Пасмурный лист (сборник) - Иванов Всеволод Вячеславович 5 стр.


– Воспитывался я в военной среде, знаете, – сказал он, редко моргая длинными ресницами. – А военная среда к женщине на словах относится хорошо, а на деле – значительно хуже. Здесь, Дмитрий Ильич, тоже не мешало бы подлечить среду. Был я однажды на маневрах. Пришел из Рязани, – стояла наша часть тогда в Рязанской. Батарею мою поставили на хуторе. Так, одно слово, что хутор. Торчит полугнилая изба среди полугнилого поля, у гнилого болота, и вокруг темень, ветер, осень, жуть. Жена у меня тогда в городе находилась. Думаю: что бы хоть жене приехать? Да откуда она узнает, что я здесь? Маневры, бросают влево – вправо, бросили на хутор – пятые сутки неизвестно для чего. И вдруг трынь-трынь, – тогда еще колокольчики водились, – въезжает пара. Она! И была у меня дочка трех лет. До того часу, как они сюда, на хутор, въехали, не помню, как относился я к ней. Растет – ну и расти!.. Въезжает пара, жена возле ямщика, сама белей мела. Говорит: "Ты?" – "Я, мол. Что случилось, в чем причина приезда, да и как нашла?" А она дочь сует в руки, шепчет: "Не могу, тоска загрызла, объясни, что происходит со мной?" – "Да глупость, мол, происходит! Зачем приехала? Что отвечать начальству?" – "То и скажешь, что тоска". Пожили они у меня день. Я настаиваю: "Надо уезжать, и без того неприятности". Уговорил. Да и жена поуспокоилась. Правда, у меня сердце ныло. Выйду, погляжу на небо, небо в тучах, и тучи те прямо у моих сапог. Махнешь направо – дождь, налево – слякоть, а в полях что-то катится, и воет, и свищет. Вдуматься по сути дела, самая обыкновенная русская непогодь, которую и бурей-то, собственно, назвать нельзя. А тоска непогодная, туманная! Поехали. Через день непогодь как топором отхватило, батарея моя вышла к месту назначения, и в каком-то районном центре получаю телеграмму: "Ваша супруга, товарищ командир, скончалась". Поскользнулись кони, когда ехали от меня, покатило тарантас по откосу, а тут река, омута, – и захлестнуло. О дочери ни слова. Я телеграфно спрашиваю. Молчат. Я – в город. Уже похоронили обеих! Я пришел на могилку! Кладбище старинное, в деревьях. Деревья как золотым металлом осыпаны. А я стою, гляжу на этот темный холмик, где еще следы лопат – приглаживали землю могильщики, и думаю: "Ведь вот отчетливо помню, что полюбил их неслыханно, когда сходили они с крылечка и над ними простерлось наше бессонное небо. Полюбил ведь? Вчера пылало сердце, а тут захирело в сутки?" Что это? Нелепости в жизни? Предчувствия? Или случайности, которые сопровождают каждую бурю? Этих ответов я дожидаюсь сейчас, а тогда была просто мука, звериная, грубая мука. И самобичевание: не будь бы я годами холоден, разве бы они ринулись ко мне? Дождались бы!.. Простите, я вам не повесть читаю поучительную о сгоревшем доме, а у меня такая своеобразная манера отдыхать в затишье. Я просматриваю карты, на которых бит, перед тем, как взять карты, на которых выиграю.

И прояснившимся, великолепным голосом, напоминавшим Марку голос отца, он спросил с отменной простотой:

– Хорошо вы встретились с Настасьюшкой?

– Хорошо, – ответил Марк и не солгал. Чувство, оставшееся после встречи, было подлинно хорошим, словно побывал в большом, отлично содержимом фруктовом саду. Выразить это чувство трудно, но надо. Хованский ждет. На добром лице Бондарина тоже напряжение. Марк, немного помявшись, сказал: – Видите ли, товарищ подполковник…

– В таком случае не трудно сказать – Анатолий Павлыч.

– Я боюсь нагрубить, Анатолий Павлыч, если попытаюсь передать мои чувства, испытанные мною при встрече с Настасьюшкой.

– Раз боитесь нагрубить, значит, не нагрубите.

– У меня осталось такое впечатление, – сказал Марк, уже повертываясь к Бондарину, – что я ложусь в двенадцать, а она в восемь. Я работаю в ночи. Она – днем. А все же для нас обоих солнце блестит одинаково прекрасно…

– Как здоровье, лейтенант?

– Превосходно, товарищ подполковник.

– Отправляйтесь на батарею: она нацелена на врага; батарея, вообще говоря, хорошая. Но встречаются неприятные мелочи, наблюдайте за ними внимательно. Знаете, шелуша орешки, тоже наешься вдоволь. Поприглядитесь.

