Пасмурный лист (сборник) - Иванов Всеволод Вячеславович 10 стр.


Я поднял голову, встал. Глаза ее сияли. Она слышала меня, она меня слышала. Я прочел! Я схватил ее руки и впервые тогда назвал ее Сойкой, и это имя ей понравилось, и она мне сказала: "Зови меня так. Мы с тобой объедем всю Россию, и ты станешь знаменитым". Мы не обманули друг друга. Мы проехали всю страну, и она всегда восхищалась моим голосом, и уже мне пятьдесят пять лет, а она все еще говорит: "Боже мой, Филипп, ваш голос все еще молодеет". И все же, несмотря на всю ее любовь, когда меня мучили сомнения и когда я ее спрашивал: "Соечка, скажи мне по совести: прочел я тебе "По небу полуночи…" или нет?" – и она неизменно лукаво говорила: "Чудесно прочел, Филипп, чудесно!"

И еще последнее вспоминается.

Было это много лет спустя после стола, который мы называли "крапивой", и бульвара с липами, – словом, ездил я в тысяча девятьсот девятнадцатом году по Украине с гастролями, читал. Время, знаете, было такое, что хлеб снимали не косой, а головой, и ходили мы все в сборной одежде. Когда я туда уезжал, супруга моя только что принесла третьего и потому осталась в Калуге, а мне дала такое напутствие: "Хлебца, Филипп, и поросятники". – "Ой, говорю, Соечка, страшно, выпотрошат меня продотряды, как мерлушку из овцы". А она мне: "Ничего, Филипп. Дубленье упрочивает кожу, а страх – жизнь". Как видите, знание русского языка пошло ей в пользу, слова ее на меня подействовали, и я поехал, втайне лелея мысль о хлебце, поросятнике и варенье, что было уже, так сказать, от суеты мечтаний.

Не могу похвастать, чтобы успех был огромный, однако же, променяв свой фрак и полосатые штаны, я Приобрел несколько фунтов сала, краюх восемь хлеба, пшена и все это уложил в добротный мужицкий мешок. Еду в Калугу. Все вы прекрасно знаете из картин и романов, как было тесно в поездах, но так как я был тогда еще молод и к тому же привык к тесноте, то я был, в общем, доволен. Сижу день, другой, третий, приглядываюсь и вижу, что рядом со мной сидит, по знакам обряда очень боголюбивый человек, но по настоящему чину – подозрительная личность.

Во-первых, он сел без мешка, что тогда было невозможно и невероятно, а во-вторых, еще заявил, что едет в Сибирь. Пробовали его выспрашивать, как же он туда доберется, а он одно: "Доберусь". И тут, несмотря на толкоту и тесноту, люди стали от этого боголюба отодвигаться и намекать, что хотя и боголюб, мол, но всякие подлецы бывают. А он точно прилип и все смотрит на мой мешок, да нет-нет и скажет: "Дяденька, а ведь у вас мешок-то самый большой в вагоне". Тьфу!

Однажды, к вечеру так, поезд останавливается среди поля. Ну, думаем, надо набирать воду или дрова, но слышим – выстрелы, а тогда почти каждый кулак пулемет заводил. Слышим крики: "Банда, банда!" – и суетня у вагона, как раз у нашего, и суетня, чувствуем, довольно беспомощная, – должно быть, у охраны начальство не оказалось одаренным волшебной силой отваги. Тут мне все окружающие шепчут: "Вы, говорят, человек рослый, голос у вас хвалебный, вы бы посодействовали, а то придется нам нашей мордой перед бандитами вензеля писать". Я бы, может быть, и выскочил на площадку и дальше, но, с одной стороны, мой мешок, дети, Соечка, сестра – мой аккомпаниатор, которой по состоянию здоровья тоже надо питаться; а с другой стороны – сидит и пучит на меня глаза этот подозрительный богомолец, по всей видимости, бандитский исследователь. Выйду, – и пропал мой мешок, потому что этот подозрительный его упрет, даже если и бандитов отгоним. А вагон рыдает, просит, молит, а за вагоном уже по звукам можно понять, что охрана подняла вверх полупрозрачные от страха руки, и во рту их, хоть вентилятор поставь, все равно воздуха нету. Терпя, знаете, и камень треснет. Короче говоря, охватила меня злость, и захотелось высказать кое-что своим, без сомнения, звучным голосом. "Э, думаю, что там мой мешок!" "Бери, поддувало! – говорю я подозрительному. – Бери мою провизию, черт с ней!" Сам на площадку.

