает теперь, может быть, как раз на том перекрестке, где, как он в подробностях знает по газетам, днем четвертого июля демонстрацию, шествовавшую под большевистскими знаменами, заполонившую весь Невский, огрели ружейной пальбой. И загремела перестрелка.

Ленин в "Рабочем в солдате" определил смысл этих событий. Мирный период революции кончился. Пришел черед немирному.

Снова всплывает: мы живы! Да, кипит - какая штука! - наша алая кровь огнем неистраченных сил.

38

Найдя первый приют у брата - а дальше заведется какой-нибудь отдельный кров, - Алексей Платонович сбросил в ванной все свои одежки, немедленно изъятые для кипячения или сухой прожарки кипятком, и с удовольствием, какое, быть может, и не подобало суровому большевику, полежал в ласково-горячей воде, потом энергично пустил в ход мочалку и мыло.

Омолодившийся, снявший со щек бритвой белесый неколючий ворс, он облачился в хранившуюся тут еще со дней отправки в ссылку свою университетскую форму. Брюки, тужурка, на которой золотился строй давно поистершихся пуговиц, пришлись, как и раньше, впору. Посмотрелся в зеркало, насупил черные брови, чтобы хоть этак согнать с сероглазого лица налет, шут ее дери, наивности. Неужели с ней не развяжешься, в палевых ресницах она, что ли, таится? Водрузил на влажный еще хохолок изрядно тасканную студенческую, с синим околышем фуражку.

Пожалуйста, доподлинный вечный студент. Настоящий петербургский тип. Шагнем теперь в новую полосу жизни, в питерское влекущее горнило.

Куда же прежде всего в этот воскресный вечер держать путь? Манят разные места, но в первую голову он разыщет Серго Орджоникидзе, с которым подружился в Якутии. По праву этой дружбы Серго уже с женой вторгся к Каурову в Иркутске, прижился на какие-то мигом пролетевшие дни возле Платоныча. И умчался в Петроград. Вскоре от Серго дошла краткая писулька, несколько размашистых, преисполненных грузинского духа строк: если приедешь, иди сразу же ко мне, а то насмерть обидишь. Далее следовал адрес.

И вот наш вольный студент, добравшийся трамваем опять в район Московского вокзала, поглядывая на афишные тумбы, на оклеенные всяческими плакатами стены, порой запуская любопытствующий нос в неимоверно размножившиеся после революции книжные развалы под открытым небом - сейчас оно уже тронуто краской заката, предлагающие свое обилие, главным образом брошюрное, пошагивает мимо протянувшихся параллельными линиями Рождественок, направляется к обиталищу Серго.

И вдруг - какая штука! - кого он видит среди встречных? Это же Серго! Буйная вздыбленная шевелюра, какую тот отрастил в Якутии, теперь наголо снята, лишь коротенькая поросль чернеет на непокрытой голове. А в остальном не изменился. Чесучовая навыпуск рубашка, подпоясанная кавказским в серебряной насечке ремешком, охватывает худощавый стан. Чуть загибаются вверх острые кончики усов. Отчетливо пролеплены тонкие нервные крылья нависающего горбатого носа. Глаза, на удивление большие, отливают блеском чернослива.

С ним рядом в голубом холстинковом платье, светловолосая, просто причесанная Зина, с лица румяная русская крестьянка. Впрочем, не совсем русская - в слегка выпирающих скулах и в косоватой прорези глаз сказывается якутская кровь.

Точно пара влюбленных, они шагают, взявшись за руки. Кауров, улыбаясь, идет прямо на них. Серго, конечно, не ожидает увидеть под студенческим околышем знакомые ямочки на свежих щеках, но мигом в глазах-черносливинах вспыхивает радостное узнавание, он, не стесняясь улицы, заключает Каурова в объятия, чмокает в губы. И восклицает:

- Зиночка, здоровайся! Платоныч, когда же ты приехал?

- Сегодня. И сразу же к тебе.

- Черт побери!

Каурову приятно слышать здесь это чертыхание: Серго издавна во всевозможных обстоятельствах поминает черта. Сейчас нотка замешательства или затрудненности угадывается в его восклицании.

- Черт побери! А мы с Зиной завтра уезжаем.

- Куда же?

- В хорошие места. Подвизались там с тобой. Баку, Тифлис… Билеты уже в кармане.

- Значит, повезло, что сегодня тебя встретил. Но перед отъездом ты, наверное…

- Перестань! Не отпущу! Однако в выразительных глазах Серго опять мелькнуло замешательство. - Извини, проделаем сперва маленькую организационную работу. Зиночка, прошу, сбегай, предупреди, что приведем Платоныча.

Уроженка Якутии откликается:

- Ой, Серго, боюсь. Он меня погонит.

- Кто? - интересуется Кауров.

- Э, слетаю сам! - не отвечая, решает Орджоникидзе. - А вы идите вон в тот скверик. Садитесь на скамейку, ожидайте.

И, более не распространяясь, еще раз тепло взглянув на друга, скороходью зашагал.

- Целыми днями его почти не вижу, - произносит Зина. - Утром даю кофе, он разливает в два стакана, чтобы скорей остыло. Выпьет и бежит.

Затем Зина рассказала о своем столичном обиходе:

- Сразу здесь нашла занятие. Целыми днями простаиваю в очередях. И за хлебом, и за мясом, и за сахаром.

Широкая в кости, выносливая, она с юморком описала несколько эпизодов из текучего быта питерских очередей. Но разговориться не пришлось.