– Есть приглядеться, товарищ подполковник.

10

Да и приглядываться не пришлось.

Два разведчика, Батуллин и Прокопьев отправились узнать, что творится у противника. Три часа идет редкая перестрелка. Противник к чему-то готовится, перегруппировывает силы. В разведке Прокопьева ранили, и в это же время фашисты открыли сильный минометный огонь. Батуллин, "не выдержав техники", по его словам, покинул товарища и прибежал на батарею. Политрук и Воропаев, впервые встретившие его, говорили, что никогда они не видали такого испуганного посинелого лица.

– Мертвец, и тот чище, – добавил Воропаев.

Добро, что случайно оказались под рукой санитары, которые и вынесли Прокопьева! А если б их не было? Погиб бы хороший боец, пал бы позор на батарею! Уже сейчас подполковнику известно… откуда?

– Откуда известно?! Не знаю! – тем же несколько беспечным голосом сказал крановщик.

Марк приказал привести Батуллина.

Приближалась ночь. Торопливо, точно подводя счет, били по лесочку немецкие минометы. Батарея им не отвечала. Спрятавшись в лесочке, на полянке, возле старинного колодца, заросшего высокой крапивой и лопухом, батарея бросала снаряды на левый фланг, к реке. Сюда, по предположению Марка и по словам разведчиков, движется основная сила удара немецких войск.

Ковыляющей походкой, выкидывая вперед каблуки, подошел Батуллин. Лицо его, раскосое, круглое, было так бледно-прозрачно, что казалось, можно разглядеть сквозь кожу решетку костей. Увидав это виноватое лицо, политрук и будущий сержант Воропаев потемнели, точно сейчас разглядели трусость.

И тут-то ужасный взрыв прости, которого так страшился Марк, охватил его. Наклонив голову с просторным, заполненным вспухшими жилами лбом, расставив чугунные сайоги, сумрачный, вздрагивающий, он ворчал глухим голосом, от которого Батуллин сотрясался больше, чем от пикирующего штурмовика.

– Глядите на него! Всматривайтесь!..

– Товаришш командир, товаришш литинант… – бормотал Батуллин, медленно ворочая треснувшими от внутреннего жара губами.

– Уходи! Уходи, чтоб батарея тебя не видала! Уходи под минометы! А оттуда приведешь "языка". Слышишь? "Языка"! Немецкого! Без "языка" не пустим! Налево кругом!..

Батуллин сделал "налево кругом" и, как был без шапки, без винтовки, так и пошел. Уже по дороге добряга Воропаев нагнал его и вручил ему винтовку:

– Ты ничего. Ты не бойся, Батуллин, главное дело! Ты считай, вроде меня, – весело пожито, красно похоронено.

Батуллин неожиданно рассердился. Зубы его сверкнули. Лицо исказилось.

– Кто хоронись? Не буду хоронись! – прошипел он и скрылся в голых кустах.

Воропаев глядел на размеренно вздрагивающие ветки кустарника. Верх их еще зеленоватый, а низ уже надел темную, шубу зимы, закутавшись дебелым мхом. "Дал маху лейтенант. Уйдет поэзия!" Разговоры о домашности, которым часто предавался Батуллин, светловолосый крановщик называл "поэзией, детским дерьмом". То ли дело Уралмаш или хотя бы Кропотово, товарищеское веселое село, работящее, вдумчивое, где все друг за друга, каждый другому наседка. "Жалко лейтенанта, надо его поберечь: кропотовский парень, оттуда! Только как же это он, при кропотовском уме, маху дал?"

Но оказалось, что лейтенант маху не дал.

Батуллин вернулся с "языком".

А перед его приходом было жарко.

Батарея, понимая, что все ее спасение в точности работы, действовала с чудовищной, невозможной, казалось, для живых существ точностью. Хотя позиция была новая, но каждый шаг по неровной и незнакомой еще земле был рассчитан сразу: столько-то секунд на проверку. Чутким ухом батарея улавливает в трубке полевого телефона голос корректировщика, что "с пяти попаданий", "с четырех", "с трех"… "объект разрушен". Марк вносит сообщение в клеенчатую тетрадь, широкую, как тот чехол, которым обернуто шелковое знамя, – и да будет она священна, эта тетрадь, как знамя!

Чем сильнее сгущалась ночь, чем ниже спускались осенние тучи, до липкой влаги которых, казалось, достанешь затылком, тем чаще рассыпались пониже туч коварным, серебристо-желтым блеском вражеские ракеты, тем быстрее и удачнее сыпала в ночь, в наступающих немцев третья батарея свой смертоносные, злые снаряды. "Помирать хотите под иллюминацию? Пожалуйста!" – изредка говорил Воропаев, наблюдавший за подноской снарядов.

