Будем кроткими как дети - Анатолий Ким 13 стр.


Жизнь на Сахалине после того, как проигравшая великую войну Япония увезла назад своих граждан (а это произошло после двух небывалых еще в человечестве бомбовых ударов), пошла совсем другая. Теперь не было таких понятий, как господин, хозяин, богач, бедняк, - все были равны, все члены профсоюза. Сунгу не узнавал многих своих земляков - они высоко держали головы, стали хорошо разбираться в политике. Но его собственная жизнь мало чем изменилась. Люди, с которыми он работал, среди которых толкался, как бы обтекали его стороной и смешивались в единый поток, и лишь он оставался на месте, потому что и люди, и мотыльки, и рыбы в море, и звери на сопках испускали вокруг себя сигналы, яростные вопли любви и желания, слияние которых и создавало неумолчный хор жизни, а Сунгу с самого детства перестал звучать, оцепенев от вида ржавого серпа, которым обезглавили его сестру. И теперь полуистлевший обломок этого серпа, завернутый в тряпку, лежал на дне его деревянного чемодана.

И вдруг пришло пробуждение. Вскрикнула в предсмертном томлении девочка, подхваченная жестокой рукою за волосы, увидев перед собою сверкнувшую сталь, вскрикнул Сунгу, увидев это во сне, и между этими вскриками прошло полвека, было много страшных войн на земле, и Сунгу уже было за тридцать лет, когда он проснулся на своей койке в комнате, где стояло еще шесть таких же кроватей. Он встал и пошел в умывальник. Умывшись холодной водой и вытираясь полотенцем, он подошел к окну, когда в пасмурном сахалинском небе, - а оно часто бывает серым, укутанным в тучи, - вдруг как бы сверкнула потайная бойница и грянул бесшумный взрыв солнечной пушки: прямо в лицо полыхнуло белым пламенем и ослепило. Сунгу зажмурился, но в то мгновение ока, пока веки его смыкались, в прозрачные окошечки глаз успела влететь огромная комета солнечного огня и осветила до самого дна пространство его души глубиною в тридцать два года. И там, на дне, раскинула свои просторы страна детства. По зеленому лугу неслась красная лошадь, а за нею, подскакивая разбросанным черным комом, бежала большая лохматая собака, гнала лошадь к дому. Возле раскрытых ворот, побрякивая уздечкой, перекинутой через плечо, стоял человек с белою, как снег, головой. И, не открывая глаз, чтобы отец не исчез, Сунгу тихо попросил:

- Простите недостойного сына. Я все еще не могу отомстить.

Как-то в столовой, где он обычно обедал, не старая еще работница, румынка Эльза, поманила его, высунувшись из раздаточного окна. Сунгу подошел, и Эльза попросила:

- Парень, а парень! Сделай ты для меня карам- ч и - немного дранок! Ты же на лесопилке работаешь.

Эльзе дранки нужны были для отделки нового дома, который выстроила она на свои сбереженные деньги. Сунгу пообещал ей дранок.

Он "сделал карамчи"- увязал проволокой большой пук бракованных дранок и вечером вынес их со двора лесопилки сквозь заборную потайную дыру. Домик Эльзы, похожий на скворечник, состоял из одной комнатки и дощатого коридора, в коридоре же находились временная постель хозяйки и обеденный стол. Сунгу пожалел одинокую женщину, хорошо понимая ее хозяйственное волнение, и взялся сам набить дранки. А когда он сделал это, ему вдруг захотелось и оштукатурить самому. И он принялся за дело, выпросив на стройке бумажный мешок с цементом'. Все эти дни, пока он работал по вечерам для Эльзы, она бесплатно кормила его в столовой, а когда он закончил штукатурку, выставила у себя дома угощение с водкой.

Когда они оба немного захмелели, Эльза, все последнее время внимательно наблюдавшая за ним, вдруг сказала:

- Это ничего, что ты нерусский, я ведь тоже нерусская. Ох, если бы ты знал, парень, сколько я пережила! Крым и рым прошла и медные трубы. Я румынка, отец у меня румын. Брат в оркестре играл, да спился он, больше у меня никого. Сами-то мы из-под Гомеля. А теперь я здесь остановилась - и точка, парень, никуда отсюда не тронусь. Надоело мне мотаться, ведь я уже не молоденькая. Хочу детей народить, - для чего ж я на свете живу?

