Мадам Любовь - Николай Садкович 5 стр.


Я слушала ее, как мать, как старшую, и понимала: тетя Катя права. Без Алика мне будет легче. И за него спокойней. Я почувствовала как бы оправдание перед собой, перед всеми. Не каждая мать меня поймет, но ведь сегодня так обошлось, а завтра… Нет, с Катериной Борисовной ему безопасней. Ради него, ради всего, что уже не давало покоя, я должна пойти на эту жертву – оставить сына… Что ж, значит, судьба ждала меня.

Часть вторая

I

Вернемся к дню, когда Варя встретилась с братом.

"Что-то произошло… Что-то сделалось со мной… Будто хлынуло на меня все унижение и горе этих людей…"

Еще только начав поединок с братом-предателем, не избавившись от опасности, нависшей над сыном, она приняла решение, которого не могла не принять.

Спасти свою жизнь можно было и так. Невенченная жена мужа, бросившего семью при отступлении, сестра бежавшего из советского лагеря, ныне немецкого полицейского… Не так уж мало, чтобы сыскать доверие новой власти, устроиться переводчицей в волостном управлении и получать сытный паек.

Разве не было таких, кто воспользовался подобной анкетой?

Не такой родилась Варвара. С неожиданной силой в ней вспыхнуло злое упорство предков, бросавшихся в битву против всего, что мешало добру и вере.

Варвара Романовна:

Сейчас я говорю об этом спокойно, а тогда… Боже мой! Не могла я людям в глаза смотреть. От вора отобьешься, от полицая спрячешься, а от людской молвы куда денешься? Казалось, все уже знают, все могут ткнуть пальцем: "Вот они, Михалевичи… Небось и она… Яблоко от яблони недалеко падает". Хоть ты им сердце вынь и положи, и тогда не поверят.

Нет, не могла я оправдать брата ни тогда, ни сейчас… Тогда я вот о чем думала. Собственной кровью искупить его вину. Как говорится: "Сестра брату – головой в уплату". От сына ушла тихонько, пока он спал. С сонным и попрощалась. За кустом в овражке спряталась, пока Катерина вела его. Сквозь ветки смотрю, зубы стиснула, руками траву с корнями выдергиваю, а слезы глаза заволакивают.

Слышу, Алик сказал:

– Идем быстрей, тетя Катя, а то мамка бояться будет, что нас долго нет.

Катерина обманула его. Сказала – я на хутор вперед ушла. Прошли они стежкой во ржи, а я осталась одна-одинешенька… Куда мне податься? Где найти нужного человека? Один в поле не воин… Решила в Минск…

На Игнатовом хуторе давно не зажигали огня. Зайдет солнце за старые сосны, лесникову хату накроет тень, станет хата маленькой, совсем незаметной. Надежда заберется с детьми на полати и тихонько поведет рассказ о том, как жили люди в далекие времена, какие звери по лесам ходили… Пес Резон, по первому полю гончак, и тот заслушается.

Ночь проходила за ночью, день за днем, никто пока не тревожил лесниково семейство. Немцы расквартировались в деревне, пять солдат с унтером, – держались кучно, далеко не отходили.

Как-то встретил Надежду староста. Мрачный, носатый односельчанин. Недовольно хмыкнул и не то приказал, не то посоветовал:

– Ты, Надейка, на деревню не часто кажись. Делать тебе там нечего. В случае чего девчонку пошли… И хутора своего чтоб не называла. Вроде бы его вовсе тут нету. Понятно?

Еще разок хмыкнул и объяснил:

– Приказ вышел, бродяг или беженцев в управление предоставлять, а там сама знаешь…

– Да какие же мы бродяги, Миллянович?

– Вот я и кажу, никаких у нас бродяг нет и не было. И трещать о том, кто случайно зашел, никто вас не просит… Собаку на ночь в хату бери. Мало кто проскочит мимо, так чего ей на весь лес гавкать…

С тем и ушел. В ту же ночь прошли мимо хутора неизвестные люди. Прошли раз, другой. Тихонько так, один Резон и услышал. Подошли к окошку, в стекло стукнули. Дня через два опять то же самое. Придут, оставят ящик или мешок, велят спрятать получше… Другие придут, заберут.