И ярость, которой был охвачен Марк и которая не исчезла с уходом Батуллина, а еще увеличилась, ужасающим своим восторгом охватывала не одного его, но и всех, стоящих рядом с ним. Подражая своему бешеному лейтенанту, солдаты, как и он, наклоняли головы, расставляли ноги и после залпа глядели на ракеты, будто по их блеску пытаясь угадать: сколько же уничтожено сейчас гитлеровцев?

Давно от сотрясений обрушился древний колодец, стоявший небось с Наполеонова нашествия; давно осыпались деревья, засизевшие было осенним инеем; давно в волдырях привыкшие к работе руки подавальщиков снарядов, а командир батареи неутомим. Он смотрит на приборы, проверяет радиста, телефонирует и чрезвычайно радуется, когда ему удается переброситься по телефону словом с Хованским, который по? чему-то тоже в эти часы охоч с ним поговорить. Говоря, он представляет себе Хованского. Голова его, в седом жестком волосе, широка, как кастрюля, а тело длинно и тонко, будто тесина.

– Как можется, лейтенант? По левому флангу?

– Сможется, товарищ подполковник. Так точно, по левому!

И лейтенант спешит к орудиям.

– Еще, ребята, по противнику! Действуй, артиллеристы!

И то сказать – третьи сутки не дают артиллеристы немцу ударить по дивизии с левого фланга. Рушат и рушат.

– …Куда прикажешь с ним идти, товаришш литинант?

Ух, знакомый голос! Знакомый? Лейтенант кинул трубку полевого телефона.

– Батуллин? Черт! Ты?

– Так точно, товаришш литинант!

– И с "языком"?

– Так точно, товаришш литинант. Большой "язык", едва засиловал. Думал, осиротеют у меня в колхозе, под Уфой. Он мне наперерез! Я – в один прыжок!

Голос у разведчика сиплый, но какая теплота, какая чертовски приятная теплота!

Марк осветил фонариком фигуру гитлеровца. Человек не тряпка, да и ту изомнешь, если ползти тебе под огнем минометов. Помят и немец, рослый и, видимо, силищи неимоверной. Еще недавно, там, за спиной своего огня, был он напыщен и высокопарен, а вот как пробрила смерть, так и стал он пуст и мелок, что противно и смотреть.

– Завоеватель? Ефрейтор, сволочь? – слышится взвизгивающий от злобы голос Воропаева. – В Кропотово им! Прикажете пулю, товарищ лейтенант? Она зудит по нем. Прикажете?

Лейтенант спешно приказал вести пленного в штаб полка. Батуллин, самодовольно лоснящийся, повел его. Не доходя шагов ста до штаба, он решил показать штабным, как удалые разведчики приносят "контрольных пленных". Он взвалил огромного гитлеровца на спину, и согнувшись, потея и пыхтя, принес его к землянке. Немец лежал на его спине смирно, стараясь не задеть татарина локтями; испуганно был раскрыт рот ефрейтора со вставным стальным зубом вверху.

Едва Батуллин скрылся с полянки, как внутри Марка все запенилось и запетушилось. Приятно, леший его дери, чертовски приятно!

Приятно, что угадал сердце Батуллина. Теперь много будет угадываний. Другого порядка, разумеется. Приятно, что в ярости не потерял себя, а, наоборот, нашел! "Тра-та-та-та-та, тра-та-та!" – насвистывал он. И орудия подпевали ему в голос: "Тра-та-та-та, тра-та-та!" И лес вторил.

– Нет-с, Марк Иваныч, вы в этом деле не уронили тени отца!.. Да, в этом. А в другом? В каком? Ах, – Настасьюшка!

Подумал о ней, и радость его не умножилась… Живет для себя? Живи. Славы ищешь? Ищи. Я ни при чем! Я не из вашего комода, не ваш выдвижной ящик…

…Перед рассветом орудиям дали отдохнуть. Воропаев принес в котелке пахнущую дымом кашу. Марк густо, по лесной привычке, посолил ее и стал жадно есть. В голосе Воропаева, – он "заводила" в батарее, – чувствовал уважение. Он учтиво подавал хлеб: любимые Марком горбушки. Марк понял – батарея нашла настоящего хозяина и подчинилась. Что ж, приятно!