Определить в точности, что происходило возле поезда, было трудно. Но бандит шел усердно, тащил пулеметы, гранаты бросал, выстрелов тогда с ихней стороны было много. Охрана стоит, и действительно – без команды, так как всех командиров перебили. Тогда я им с площадки: "Смирно! Слушать команду: по врагам революции – огонь!"

И давай, и давай… Охрана подхватила винтовки; мне в руки обломок какой-то шпалы попался, а тут и граната подвернулась, я ее хотел было швырнуть, но, к счастью, какой-то красноармеец меня за руку: "Вы, говорит, дяденька, в своих метите, а враги уже бегут". Я ему гранату вернул, так как, по совести говоря, обращаться с нею не умел.

Возвращаюсь в вагон. Поезд дает отходный гудок. Поднимаюсь на площадку и вдруг вспоминаю: "Мешок!" И стало мне жалко всего: мешка, и фрака, и полосатых брюк, и семью в Калуге. Вхожу. Смотрю – мешок тут и тип тот тоже тут сидит подле и еще ехидно улыбается. Ну, мне уже его не столь страшно. Я тоже проникся ехидством и спрашиваю: "Что, на следующей станции мрежи думаешь раскинуть? Ископаемые твои ждут?"

Он на меня смотрит, улыбается еще ехиднее и отвечает: "Да, ждут, дяденька". – "Ну, вот, говорю, они дождутся у меня штаба Духонина", – то есть конца, по тогдашней терминологии. А он ничего – пожал узкими плечиками и сидит.

Подходим к станции. Поезд останавливается у семафора. Тишина. Мой спутник смотрит на меня иронически. "Что, говорю, смеешься? Али ваши уже станцию заняли?" – "Да, – говорит он, – заняли".

И действительно, – суматоха опять. Входят люди с винтовками и прямо к нему. Вагон завизжал, а они успокаивают: "Мы продотряд. А, здравствуй, Ваня!"

А Ваня этот самый указывает на меня и говорит:

"Этого – пропустить! Он, говорит, здорово бандитов отчитал. Все "По небу полуночи…" им прокричал. А те подумали, что черт их знает! – может, какие новые орудия у них или новая команда. И побежали". – "Врешь, говорю, Ваня. Я им слова команды…" – "Да, вначале слова команды, верно, а там "Ангела". Я тоже в приходском учился и сочинения Лермонтова учил, я этого "Ангела" везде различу. Читал, дяденька, читал, очень отчетливо слышали. Вся команда подтвердит"..

Команда кивает головами, а он мне мешок передает и говорит: "А если у вас, дяденька, есть сверх нормы, так везите себе спокойно. Это вам двойная норма за ваше чтение…"

Да, забыл. Читал я им или нет, не помню; скорее всего не читал. Но, с другой стороны, зачем они мне аплодировали тогда, в вагоне?.. Впрочем, все это к делу не имеет отношения. Теперь пришла старость, болтливость, забывчивость. Листья опадают, деревья голеют, талант вечереет, голос удалой не воротится, и уже, видно, никогда мне не вспомнить, товарищи, "По небу полуночи…". Что, товарищ директор? Я прочел хорошо? Мне цветы? Поздравления! И вы слышали, товарищ конферансье? И вы? И вы, товарищи публика?! И эти цветы мне! Простите меня, вы можете выявлять свою волю, но я же не читал! Читал? И хорошо? Удивительно, удивительно…

1933

Эдесская святыня

I

Отец поэта выделывал превосходные кривые ножи, какие ковал и дед отца, и прадед. Оттого земля дома ремесленников иль-Каман от беспрерывного поступления угля и сажи стала несравненного черного цвета. Однако и на эту прокопченную землю зарились богачи, раскинувшие вокруг мастерской оружейника свои сады, увеселительные беседки и влажные фонтаны.

Народ уважает тех, кто кует хорошее оружие, и отчасти из страха перед народом, а главным образом из трепета перед острыми ножами, которые умели не только выковывать, но и применять с редким искусством ремесленники иль-Каман, судьи признавали право их владения.