Прежней скороходью в сквер влетел Серго:

- Пойдемте.

На тротуаре Зина и Серго опять взялись за руки. Студент пристроился рядом. Два профессионала революции сразу, конечно, заговорили о своем. Серго стал рассказывать про нынешние выборы в городскую думу:

- Я себя, Платоныч, сегодня проклинал, что не могу всюду поспеть. Но видел сам и слышал от других: весь питерский пролетариат голосовал только за нас. Рабочие кварталы идут только с нами. От этого, черт побери, хмелеешь без вина!

Влажноватое сияние глаз, улыбка, приподнимавшая острые кончики усов, впрямь делали его похожим на хмельного. В ответ улыбался и Кауров. Еще бы! Всего несколько недель назад партия пережила поражение, ее сочли поверженной, растоптанной, а вот сегодня…

- Сегодня мы закатили, - продолжал, смеясь, Серго, - такую оплеуху вчерашним победителям, от которой пойдет гул на всю Россию.

Переполненный впечатлениями, он на ходу еще и еще ими делился.

- Куда ж ты, такая штука, меня тащишь?

- Понимаешь… - Словив себя на мимолетной запинке, Серго вновь рассмеялся. - К Аллилуевым.

- Да я к ним и сам запросто вхож. К чему такой церемониал?

- Знаешь, без предупреждения было бы не совсем удобно. А теперь ты приглашен. И на меня шишки не посыплются.

- Какие шишки? Ты что-то крутишь.

- Ничего.

- Аллилуевы, значит, на новой квартире? Перебрались в центр?

- Да, гляди, экий домина!

Серго указал на многоэтажное, с зодческими украсами, с благолепным подъездом здание, предназначенное, несомненно, отнюдь не для жильцов из рабочего сословия. В просторном вестибюле восседал представительный, в золоченых галунах швейцар. На лифте поднялись до самого верха. Да, в таких домах не живут рабочие. Но Аллилуев, как это было ведомо Каурову, принадлежал к рабочим особого рода или, верней, особенной жилки, к талантам-самородкам, редкостным электрикам, увлеченным таинствами своей специальности, чья сметка и золотые руки доставляли заработок примерно рядового инженера. Теперь на электростанции он нес дежурства, зачастую и ночные, у приборов кабельной сети, раскинувшейся по Петрограду. К тому же был и членом заводского комитета.

На звонок открыла Ольга Евгеньевна. Она, видимо, только что от плиты. На покатых плечах лежали проймы цветного фартука, защищавшего свежее нарядное с короткими рукавами платье, отделанное кружевцем вдоль грудного выреза. Жар огня, казалось, бросал еще отсвет на щеки, несколько утратившие былую округлость. Да, Ольга Евгеньевна, как мог судить Кауров, потеряла в весе, наверное, излишнем, подобралась. Уже и ямочки на локтях сделались малоприметными. Однако ей, что называется, шло это похудание. Она выглядела крепенькой. И будто еще прихватила энергии. Блестели карие, напоминавшие цыганку глаза.

- А, наш репетитор! - приветствовала она Каурова. Сколько лет не виделись!

Дружелюбно поздоровалась с Зиной.

- Сколько лет? - переспросил Кауров. Не так много. Еще не прошло и трех.

- Верно! Зимою будет три… А я теперь, Алексей Платонович, совсем другая. Исполнилось одно вещее слово. Кажется, как раз вы его сказали.

- Я? Когда?

- Помните, мы выпили за то, чтобы мне приобрести профессию. Так и вышло! Служу в госпитале сестрой милосердия. Получила волю!

- И рады?

- Еще бы! Дом, правда, запустила. Кинула на свою старшую. И младшая, слава богу, вчера приехала с каникул. Сейчас со мной кухарит… в честь этой двоечки. - Блеснув глазами в сторону Зины и Серго, она озорно пошутила: - Где двоечка, там скоро и троечка.

Серго оборвал:

- Ольга!

- Слушаюсь! Чего же мы стоим? Идемте в столовую.

Опять заговорил Серго:

- Обожди. Сначала с Платонычем зайдем к нему. Он где?

- У себя в комнате. А Зину забираю.

Серго, сопровождаемый Кауровым, прошел по коридору, постучал в дверь дальней комнаты. Оттуда донеслось:

- Угу.

Дверной проем раскрылся. Обдало куревом. И тотчас Кауров узнал Кобу. Во рту дымилась трубка. Так вот о ком Зина сказала: "боюсь". Без слов разъяснилось и поведение Серго.

Левой рукой прежним затрудненным круговым движением Коба вынул из-под усов трубку. Глаза были веселыми.

- А, Того…

Это уже четырнадцатилетней давности "Того", употребляемое только Кобой, как бы выявило вновь неизменное его упорство. Смерив взглядом студенческое одеяние Каурова, Сталин поднял бровь, но ни о чем не спросил.

- Садитесь.

Он выглядел тоже обновившимся - брюки и пиджак, видимо, недавно купленные, хоть и поизмялись, но вовсе не лоснились. К отворотам пиджака были, как и прежде, когда Коба находил прибежище у Аллилуевых, подшиты изнутри высокие, черного бархата вставки, прикрывавшие шею, а заодно и сорочку. Крутой подбородок был выбрит.

Не начиная разговора, Коба своей поступью горца, и твердой и легкой, неторопливо прохаживался по вытянутой в длину комнате с железной, застланной белым покрывалом кроватью, небольшим письменным столом и этажеркой, на которой стояли и лежали книги.

Назад Дальше