Эльза улыбнулась, близко придвинув свое разгоревшееся лицо к Сунгу, и мягкими, теплыми пальцами погладила его черные брови. Она закрыла на крючок хлипкую дверь коридорчика и при свете яркой лампы стала раздеваться, с тайной гордостью показывая ему, какое у нее крепкое, зрелое, белоснежное тело. Бережно откинув край атласного одеяла, Эльза легла к стене, устроилась поудобнее и, вздохнув глубоко, прямо и ласково посмотрела в глаза Сунгу.

Он ударом кулака выбросил крючок из проушины на двери и выбежал вон из домика. Он ничего не стал объяснять Эльзе.

Он ушел от Эльзы-румынки, и прежняя его жизнь продолжалась, только в столовую он стал ходить другую, чтобы не встречаться с этой женщиной. Однако в душе его осталась светлая благодарность к ее щедрости. На миг он ощутил вблизи нежность и мягкость женщины, ее сладостную шелковистость, и теплоту, и запах. Он поразился той величайшей возможности, которая таится, оказывается, в простом счастье, и может это счастье получить каждый. В радостном изумлении он думал о том, что и ему всерьез было предложено это счастье… И он как бы совсем пробудился, он стал веселее, разговорчивей, полюбил долгие беседы с кем-нибудь наедине, и собеседники изумлялись той прозорливой сердечности и непонятной влекущей силе, которая таилась в его словах. Никто из них не мог знать, что Цай Сунгу на земле этой рожден был поэтом. У него появилось много друзей, к нему шли за советом, - ибо людей всегда тянет к просветленности тех, кто окончательно отступился от надежд собственной жизни и за этими пределами обрел что-то другое. Он был небольшого роста человек, еще моложавый и стройный, со сверкающими черными глазами и удивительной, грустной и нежной улыбкой, заметив которую людям тотчас же хотелось спросить, не случилось ли у него какой беды.

Но эта чуть потеплевшая, трепетная жизнь его продолжалась недолго. К зиме Сунгу заболел, его постигла та же болезнь, от которой скончался его отец. И вдруг невыносимая тревога охватила его. Он достал из чемодана, на дне которого лежало убогое белье холостяка, две ясеневые дощечки от погребальной урны матери и тряпичный сверток с кривым лезвием серпа. Никому ничего не сказав, он бросил все и налегке поехал в шахтерский городок Найхоро-Танзан.

В пути поезд часто застревал в снежных заносах, и Сунгу тревожился, исходя кровавой мочой, что не успеет доехать до места своей последней цели.

Где-то и когда-то (тихо клубится покров времени над летящей землей) кто-то проявил бессмысленную жестокость, и детская головка, еще живая и постигнувшая всю меру последнего ужаса и боли, с глухим стуком пала щекою на твердый пол. И тот немой ужас, объявший душу ребенка, жил еще какой-то краткий, непостижимый миг, пока хохочущая смерть не унесла в своих объятиях перерубленное чудо жизни. Этот миг теперь решал все, и не откликнуться на страшный вопль сестры было нельзя.

Он прибыл в городок при слабом свете февраля - в темный месяц на Сахалине, когда пухлые сугробы и близкая к земле темень сливаются вместе, порождая дни, более похожие на серые ночи. Рабочий железной дороги в черной замасленной одежде объяснил ему на станции, как пройти к дому старой лекарки и прорицательницы.

То был длинный одноэтажный барак японской постройки. Сунгу толкнул дверь, на которую указала ему румяная сопливая девочка. Он оказался в сенцах, в глухой темноте, где его охватили удивительные, давно позабытые им запахи - сена, увядающего осеннего сада и еще чего-то неведомого и сладкого. Сунгу наступил на кусок угля и, пошатнувшись, чуть не выронил лезвие серпа, которое он сжимал в руке, на всякий случай заранее развернув из мешковины.

