Но никто не был виноват в том, что Айза такой уродилась. Ни она сама, ни ее родители, ни далекая прабабка, унаследовавшая магические чары от Армиды - та была первой колдуньей, обосновавшейся на Канарах, и, по преданию, от нее и передавались потомкам сверхъестественные способности.
Но как от них избавишься?! Изуродовать лицо или отрезать грудь, как в тяжелые минуты предлагала сама Айза? Такое можно ляпнуть лишь сгоряча, и они обе это понимали. Только время было властно над красотой Айзы Пердомо, и, пока ее собственная природа не разрушит изнутри совершенную гармонию ее тела, она обречена жить в нем, как бы тяжело ей ни приходилось.
- Когда мы покинем этот район, все будет по-другому, - неустанно повторяла Аурелия. - Потерпи, дочка! Всего лишь немного потерпи.
Однако Айза знала, что ничего не изменится: мужчины везде одинаковы - да ты хоть океан переплыви! - и она так и останется жертвой своей красоты и своего Дара, сколько бы ей ни пришлось колесить по свету.
И не одна она это понимала. Братья, привыкшие к тому, что, став женщиной, их сестра порождает бурю, где бы ни оказалась, с каждым разом все яснее сознавали, что огромный город, этот новый Вавилон, в который их забросила судьба, меньше всего годится на роль прибежища для такой девушки, как Айза.
Стройка, на которой они работали, где архитектором был немец, прорабами - креолы, бригадирами - итальянцы, а каменщиками и разнорабочими - венгры, поляки, португальцы, колумбийцы, испанцы и турки, как нельзя лучше отражала происходившее вокруг. Нашествие народов было таким стремительным и бурным, что приезжие не успевали сформировать новое общество со своим собственным укладом и обычаями, а каждая группа, даже отдельный человек стремились навязать свои правила и свой образ жизни.
То, что в одном районе было хорошо, уже на соседней улице считалось плохо. То, что каким-то сообществом воспринималось благожелательно, в соседнем выглядело зазорным. Бога, которому молились одни, проклинали жившие напротив. И при этом все уверяли друг друга, что стремятся создать новую нацию!
И если для одних это действительно была новая родина, с которой они связывали все свои помыслы, пустив здесь корни и навсегда забыв разрушенную Европу, то другие ненавидели эту страну. Их волновало лишь то, как заработать денег и вернуться в отчий край, по которому они тосковали и с которым, сколько бы воды ни утекло, все еще были накрепко соединены незримыми нитями.
С точки зрения этих людей, Венесуэла, место их временного пребывания, не заслуживала уважения, и им не хотелось прилагать каких-либо усилий, чтобы приспособиться к обстановке или хоть как-то ее изменить ее к лучшему. Они намеревались выжать из нее все, что можно, и уехать, выкинув ее из головы и даже мысленно не поблагодарив за то, что однажды, когда они были на грани отчаяния, эта страна распахнула перед ними двери, позволив начать новую жизнь.
Эти временные переселенцы, которые только и думали, что о возвращении домой, были, вне сомнения, хуже всех, поскольку свято верили в то, что в один прекрасный день исчезнут, только их и видели, и им было плевать, какое воспоминание о них останется.
Сутенерами, проститутками, ворами и мошенниками двигало желание накопить определенную сумму и убраться восвояси, чтобы вновь, но уже где-то в другом месте, превратиться в законопослушных граждан. Так в этом городе и в это время оказалось опрокинуто всякое представление о нравственности.
Асдрубаль и Себастьян поняли это сразу, и это открытие было для них сильным ударом. Они были воспитаны матерью в строгости и усвоили нехитрые, но суровые правила небольшой рыбацкой деревушки, а потому их часто брала оторопь оттого, с каким бесстыдством и наглостью многие из окружающих творили самые невероятные вещи.