Надежда не знала ни этих людей, ни что они приносили и уносили. Только при каждом стуке в окно колотилось сердце: не Игнат ли вернулся?..

Игната все не было. Не было от него и никакой весточки. Надежда не то чтобы ждать перестала, а как бы решилась уже на долгое одиночество, и тут пришла Катерина. Пришла не одна, с малым хлопцем, ровесником Надеждиной дочки – Сороки-белобоки. Стало на хуторе веселей, да и легче по хозяйству управиться. Катерина – женщина работящая, враз приняла на себя мужскую долю труда.

Хуже было с Аликом. Поняв, что его обманули, что матери на хуторе нет и не было, мальчик забился в угол и не отвечал ни на уговоры, ни на просьбы. Катерина и Надежда опасались, как бы он снова, как у Юхимовны, не натворил беды. Не зря же староста предупреждал о приказе…

Пока судили-рядили, на хуторе появился сам староста. Покрутил своим длинным носом, похмыкал, вроде бы всем недовольный, и велел Катерине зайти оформить документ. Алика не успели спрятать. Староста уставился на малыша и, как всегда, немного загадочно произнес:

– А хлопчик-то вроде знаёмый…

У тети Кати сердце захолонуло, а Надежда ответила спокойно, даже с усмешкой:

– Ну, ясно знаёмый… Ай не познал ты, Миллянович, сына нашего старшего?

– Познать-то познал, – неожиданно ответил староста, – да не помню, каким именем он у меня в книге записан…

– Алик, – подсказала тетя Катя.

Староста отмахнулся:

– Не выдумывай… Какой там Алик-шмалик… Нету у нас таких имен… Алеська, Алесь – то дело другое…

– Так, так оно и есть, – заторопилась Надежда. – Алесь, а Катя его на городской манер переиначила…

– Переиначивать нам не к чему, – строго заметил староста. – Раз в книге записано, значит, – записано: Алесь Игнатович Цыркун. Год рождения…

– Одна тысяча девятьсот тридцать пятый. Февраля двадцать первого, – бойко, как на уроке, ответила Катерина Борисовна.

– Так и запишем, – согласился староста, – значит, трое у тебя деток, Надежда?

– Да трое ж, слава богу, – вздохнула Надежда.

Вот и появился новый сын у Игната и Надежды… Новый подданный великого рейха, человек низшей расы… Алесь Цыркун.

Стоял он в углу, стиснув маленькие кулачки, глядел исподлобья и думал: "Зачем это надо менять имя? И для чего ему другая мать, когда он так любит свою настоящую? А тетя Катя, видать, заодно с ними… Как ей не стыдно?"

Думал, но ничего не сказал. Понял уже, что дожил до такого странного времени, когда не только можно, а надо лгать и за это похвалят тебя взрослые… Рассказать бы все маме, да где она, его мама?..

II

Варвара Романовна:

Я шла босая по стеклу. По осколкам разбитых окон, покрывших льдинками тротуары города Минска.

Ветер порошил глаза пеплом. Каменные стены домов с пустыми глазницами пугали меня. На стенах приказы:

"Ахтунг… Увага!.. Внимание! Карается смертью!.."

Все карается смертью. Об этом сообщалось на трех языках: на немецком, русском и белорусском… На улицах не видно прохожих. Пустота побежденного города… Вдруг слышу гул шагов… Нет, не гул, а хруст кованых солдатских сапог. Хруст… Хруст… По стеклу. Неторопливо, ритмично… Хруст… Хруст…

Я свернула в переулок, спеша уйти от этого звука. Мои ноги ступали неслышно. Они босы, окровавлены. Красивые туфли давно разбиты. Больно идти, но идти надо. Нельзя встречаться с патрулем. Скоро наступит комендантский час, надо укрыться где-то на ночь. Поднялась по крутому переулку и вышла на угол площади. Площадь перед городским театром. Я бывала в этом театре, даже пела на смотре художественной самодеятельности. Вот и сквер, а перед сквером… Прислонилась к столбу, как бы спрятавшись за него, боясь смотреть и не имея сил оторвать глаз от того, что увидела.