Перед ним вдруг стукнула открываемая дверь, и в тусклом проеме Сунгу увидел маленькую, согнутую пополам старуху.

- Что за человек? - с веселым, птичьим звоном в голосе вопросила старуха.

- Больной, - тихо отозвался Сунгу.

- Проходите в комнату, а я уж прилягу, очень холодно у меня, - извинялась старуха, поворачиваясь в дверях и прошмыгивая назад.

Сунгу переступил порог и, не в силах больше стоять, привалился к стене, а затем медленно сполз по ней на пол. Однако он тут же справился и сел, низко клоня голову над коленями. С невнятной пристальностью долго наблюдал, как стекает с резиновых сапог вода на скобленные доски пола. Сжимая покрепче оружие, он с сомнением покачал головой.

- Этот красивый человек… как будто видела его где-то, - бормотала между тем старуха, возясь под ватным одеялом и снизу, с подушки, внимательно разглядывая пришельца. И тут она увидела ржавый обломок серпа в его руке и вмиг привскочила и села, дугою согнувшись над одеялом, касаясь его острым подбородком.

- Ты пришел, чтобы убить меня этим железом? - испуганно спросила она. - О, я знаю, что умру от железа, давно знаю, но неужели ты сейчас вот и убьешь меня, сынок? Бог с тобой! Нету у меня ничего, коли ты грабитель, не беру я денег ни от кого!

- Не пугайтесь меня. Не бойтесь. Яблоко… упало в траву, - путая слова и сам не постигая их смысла, упо- енно забормотал Сунгу. - Кто меня поднял и положил сюда? Кто? Я ведь совсем больной, мама!

Тишина. Гудят пчелы в саду, в душистом яблоневом саду. Немая мать рубит где-то дрова: тум! тум! Она смотрит на сына с жалостью, ей не хочется, чтобы он попал между занесенным острым топором и колодой, на которой рубит дрова. Она отталкивает его в сторону и тихо говорит: "Нету моего хозяина. О Ян, ты бы меня защитил!" И Сунгу тогда вспоминает, что никогда доселе не слыхал голоса матери. И вдруг видит перед собою сгорбленную и тощую, как ведьма, старуху, которая наклоняется к нему и берет его руку, чтобы пощупать пульс.

- Где он, убийца? - спрашивает тихо Сунгу, отталкивая ее. - Пусть Ян выйдет сюда. Я Цай Сунгу.

- А… ах! Цай Сунгу! - всплеснув руками, как ворона крыльями, вскрикивает старуха. - Это ты?! Я давно знаю, давно жду тебя! Ты болен, и я должна тебя вылечить! О, я одна, только я одна на всем свете могу вылечить тебя, знай же это, Цай Сунгу! - И старуха осклабилась в радостной беззубой улыбке.

- Яблоки и трава, бабушка… В каменной щели надо ломать. На осы… на оспу, - опять в забытьи залепетал Сунгу, с большим усилием вскидывая голову и обморочными, непослушными глазами окидывая серое жилье гадалки.

Вскоре он пришел в себя и узнал, что все было напрасно. Старый Ян, неотомщенный детоубийца, кончил легкой смертью прошлым летом. Великий грешник умер, надувшись хмельного пива и уснув за конюшней на земле, затылком к солнцу.

Поначалу Сунгу никак не мог понять, что за странные видения пестрят перед ним, когда он нехотя открывал глаза. Человек с перекошенными черными (эровями сидел и корчился, крепко зажмурившись и ощерив рот с большими железными зубами, а сзади него, как некий странный паук, шустро сновала руками старуха, что-то делая, и подымался дым над шеей скорченного человека, а по комнате разносился запах паленого мяса. А то появлялась вдруг женщина с огромным животом, голыми ногами, громко стонущая и плачущая, распустив толстые, залитые слезами губы, а старуха бегала вокруг, согнутая пополам, и время от времени постукивала кулачком по спине женщины, что-то сердитым голосом ей приказывая… Мальчик с лиловым зобом на шее будто кланялся старухе, а она, ухватив его свободной рукою за ухо, втыкала сверкающую иглу в этот зоб.