Возможность получить несколько банкнот оправдывала любой поступок, и люди - особенно женщины - словно превратились в вещи, которые отбрасывались в сторону, как только надобность в них отпадала.
Понятия домашнего очага и семьи стремительно разрушались. Тревожная статистика свидетельствовала о том, что, если подобная деградация будет продолжаться, очень скоро почти семьдесят процентов детей, родившихся в стране, будут внебрачными, половина их спустя какое-то время окажутся покинутыми на произвол судьбы, что конечно же вызовет быстрый рост беспризорности и преступности среди молодежи. Это неминуемо приведет к очередному увеличению числа брошенных детей, а следовательно, есть опасность, что через два поколения в Венесуэле будет больше преступников, чем честных граждан.
Где же выход из положения?
Ни Себастьян, ни Асдрубаль не смогли бы ответить на этот вопрос, потому что в действительности думали лишь о том, как бы каждый день зарабатывать хоть какие-то деньги, чтобы выжить и не дать бурным волнам окружающей жизни поглотить их крепкую семью.
Вглубьморя всегда, с самого основания рода и приобретения прозвища (совершенно заслуженного), были сплоченным семейным кланом. Никакому внутреннему разладу так и не удалось их расколоть, никакому давлению извне - разобщить. Однако сейчас они попали в другой мир, и Себастьян, который всегда был самым умным из всей семьи, испытывал глубокую тревогу. Его беспокоила и Айза, подвергавшаяся опасности в агрессивной, враждебной среде, и Асдрубаль, который был простодушнее, больше привязан к их прежней жизни и теперь проникся неприязнью к стране, в которой ему никак не удавалось освоиться.
Себастьян знал, что, как бы им ни было здесь неуютно, они обречены навсегда остаться в Венесуэле, потому что они, Пердомо Вглубьморя, никогда не смогут вернуться ни в Испанию, ни на Лансароте.
~~~
У Однорукого Монагаса задрожали колени, и он чуть не свалился в обморок, когда, открыв дверь, увидел перед собой на вонючей лестничной площадке своей жалкой гостиницы грозную фигуру дона Антонио Феррейры, более известного как дон Антонио даз Нойтес. Ростом бразилец вымахал под потолок, унылую физиономию украшали огромные обвисшие усы, а глаза были настолько черны и невыразительны, что по ним никогда не удавалось понять, пожмет ли он вам сейчас руку или пырнет ножом.
Толстяк Мауро Монагас знал дона Антонио даз Нойтеса в лицо, а больше понаслышке, и он даже представить себе не мог, что однажды повстречает его, высоченного, как кипарис, и серьезного, как филин, у себя на пороге, да еще в сопровождении Лусио Ларраса, постоянного водителя и телохранителя.
На какое-то мгновение он слегка растерялся, словно засомневавшись, уж не призрак ли это, и бразильцу пришлось привести его в чувство: мягко и решительно отстранить со своего пути.
- Добрый день! - поздоровался гость глухим голосом, который шел словно бы из живота, а не из горла. - Скажи девчонке, пусть выйдет.
- Какой девчонке?
Даз Нойтес и Лусио Ларрас вошли, не спрашивая у Мауро разрешения, и телохранитель закрыл дверь. Тем временем дон Антонио даз Нойтес повернулся к Однорукому и смерил его взглядом с высоты своего невероятного роста, словно таракана, шмыгавшего по кухне.
- Красотке, о которой все только и говорят, - процедил он.
- Айзе?
- Не знаю, как там ее зовут. Мне известно лишь то, что всякий раз, когда она выходит на улицу, район начинает бурлить. Говорят, она живет здесь. - Он сделал короткую паузу. - Позови-ка ее!
Мауро Монагас чуть было не отказался, потому что уже успел привыкнуть к мысли о том, что девушка принадлежит ему и ни у кого больше нет права ее видеть или за ней подглядывать. Однако его одолел страх перед бразильцем и его головорезом-телохранителем, и, пройдя по сырому и темному коридору, он легонько постучал в дверь.