Перед сквером два столба с перекладиной, как буква "П". В старом русском алфавите называлась "покой"… Господи, о чем я думаю? На ветру покачивались серые фигуры с белевшими на груди объявлениями. Ведь это же люди… За что их? Кто они?

– Ты на ножки смотри, по ножкам узнаешь… – прошептал кто-то возле меня.

Я вздрогнула и оглянулась.

Совсем рядом седоусый мужчина в поношенной шляпе и черном, обвисшем пиджаке прижимал к своей груди голову старушки в кружевной шали. Широким рукавом он закрывал от нее виселицу и отвечал, потряхивая головой:

– Я смотрю, я вижу… Нет, нет, это не он…

Старуха просила глухим, сдавленным голосом:

– На ножки… Помнишь, какие ботиночки мы купили ему?

– Да, да, желтые на шнурках, а у них сапоги… Это не он. Пойдем… – Все еще не давая старухе взглянуть на виселицу, он увел ее вниз по переулку.

У виселицы прохаживались часовые в касках, с автоматами. Они не обратили внимания ни на стариков, ни на меня. Я стала всматриваться в ноги повешенных, словно это меня просила старуха.

Один, подлиннее, то есть, живым он был выше ростом, обут в сапоги. Другой – в ботинки. Но не желтые на шнурках, а в черные, офицерские гамаши. Это я разглядела хорошо и почему-то даже обрадовалась. Закрыла глаза, прижалась щекой к столбу. Телеграфный столб тихо гудел. Вспомнилось, как в детстве девчонками, приложив ухо к столбу, мы врали друг другу, будто слышим телефонные разговоры и стук телеграфа. Я врала больше всех. Придумывала целые истории и даже клялась, что слышу, как передают обо мне, Вареньке Михалевич…

Теперь снова я слушала, как гудит столб, гудят провода… Где-то какие-то люди говорят в телефон, передают телеграммы, и никому нет дела до двух повешенных в центре "покоя".

А может, как раз тогда слали срочное сообщение о том, что возле городского театра убили, задушили двух честных людей?

Или в тот час, в ту минуту передавали приказ построить новые виселицы, приготовить новые тюрьмы? Приказ: "Нахт унд небель эрлас" – "Мрак и туман".

Может быть, телеграф выстукивал секретный приказ министра оккупированных восточных областей.

Надо придумать простую биографию, сменить платье и как-нибудь найти одного-двух свидетелей. А пока нельзя попадаться патрулю.

Глухими задворками я спустилась к реке, у края изломанного и захламленного парка, сразу за городской электростанцией. Чуть не упала, скользнув с крутого илистого бережка. Ступила прямо в реку. Вода обожгла мои израненные ноги. Я застонала и, откинувшись на спину, легла на мягкую теплую землю. Стало легче.

Свислочь тихо урчала, перекатываясь через толстый ствол сбитой снарядом ветлы. Пахло сыростью и гарью. Тени прибрежных деревьев уже переползали через потемневшую воду. Река как бы стала глубже и шире… Наступал запретный час. Где же укрыться? Не здесь ли?

Я поднялась, оглядывая берег, и увидела женщину. Седая женщина в очках сидела на складной скамеечке, какими обычно пользуются художники, выходя на "натуру". Прислонившись спиной к стволу дерева, она держала на коленях раскрытую книгу и смотрела на меня поверх очков, чуть склонив голову.

От ее аккуратно серого платья с белым воротничком, от раскрытой книги и всей позы повеяло таким довоенным спокойствием, миром, словно так было всегда и так всегда будет. Несмотря ни на что, будет приходить на берег реки эта седая интеллигентная женщина, читать свою книгу, а на закате уйдет к домику в зарослях боярышника и георгинов.