Постепенно Сунгу стал понимать, что все видимое являет собою не бред и не посмертные видения, а картину подлинной жизни, куда он медленно возвращался благодаря стараниям хозяйки. Это страждущие люди, болящие, но исполненные надежд и жажды жизни, лечились от недугов и рожали детей.

И торопливые излияния благодарности, звучащие в комнатке старой лекарки, казались тихо лежащему в углу Сунгу самой печальной и трогательной музыкой, какую приходилось ему слышать.

Он видел, как приводили к старухе разрушенного болезнью костей, похожего на изломанную железную кровать человека, ползающего по земле с двумя костылями в руках, видел тусклую ме^твизну безнадежных глаз больного, а потом, после исцеления, видел эти же глаза, лучащие нестерпимый, нечеловеческий блеск счастья. Сунгу видел матерей, бледневших, как бумага, когда ребенок хрипел у них на коленях и бился в припадке, - и тех же матерей видел после, со здоровыми детьми на руках… И, видя все это, Сунгу начинал понимать, во что же оценивается людьми их жизнь, - цены такой не было на земле. И, может быть, зная это, старуха ни с кого не брала денег за лечение.

Через месяц Сунгу мог уже подыматься в постели и сидеть. Старуха, если не была занята делом, охотно болтала с ним.

- Не поднять бы мне тебя, Цай Сунгу, - говорила она, - потому что болезнь твоя пошла далеко вглубь и травы нужной не было, но помогло мне твое непокорство смерти. Больной, если он покорствует смерти, клонит перед нею голову, и потому под его шею не просунешь руки, когда захочешь приподнять его с подушки. А под твою шею рука всегда просовывалась легко…

Весною Сунгу окончательно поправился. К концу мая он стал выходить на улицу, вскопал и взрыхлил кусок земли под окном старухиной комнаты, унавозил крохотный огород и посадил на нем редиску. А когда взошли еле видимые зеленые всходы, сделал первую прополку и вдруг почувствовал себя спокойным и счастливым. На той же неделе он пошел в управление шахты, там ему предложили работу на новой шахте, в соседнем поселке, и Сунгу согласился.

Так началась новая его жизнь после тридцатилетнего сна. Это была настолько подлинная жизнь, что Сунгу решился взять на шахте большую ссуду и начал строить себе дом. Он уговорился со старой гадалкой, что, когда дом будет готов, они поселятся в нем вместе и с того времени все заботы о ней он по-сыновнему возьмет на себя. Так решил он потому, что эта старуха, как и все другие женщины, бывшие близкими ему в жизни, за что-то бескорыстно любила его и возвратила к настоящей земной жизни.

А голубым прозрачным днем сахалинской осени, в середине сентября, случилось, что грузовик волочил по улице тяжелую бадью для бетона, перетаскивая ее с одной стройки на другую, и подслеповатая, согнутая пополам старуха выбежала из-за угла дома на дорогу и наткнулась головою на растрепанный стальной канат. Шофер грузовика, огромный рябой парень, вел машину тихо, то и дело высовываясь из кабины и глядя назад, но беда все-таки случилась: вся левая сторона головы старой лекарки была разворочена стальными усами каната. Шофер выпрыгнул из кабины, подхватил с земли старуху и бросился бежать к больнице, которая была недалеко, на соседней улице. Но он, плача, донес лишь бездыханное легкое тело.

Так свершилось еще одно предсказание старухи - железо убило ее. Сунгу узнал об этом и в тот же день приехал в город. В маленьком беленом больничном домике, стоявшем во дворе отдельно, Сунгу увидел ее, нагую, сухонькую, как осенний травяной стебель, покойно вытянувшуюся на деревянном топчане, - смерть выпрямила ее искривленное тело. Сложенные на мертвой груди, руки ее казались еще трепетными и деятельными, как при жизни; левая сторона лица была скрыта под толстой белой повязкой.