- Айза! - негромко позвал он. - Айза, тут один сеньор хочет тебя видеть.
Однако дверь не открылась, и через несколько секунд изнутри раздался голос:
- Кто это?
- Дон Антонио даз… - Он заколебался и кое-как выкрутился. - Это очень важный сеньор, - сказал он. - Он хочет с тобой поговорить.
Вопрос прозвучал сухо и отчетливо:
- О чем?
Толстяк вопросительно посмотрел на обоих мужчин, ожидавших в коридоре под единственной лампочкой, и тогда дон Антонио Феррейра ответил со всей невозмутимостью, с какой только позволял его глухой голос:
- О работе. Я хочу предложить ей работу.
Вновь воцарилось молчание. Стало ясно, что девушка колеблется, однако затем она уверенно ответила:
- Приходите вечером. Когда будут братья.
Бразилец слегка опешил и уже готов был разразиться гневом, но тут Однорукий вновь принялся колотить в дверь.
- Но Айза! - воскликнул он. - Что за ребячество! Дон Антонио - человек занятой и не может терять время на то, чтобы появляться, когда тебе заблагорассудится. Сейчас же выходи! Всего на минутку!
- Не хочет приходить, пусть не приходит! - был ответ. - Но я не выйду.
Дон Антонио Феррейра резко мотнул головой, и Лусио Ларрас собрался вышибать дверь, однако был остановлен Мауро Монагасом, который поднял вверх свою единственную руку и пригласил их молча последовать за ним в соседнюю комнату.
Там он со всеми предосторожностями вынул деревянную затычку из отверстия в стене и дал им возможность спокойно рассмотреть Айзу. Та, полуодетая, сидела совсем близко от окна и старательно зашивала старые брюки старшего брата.
Это зрелище произвело впечатление даже на такого человека, как дон Антонио даз Нойтес, перевидавшего немало обнаженных женщин. Он долго стоял не шелохнувшись, завороженный безмятежностью, веявшей от тела и лица женщины-девочки. Наконец он отстранился, вновь закрыл отверстие затычкой и направился к двери, погрузившись в задумчивость.
Уже на лестнице повернулся к хозяину дома и удивленно спросил:
- Она что, никогда не покидает комнату?
- Только по воскресеньям. Они уходят очень рано и возвращаются, когда стемнеет…
Бразилец ничего не сказал и, понимающе кивнув, начал спускаться по лестнице вслед за своим телохранителем, чтобы исчезнуть в лестничном проеме, даже не попрощавшись.
Только увидев из окна своей комнаты, как дон Феррейра и его телохранитель садятся в шикарный серый "кадиллак" и отъезжают вниз по улице, Однорукий Монагас с облегчением перевел дыхание и всей тяжестью рухнул в многострадальное, истерзанное кресло, в очередной раз исторгнувшее возмущенный скрип. Он пережил жуткий страх при мысли, что у него силой отнимут самое дорогое, что у него было.
Эта девушка, эта недотрога, почти неземное создание - кроткое, нежное и далекое, - которая бесшумно двигалась или часами тихо сидела в своем заточении, нежданно-негаданно перевернула его однообразное существование. Постоянно одолевавшие его чувство пустоты и сознание собственной никчемности исчезали, стоило только вынуть из стены деревянную затычку и узреть существо, которое он любил неистово и нежно, как человек, никогда никого в этом мире не любивший. Он и думать не мог о возвращении в то время, когда ее тут не было.
У него уже даже почти не возникало охоты мастурбировать или же ощупывать свое тело, когда он стоял, прильнув глазом к отверстию. Ему хватало и того, что у него была возможность удерживать в памяти каждый жест девушки, восторгаться тем, как Айза закидывает назад длинные волосы, падающие ей на глаза, как она время от времени поворачивает лицо к свету, проникающему в окно, восхищаться ее царственной позой - прямая спина, выпяченная грудь, вздернутый подбородок - и дразнящей кошачьей грацией, с которой она передвигается или наклоняется, чтобы расправить постель.