Женщина закрыла книгу, встала и, сложив скамеечку, сказала, будто продолжала прерванный со мной разговор:

– Ранки надо промыть марганцем и перевязать. Можно занести инфекцию… Пойдемте.

Я подчинилась ее спокойствию, ее подчеркнутому безразличию ко всему окружающему. Она повела меня к дому с палисадником без георгинов и боярышника. К старому деревянному домику, каких немало еще и по сей день уцелело на окраинах Минска.

– Откуда вы? – спросила женщина, приготавливая бинт и какую-то желтую, едко запахшую мазь.

– Из деревни, – затараторила я, по дороге придумав, что говорить. – Тетенька тут у меня проживает, так до нее, – может, на какую работу пристроит. Да вот адрес потеряла… Я ж простая селянка…

Женщина улыбнулась.

– А я не из полиции, товарищ Каган… Откуда вы сейчас?

У меня сразу язык отнялся. С трудом прошептала:

– Ни… ниоткуда… Я вас не знаю…

– И я вас не знаю, – объяснила женщина, – видела всего раза два, когда в районной больнице консультировала. По просьбе вашего мужа приезжала. Красивая вы, вот и запомнила… Ну-ка, покажите ступни…

Я, кажется, вскрикнула от боли, но женщина не жалела меня.

– Ничего, ничего, мужайтесь, худшее впереди, а это пустяк. На молодой быстро все заживает… Теперь не больно?

– Нет… Как вас зовут, доктор?

– Так и зовут – доктор. Вот что… Пожалуй, вы будете звать меня госпожа доктор или лучше по-западному: "пани докторша". Я вас в больницу санитаркой устрою. Хотите?

– Спасибо. Очень буду вам благодарна…

– Это потом увидим. Больница заразная. Тифозные больные… Не боитесь?

– Нет… Пани докторша.

– А немцы боятся. Стороной нас обходят… Конечно, до поры до времени. Пока тем и пользуемся… Ну, а там посмотрим. Минск – большой город, всех не перевешают.

Боже мой, как я обрадовалась. Вот, думаю, повезло… Есть же на свете добрые люди…

III

Варвара не знала и не могла знать о том, что скрывалось в подвалах разрушенных жилищ, за глухими ставнями полукрестьянских домов на окраине Минска и тем более что творилось в ближних и дальних лесах.

Устроившись ночной санитаркой в заразной больнице для русских, не имея никаких документов, она не решалась выходить в город, а пользовалась лишь случайными сообщениями больных, которые, как и она, только догадывались о тайной и кропотливой работе притаившихся.

То, что Варвара увидела еще до того, как встретила докторшу, потрясло и напугало ее. Минск был страшен, как страшен всякий разрушенный, занятый врагом город.

Лишенный электрического света, в лунные ночи он вставал видением гибели всего живого, казался остывшим памятником ушедшей на восток войны.

Таким он казался многим, но это еще не был конец.

И это хорошо знал притаившийся человек…

Опираясь на палку, волоча поврежденную ногу, он пробирался в самые глухие дворы и закоулки, долго стоял в тени, утомленно дыша и прислушиваясь. Затем вынимая из-за пазухи замотанный в тряпку сверток, торопливо рассовывал небольшие листки в щели забора, в почтовые ящики и снова стоял, прислонившись к темной стене, выжидая, пока сердце вернется к привычному ритму.

Ночь наполнялась звуками. Гудели тяжелые машины, трещали мотоциклы, скользя лучами фар по завешенным окнам домов, рычали собаки… Притаившийся человек знал: гестапо отправляется на ночную охоту. Отправляется в ту часть города, где несколько кварталов обнесено колючей проволокой, а за проволокой тысячи обреченных ждут своей очереди.

Ничего нового, но привыкнуть к этому трудно.