И, глядя на эти неузнаваемые останки дорогого существа, Сунгу шепотом проклял себя. Ибо свершилась-таки его месть, теперь свершилась, когда он меньше всего думал о ней. Преступление Яна ничем не могло быть искуплено, никаким другим злом - оно искупилось лишь чистой добротой этой женщины. А о торжестве всей доброты человека можно судить только тогда, когда он закончит жить. Сунгу стоял над распростертой гадалкой и не плакал, потому что в минуту постижения истины не плачут, - ибо нет в ней печали и плача, а есть лишь бескрайняя торжественная тишина.

Вскоре Сунгу достроил дом и уже глубокой осенью перебрался в него, перетащил из общежития свой новый чемодан, в котором громыхали рубанок со стамеской, две ясеневые погребальные дощечки и ржавый обломок от крестьянского серпа - горькая памятная вещь о мести и потерях, которую он никак не решался выкинуть.

В пустом домике с деревянными засыпными стенами как бы появилась теплая и светлая его душа - темным ранним вечером ноября загорелись окна золотистым огнем, пошел из трубы дым. Сунгу начал мастерить разную необходимую мебель, а пока что спал на полу, разостлав в углу полосатый обмятый матрац, взятый на время из общежития. Проснувшись утром, он пил воду из бутылки, стоявшей тут же под рукою, и если работа на шахте начиналась во вторую смену, до обеда строгал доски и постукивал молотком по стамеске.

Однажды за этой спокойной домашней работой он вдруг припомнил, что на далекой родине было заведено во время сватовства относить в дом невесты жирного гуся. И он с улыбкой подумал, что румынка Эльза, возможно, никуда не уехала, дом достроила и по-прежнему вполне весела и здорова.

А затем подумал о том, что поэт есть посланец от будущих людей, к нам направленный, чтобы мог рассказать нашим потомкам о самом грустном и самом веселом в нашей жизни. Впоследствии этот посланец, идя по строчкам своих стихов, вернется назад и навечно погрузится в безмятежное существование. Но случается так, что он не может почему-либо исполнить своей миссии, и тогда, разрывая роковое кольцо судьбы, строит маленький щитовой дом, покупает свадебного гуся, вступает в профсоюз - и навсегда остается среди тех, кого ожидает безвестность.

Цунами
(Исповедь бывшего физика)

Цунами - гигантские волны, возникающие на поверхности океана в результате сильных подводных землетрясений.

(Из "Словаря иностранных слов")

Можно, оказывается, жить в одной квартире и не разговаривать, можно пить чай за одним столом и не глядеть друг на друга. С соседом я не поругался и не подрался, у нас с ним не бывает подобных коммунальных инцидентов, но тем не менее мы почти не разговариваем. "Здравствуй" да "прощай" - какие это разговоры? Когда я, вернувшись из очередной командировки, живу дома, мы встречаемся на общей кухне, встречаемся в узком коридорчике, куда выходят двери наших комнат. По ночам иногда я просыпаюсь оттого, что сосед входит в мою комнату. И в зыбком отсвете прожекторов - недалеко от нас строят дома - я вижу, как он шарит рукой по стулу, берет мои брюки, достает из кармана пачку сигарет. Бывает, что монеты или ключ со звоном летят на паркет, и тогда сосед на мгновенье замирает, испуганно сгорбившись. Я молчу, я хорошо различаю его большеносое простое лицо - блестящие глаза, уставленные в темноту, полураскрытый черный рот, глубокую складку от крыла носа вниз. Осторожно чиркает спичкой, она вспыхивает, и я смотрю, как он тянется кончиком дрожащей сигареты к огню, втягивает худые щеки, хмурит брови. Прикурив, он будет неслышно расхаживать вдоль стены, босиком, в одних трусах и майке, а то встанет возле синего ночного окна, глядя на улицу. И так как по опыту знаю, что пробудет он у меня долго, я отворачиваюсь к стене и пытаюсь уснуть. Иногда это мне удается, иногда нет. А утром мы снова сойдемся на кухне, напьемся молча чаю - каждый из своего чайника - и разойдемся, кивнув друг другу: он к себе в воинскую часть, я в свой Фонд.

Назад Дальше