Споря с богачами, не разбогатеешь. Иль-Каманы любили целительный блеск цветов и сочные плоды, но, как они ни рыхлили землю, как ни заботились о ней, она дарила им лишь семь жалких кустов роз. Вдобавок копоть и сажа быстро превращали расцветшие розы из белых в серые, а из алых – в махрово-черные. И все же цветы эти возвышались среди ржавых кусков железа, куч шлака и угля, подобно драгоценным выпуклым шелковым узорам на какой-то онемелой ткани, которая давно выцвела и обветшала.

II

Мальчик Махмуд и в ковке ножей, и особенно в отделке их проявлял изумительную ловкость и разумение. На рукоятку ножей он ввел орнамент роз, а лезвие украшал тремя полуразвернутыми лепестками. Заказчики предсказывали ему большое будущее. Быть может, ему суждено увидеть лучшие времена Багдада и он будет каким-нибудь крупным купцом, или мореходом, или устроителем процветающей компании караванов? Не его ли верблюды пойдут в далекую Бухару и Китай, а корабли – в Индию и Цейлон?

И отец его, обольстившись догадками заказчиков, подумал: "Что я знаю о будущем? Они много ездили и, несомненно, видят будущее лучше меня".

И отец повел мальчика к своему другу, судье багдадского базара, кади Ахмету. Кади Ахмет считался шутником, а это, как ни странно, украшает суд, обещая победу истцу и легкое наказание ответчику. Кади Ахмет преподал мальчику начатки грамоты и поэзии, сказав, что остального – а оно огромно! – он должен добиваться сам. Иначе какая цена его ножам, если торговец, продающий ему железо, будет продавать ему уже готовые лезвия и рукоятки?

Затем отец повел его ко второму своему другу, законоведу Джелладину, который скривился и закалился, изучая Коран, лучше и крепче самого удачного из ножей, выкованных отцом, и дедом, и прадедом.

III

Едва мальчик успел погрузить свое сердце в грохочущие и оглушительные видения пророка Магомета, за которыми Джелладин настойчиво указывал на Закон, – отец мальчика погиб, и мальчик вернулся к горну, к наковальне и к токарному станку предков. Всепожирающий, страшный "греческий огонь" поверг отца в глубины Средиземного моря, когда тот, в обществе таких же осунувшихся и голодных ремесленников, вздумал плыть в Италию, чтобы там выгодно продать свои изделия, а при случае подраться с теми, которые не желают покупать эти изделия. Багдад в те дни раздирали смуты, сталь для лезвий и рог для рукояток подорожали. Детей и жену нужно кормить, – и не продавать же свой домишко богачам, посредники которых все чаще и чаще стучались в деревянные ворота, источенные временем и червями.

Заказчиков не было. Ища занятий, молодой человек выходил к набережным Тигра, куда, медленно уравнивая бортами беглый свет на переливающихся волнах, пришвартовывались морские суда, пришедшие из Красного моря и груженные товарами Индии: душистым и драгоценным деревом, лечебными травами, пряностями, шелком.

Моряки с рыжевато-бурыми от ветров щеками спрыгивали на камни набережной и торопились в притоны, пить, – о, беззаконные! – пить вино и ласкать таких же беззаконных и бесстыдных женщин. Глядя на моряков, молодой человек вспоминал своего доброго и ласкового отца, и сердце его клокотало. Он предлагал свои услуги морякам, а они говорили.

– Видишь эти товары и видишь оклады, тоже полные подобных же товаров? Мы их привозим напрасно. Караваны могут, конечно, отвезти их к Средиземному морю, но какой толк?

И они подробно рассказывали о неистовом владычестве византийцев, которые овладели всем Средиземным морем и не позволяли Багдаду перевозить индийские товары в Европу. Молодой человек, рдея от злобы и желая вонзить все свои ножи в горла и утробы византийцев, говорил:

– Да, да! Мой отец погиб в море от огня византийцев. Я хочу им мстить, и хочу научиться плавать по морю, и прошу вас взять меня! Я научусь и пойду в Средиземное море во имя пророка и халифа…

– Да будет прославлено имя его! – восклицали моряки. – Но мы не знаем, пойдет ли еще в путь наш корабль. Команды наши полны, а новых кораблей не строят. Пойдем с нами и выпей с горя вина!