Ждут своей очереди и в лагерях за Минском. В поселке Дрозды, у деревни Малый Тростенец. Ждут, пока отделят сильных от немощных. Способных держать лопату пошлют копать рвы, восстанавливать мосты и дороги, а до этого должен прийти обер-доктор и произнести свое: "Годен… не годен…", и это то же, что "жить и не жить".

Притаившийся знал, что завтра прочитает в новой "Минской газете" на белорусском языке со старым правописанием сообщение полевого коменданта о расстреле рабочих за саботаж и что будет искать в списках знакомые имена и думать, кого поставить на их место.

Он много знал, этот пожилой хромой человек. Он был не одинок. Проходя по улицам города и видя, как полицейские срывают расклеенные листовки или соскабливают со стен надписи, он мог не спрашивать у прохожих: "Что там было написано?"

Он знал, кто успел повторить его слова, перепечатав на машинке, а то и просто переписав от руки поперек печатного приказа бургомистра, господина Ивановского.

Он шел дальше, вдоль тротуара, огороженного двойным рядом проволоки, за которой стояли дома, занятые офицерами генерального комиссариата и работниками СД.

На перекрестке обходил бункер с пулеметными гнездами. Видел, что город живет, словно в осаде, и это наполняло его гордостью. Значит, им страшно. Они боятся таких, как он, притаившихся, незаметных людей.

Каждый раз, торжествуя свою маленькую победу, он шел к Дому правительства, теперь занятому немецкими управлениями, где на гранитном постаменте возвышался бронзовый памятник Ленину. Он понимал, что фашисты не оставят памятник, разрушат монумент, и потому спешил принести ему, Ленину, свой тайный рапорт. Он проходил по другой стороне площади, чуть повернув голову направо, стараясь шагать как можно ровнее. В эти минуты лицо его было строгим, даже торжественным. Чуть шевеля губами, одним дыханием он докладывал о том, что успел сделать… Иногда это удавалось ему. А иногда встречные прохожие, чаще солдаты, вынуждали опускать плечи, шаркать ногой, сильнее опираться на палку.

Сегодня он шел к памятнику не с победой. Он шел на казнь. Об этом с самого утра гремело городское радио, созывая жителей Минска.

Еще издали он увидел возле памятника толпу. Вернее, штатские стояли в некотором отдалении, полукругом заняв мостовую и противоположный тротуар, а возле пьедестала суетились десятка полтора военных. Строй автоматчиков в касках закрыл узкую площадь с одной и с другой стороны. Люди молча смотрели в спины солдат.

Подойдя ближе, он увидел знакомых: сторожа типографии "Прорыв", сумрачного старика баптиста; двух рабочих ремонтного завода и нескольких базарных мальчишек-попрошаек, несчастных сирот. Отдельно, по ту сторону автоматчиков, стоял бургомистр со свитой: редакторами газет и чинами белорусской полиции.

Даже если бы они находились не по ту сторону редкой цепи застывших на широко расставленных ногах немецких автоматчиков, а среди собравшихся зрителей, и тогда бы они стояли отдельно. Все выдавало их, все отделяло от молчаливой толпы. Не только темные, старомодные пиджаки с приколотыми к лацканам розетками националистов и шляпы чужого фасона, а все: жесты, манера обращаться с вопросом или отвечать, выговаривать, подчеркнуто "гакая" белорусские слова, самодовольно улыбаться, сверкая очками в иноземной оправе, – все выдавало этих приезжих "старых хозяев".

Мало кто слышал о них что-либо раньше. Зато теперь минчане узнали, кому принадлежали поместья под Минском, кому мастерские, кому уцелевшие дома или магазины.

Притаившийся хромой человек знал их по именам, но ни разу не встречался так близко, как сегодня.

"Что ж, рано или поздно нам придется познакомиться поближе…"

Только он об этом подумал, как вся группа во главе с бургомистром, о чем-то переговариваясь, подошла к тротуару, как раз к тому месту, где стоял хромой человек. Он невольно подался назад, прижавшись к стене магазина. Оттуда ему была видна только верхняя часть памятника.

Назад Дальше