Иногда он спрашивал себя, пораженный, как это возможно, что она никогда не сделала ни одного резкого или лишенного гармонии движения - скажем, неловко плюхнулась на стул - и он ни разу не заметил у нее выражения скуки или бессмысленного жеста.
Можно было подумать, будто Айза Пердомо была воспитана наставниками какой-нибудь королевы и пребывала в уверенности, что постоянно находится под прицелом взглядов. А ведь оно так и было, потому что с самого детства Айза знала, что за ней в любое время наблюдают мертвые - те мертвые, которых она утешала, помимо всего прочего, спокойствием и мягкостью своих жестов, унаследованных вместе с ее Даром от кого-то из мертвецов, уже исчезнувших в ночи времен.
С кем это она иногда разговаривала?
Она не произносила ни слова, даже губы у нее не шевелились, однако что-то такое нет-нет да и мелькало в выражении ее глаз или в том, как она смотрела в одну точку, и толстяку Монагасу казалось, будто она ведет с кем-то безмолвную беседу - с кем-то вполне конкретным, кого ему ни разу не довелось увидеть, но чье присутствие вот-вот должно было стать явным.
В таких случаях Однорукому становилось не по себе, его прошибал холодный пот. Он отскакивал от стены, бросался на свою грязную постель и большими глотками пил теплое пиво. На него нападали страх и что-то вроде тягостного беспокойства. При этом сердце колотилось так сильно, что казалось: еще немного - и оно разорвется в груди, словно в ожидании молнии, которая должна была испепелить его за неслыханную дерзость - за то, что он шпионит за таким чудным созданием.
И откуда только она взялась?
Все его попытки приблизиться к девушке или даже к ее братьям и матери оказались безрезультатными. Когда Айза оставалась одна, она почти не выходила из комнаты, а когда вся семья собиралась вместе, они образовывали монолит, в который - сразу чувствовалось - ни за что не втиснуться никому из посторонних, а уж ему тем более.
Асдрубаль и Себастьян вкалывали от зари до зари и по возвращении валились с ног от усталости. Аурелия обходила окрестности в надежде на то, что в каком-нибудь торговом заведении требуется уборщица, кому-то нужно оказать помощь по хозяйству или перешить одежду, которую она приносила дочери. Они ни с кем не общались, лишь вежливо здоровались со своим домоправителем, столкнувшись с ним где-нибудь в коридоре.
К ним было никак не подступиться, и все, что Мауро Монагасу удалось узнать, - это то, что они были с канарского острова Лансароте, переплыли океан на крохотном голете, который затонул, а их отец погиб.
Все четверо, казалось, жили воспоминаниями об отце, тосковали об утраченном домашнем очаге и беспокоились по поводу судьбы младшей дочери, которой, похоже, что-то постоянно угрожало.
Братья, два бравых молодца, которым по возрасту было положено развлекаться (наверняка в других обстоятельствах они проводили бы больше времени на каблуках, за бутылкой рома, чем дома), вели себя так, словно добровольно отказались от собственной жизни во имя служения сестре. Однако двигало ими не доморощенное понятие чести, бытовавшее среди выходцев из Южной Италии, а, скорее, самоотверженность: они как будто были уверены в том, что у них на руках величайшая ценность, которая заслуживает любой жертвы.
Для Однорукого Монагаса, которого мать вышвырнула в мир, будто щенка, и остаток своих дней так и продолжала пинать его в толстый зад, ни разу не приласкав и не сказав приветливого слова, подобная сплоченность и любовь, с которой в этой семье относились друг к другу, являлись чем-то новым. Он пребывал в такой растерянности, что, тайком наблюдая за Пердомо, мучился сознанием вины сильнее, чем когда наслаждался видом обнаженного тела Айзы.