– Пророк запретил пить вино, – говорил молодой человек, отходя от моряков, а они, глядя ему вслед, говорили между собой, что из него выйдет добрый моряк, в свое время, конечно.

Тогда Махмуд иль-Каман, – ему в те дни шел девятнадцатый год, – начал сочинять стихи. Поэт жил в блистательном Багдаде во времена халифа ал-Муттаки-Биллахи, – да будет прославлено имя его! – и стихи были о силе Багдада и о силе халифа, законного имама пророка, меча правоверных. Он прочел стихи кади Ахмету, и тот оказал:

– Стихи твои, пожалуй, еще лучше и оригинальней твоих ножей. Но если Багдаду не нужны твои ножи, то зачем ему поэзия?

IV

Поэт, светлый душой и телом, часто повторял про себя волнистые и жгучие, как пламя, слова 74-й суры Корана: "Эти одежды – твои. И ты держи их чисто! И ты избегай гнусностей. Например, не раздавай милостыни в надежде вновь собрать ее". Поэтому он все чаще и чаще составлял стихи и оглашал их перед потухшим горном, когда, после судебных занятий, кади Ахмет навещал его. Поэт говорил:

– Заботящийся о вере и мести за веру, я хочу быть лучшим поэтом! Не затем, чтоб низко льстить халифу и быть плетевидным, подобно плющу, а во славу пророка.

Кади Ахмет, подвязав торбу с кормом к голове своего гнедого и пожилого мула, садился возле узкой двери мастерской на коврик, который расстилала госпожа Бэкдыль, мать поэта. Кади выпивал из тыквенной бутылки, которую постоянно держал у пояса вместо ножа, некоторый целительный состав и говорил:

– Мне нравятся разговоры о поэзии. Но когда поэзией роют землю, словно конь передней ногой, это тревожит меня.

– А как же иначе? – восклицал поэт. – Багдад видит, что халиф стал чересчур уступчивым. Багдад хочет силы, а не уступок! И кто, как не поэт, должен быть посредником между халифом и Багдадом?

– Хм… – бормотал кади, отхлебывая из тыквенной бутылки, лоснящейся в его руках. – Хм… посредник… Посредник чего перелетающая птица, ведущая свои крылья с севера на юг? Посредник тепла и света, быть может, ха-ха? Я несколько иначе думаю о поэзии, дорогой мой. Она напоминает мне женщину, утомленную ночными ласками и перед оном выбалтывающую много прелестных безделиц. Жизнь наша – ворочанье с боку на бок перед вечным сном, и ничто так крепко не помогает уснуть, как безделицы. Признаться, я огорчен, что познакомил тебя с поэзией, Махмуд. Мне кажется, ты понял ее превратно.

– Я понял ее превратно? – восклицал своим грохочущим голосом Махмуд. – Разве она не меч и не огонь ислама? Поэзия должна наполнить гордостью сердце халифа!.. Мне горько думать, что не халиф, а эмиры, его вассалы, гордятся своей силой. Вы слышали, наверное, кади, что некий нечестивец – начальник одного дикого племени – мерзавец Али, выстроивший мощный замок в Алеппо, возгордился и присвоил себе прозвище Сейфф-ад-Даулы, "меч династии"…

– Вот дурак! Ему мало хлопот с самим собою, так он придумал хлопоты над покроем платья для какой-то новой династии.

Поэт продолжал:

– Увы! Это не династия халифа ал-Муттаки-Биллахи…

– Суд требует, – сказал наставительным тоном кади, – при каждом упоминании достопочтенного имени халифа прибавлять: да будет благословенно имя его!

– …а его, подлеца Али, собственная династия! И не позор ли для Багдада, что кое-какие арабские племена склонили перед нечестивцем Али свои бороды, а поэты воспевают его в стихах? Теперь именно, как никогда, мы, оставшиеся поэты, должны воспеть нашего халифа!..

– Да будет прославлено имя его! – сказал кади и отпил из бутылки. – Что касается меня, то я полагаю, что при таких сложных обстоятельствах полезнее было б употреблять настой мускатного ореха, полыни, хмеля, который, как видишь, употребляю я. Иначе твое чело раньше времени покроется морщинами, глубокими, как трещина в горной породе, а нрав твой станет подозрительным и выпытывающим. Если бы мне удалось увидеть халифа, я б сообщил ему немедленно рецепт моего состава…

– А я бы прочел ему свои стихи! – прокричал, задыхаясь от страсти, поэт.

V

Кади Ахмет жалел поэта и желал ему добра. Наполнив до краев свое сердце добрыми пожеланиями, кади Ахмет, видя, что поэт чересчур часто ходит к набережным Тигра, в результате чего уйдет когда-нибудь в море, а богачи, потеряв Махмуда из виду, вновь затеют тяжбу, и старуха мать и малолетний брат поэта останутся без крова, кади уговорил законоведа Джелладина пойти к визирю и выхлопотать для Махмуда небольшой заказ на ножи.

И он получил заказ.

Вновь запылал горн, младший брат качал мехи и подкладывал угли. Махмуд шлифовал нож или вытачивал ему из рога подобающую рукоятку.

Кривыми ножами перерезают горло скоту и неверному, если он попадет в руки мусульманина. Горло в таких случаях перерезают с молитвой во славу пророка и халифа, – вот почему поэт для визиря особенно тщательно выделывал ножи, а один нож, тонкий и короткий, сделал таким, что на нем как бы постоянно жила слизь, струящаяся из горла перепуганного и умирающего врага.

Когда принесли к визирю первую партию ножей, он, вспомнив, что ножи эти рекомендовал ему шутник кади Ахмет, пересмотрел сам все ножи и, остановив свой взор на тонком и коротком, как бы покрытом слизью из горла ужаснувшегося врага, остался очень доволен и оказал:

– Действительно, этот Махмуд иль-Каман искусный мастер. Я возьму этот нож себе. – И, разглядывая нож, он увидел на лезвии его семь роз и три изящно выгравированных лепестка на рукоятке. – Необыкновенно искусный мастер.

Визирь призвал кади Ахмета, передал ему свою благодарность и приказ о новом заказе.

Кади сказал в ответ:

– Не удивляйтесь, о визирь, что мастер Махмуд пришлет вам благодарность стихами. Он грамотен, знаком с каллиграфией и в свободное время составляет стихи.

– Стихи? – И визирь сказал – Халифа утомили поэты. Пишут о любви к женщине, воспевают ее рот и ноги. Как будто у нас нет коней и оружия!

– Поэт Махмуд поет лишь об оружии и мести византийцам.

– Оружие? Превосходно. Византийцы?.. Хм… Истинный правоверный ненавидит византийцев, но… мы ведем сейчас с ними некоторые переговоры об одесской святыне… Ты слышал? Скоро я соберу законоведов и кади. Ты будешь приглашен. Можешь взять с собой и этого поэта. Если будет свободное время, мы послушаем его. И я ему сам посоветую не писать о женщинах. Тьфу. Недавно, обсуждая повод, почему эмир Эдессы вдруг подарил мне тридцать пять своих самых любимых невольниц, – мы осмотрели их. Возможно, я отношусь к эмиру Эдессы несколько предубежденно и мне не нравится его манера вести переговоры с византийцами, но эмират у него большой, он выбирал для себя лучших женщин, и уверяю тебя, кади, я не нашел среди них хотя бы одну, которая была достойна поцелуя в лоб. И тогда Джелладин выразился о женщинах так метко, что даже ты, кади, позавидовал бы.

Визирь расхохотался.

– Ха-ха-ха! Джелладин оказал… ха-ха! Истый воин Закона должен относиться к женщине, как садовод к ивовой корзинке для упаковки фруктов. Не все ли ему равно: старая корзинка или новая? Лишь бы довезти до Базара Суеты свои фрукты. Ха-ха! Я бы добавил – коль есть вообще расчет везти фрукты.

Кади Ахмет возвел глаза к небу. Визирь, читавший в глазах кади одобрение своим словам, ошибался. Кади Ахмет хотел бы сказать: "О верхушка Закона! О зубцы Мысли! Любили ль вы женщину?" Но даже болтливый кади умел иногда молчать перед сильными.

Кади, верхом на своем гнедом муле, плелся из дворца визиря.

Назад Дальше