~~~
- Не нравится мне этот человек.
- Какой человек?
- Вон тот высокий, с усами. Он уже битый час торчит на месте и неотступно следит за Айзой, куда бы она ни направлялась, - прямо как портрет, висящий на стене. Это выводит меня из себя.
- Давай я скажу ему, чтобы он проваливал!
Аурелия повернулась к младшему сыну - предложение исходило от него - и отрицательно покачала головой:
- Это общественное место, да и он пока ничего такого не делал, только смотрел. - Она помолчала. - А я не хочу неприятностей. Судя по виду, он человек опасный, а второй и вовсе головорез. Нам лучше уйти.
- Но мы так хорошо сидели! - запротестовал Себастьян. - Это же твое любимое место.
- Было, пока не появился этот тип со своим лимузином и каменной физиономией. Меня беспокоит то, как он смотрит на Айзу.
- Все мужчины пялятся на Айзу. Пора бы уж привыкнуть.
- Смотреть можно по-разному. - Аурелия стала собирать остатки трапезы, торопливо складывая их в плетеную корзину. - Пошли! - настойчиво повторила она. - Мне захотелось прогуляться по Большой Саванне и поглядеть на витрины. - Она попыталась улыбнуться, но без особого воодушевления. - Так мы постепенно наметим, что купить, когда разбогатеем.
Прогулка затянулась, но ведь спешить им было некуда. Если в Каракасе и было что-то хорошее, так это вечера: неповторимые закаты, когда небо окрашивалось множеством оттенков, среди которых неизменно преобладал багряный, а в конце долины, по которой можно было добраться до прекрасных влажных лесов Лос-Текес, то здесь, то там вырисовывались на фоне неба развесистые сейбы или высоченные королевские пальмы. В такие моменты густой запах влажной земли и дикой растительности заглушал зловоние города, его машин и реки, превратившейся в клоаку.
По воскресеньям Каракас не сотрясала лихорадка, овладевавшая городом в другие дни, когда все, казалось, только и думали о том, как бы заработать несколько боливаров. По проспектам, паркам и площадям прогуливались семьями, все без разбору были люди простые, все лишившиеся родины. Мужчины стояли группами, беседуя на сотнях языков, или собирались вокруг радиоприемника, из которого раздавался громкий голос диктора, комментирующего результаты скачек, на которые возлагали свою последнюю надежду многие эмигранты.
Рассказывали, будто бы один португалец на следующий же день по прибытии в Венесуэлу угадал единственную выигрышную клетку в ставках "Пять и шесть", заработал на этом триста тысяч боливаров и в тот же день укатил обратно к себе в деревню, откуда, возможно, больше никогда не уезжал.
Однако подобные чудеса случались не чаще одного раза в столетие, и вечером в воскресенье в Каракасе обычно царило чувство безысходности, когда люди с отчаянием осознавали, что в понедельник с первыми лучами рассвета им снова идти на работу - во враждебный лес лязгающих подъемных кранов.
Себастьяну легче, чем брату, удавалось преодолеть это состояние, поскольку он единственный в семье когда-то подумывал о перемене обстановки - о том, чтобы уехать в другие края, вопреки традиции семьи порвав связь с морем. А вот для Асдрубаля оказаться вдали от моря, которое он любил, да еще в окружении людей, с которыми у него не было ничего общего, было настоящей пыткой. Асдрубаль ненавидел город, чувствуя себя пленником, потому что с тех пор, как себя помнил, привык видеть бескрайнюю синь, а здесь, куда ни кинь взгляд, повсюду одни только громадные здания на фоне зеленых гор, совсем не похожих на охряные, фиолетовые или бордовые вулканы Лансароте.
- Как ты думаешь, мы когда-нибудь вернемся домой?
- Ты скучаешь?
- Ты даже не представляешь как! Я и за тысячу лет не смог бы привыкнуть жить вдали от нашего острова.