И еще ему приятно сознавать: гул сражения, в котором он участвует, в несколько дней изменился для него. Изменился заметно. Вначале – что греха таить! – он чувствовал себя песчинкой в урагане. Теперь же Марку уже кажется, что он выдернул из себя наиболее вредное, наиболее суетливое, от которого в диком страхе пучеглазится человек. Добыто "оно" с трудом, с тяжестью, будто не дни прошли, а годы. А разве остальным "оно" легко досталось? Мало искривилось людей, мало истоптано дорог гвоздистыми ботинищами войны?.. Невелика третья батарея, а послушаешь бойцов – сколько народу погибло, пока не подобрались ладные…

Сквозь залпы орудий, каждый из которых выбивает себе дорогу по сквозящим верхушкам деревьев, сквозь едко-мягкий вой минометов Марк услышал лязг танковых гусениц. Машина спешно пробирается лесом. "Чья бы, куда бы?" – подумал Марк, и ему пришло в голову, что, поглощенный жизнью своей батареи, он забывает спросить, как же обстоит дело на всем Бородинском поле, этом небольшом участке великого сражения, происходящего на гигантском пространстве: от тундр до кипарисов.

С ловкостью, свойственной удачливым и счастливым людям, капитан Елисеев поставил свой танк на холмик, возле опушки. Гусеницы чавкнули последний раз, и, вытирая руки тряпкой, с маслянистым, сияющим довольством лицом в люке танка показался сам капитан. Разумеется, так же, как и Марк, он почти не спал эти ночи, но какая разница в выражении лица! Марк, хотя внутренне и чувствовал себя превосходно, внешне казался угнетенным. Капитан Елисеев? Разве подумаешь: ну, подгулял немного! По-прежнему волосы капитана цвета спелой пшеницы, нежна кожа на длинной шее, даже грубый ворот кожаной потрескавшейся куртки похож на дивный ожерелок из каких-то приятных рыженьких камешков.

По-прежнему капитану нравится шептать вам на ухо, обдавая ваш затылок теплым дыханием. Слова его, включая и самые обыкновенные, вроде "задание", придают вещам и поступкам удивительную волшебную силу. Второй раз видел его Марк, и как стал близок этот человек!

– Есть на моем сердце твоя отметка, – шепчет он на ухо Марку, – по такому случаю и заехал. Надо поговорить. Увидимся ли еще, – не знаю.

– Предчувствие есть?

– Почему так: предчувствие? Предчувствие – это когда угорит человек от нужды. Другое, друг, другое! Ливень крови вижу, – так бьемся. А какой рекой плыть, ту и воду пить.

Слова у него прихотливо плещутся. В юности он был пильщиком, и есть в его словах что-то от прежнего рукомесла: опьяненно свистит пила, сыплются розовые, пахнущие сыростью и смолой опилки, рубаха вздувается от движения…

– Стало быть, другое?.

– Другое. Сердце! Про тебя тут, перед приездом, промелькнула напраслина. Дескать, профессорских сынков знаем: дурье сплошь. Ха-ха! Я да еще Настасьюшка в тебя верили. Что? После приезда? Нет, после приезда твоего я с ней не говорил о тебе. Молчали. Да и зачем жевать вслух! Но перед самим собой мигать не хочу! Хованский прав и Бондарин прав: любит она тебя. И ты ее, вижу, любишь! Москва, сказывают с одной спички сгорела. Так что же нам чмурить над людьми, издеваться: не бывает любви с одного взгляда! Бывает? Бывает пламя? Сжигает?

– Сережа!

– А?

– Взгляни на меня.

– Гляжу!

– Похож я на того, каким вы меня вылепили?

– Ты почему так: не годен? Чем? Что ты скрываешься?

– Шарю день и ночь в себе и не нашарю. Чего мне тебя, Серёжа, морочить, да и зачем себя портить разговором?

Он хотел объяснить ему все думы, которые накопились в нем о Настеньке. Достаточно его ткнуть, еле-еле уколоть, как он уже поймет тебя. С ним можно… И тотчас же пришло в голову: "С ним-то более чем с кем-либо нельзя! Уж кто-кто, а Елисеев не поймет. "Какое право, – спросит он, – имеешь ты говорить о ней плохо, сухо, низко? В каком гадком деле ты ее видел? Слово дурное ты о ней слыхал?""

– Марк! Ты опять молчишь? Мне, друг, костылять некогда, мне надо на новые позиции спешить. Я урвал десять минут. Говори, Марк. Не хочешь ты меня морочить? Понимаю! А в чем? Да не мешкай, друг! Говори. Жду.

Марк сказал:

– Не хочу кричать на всю округу во время боя!

Неожиданно словам этим капитан Елисеев придал большое значение, – истолковав их, разумеется, по-своему.

Он сказал:

– Спасибо, друг. У смерти коса низко ходит, укос травы будет большой. Но про меня не думай, что я, как трава, попаду под ту косу! Нет! Я бы к тебе тогда никак не заехал. Я уязвлен, но не заколот. И уязвленный – пойми… – я могу за твое счастье радоваться.

"Ну что он пристал ко мне с этим счастьем?" – подумал в горечи Марк.

Вслух же сказал:

– А как положение на Бородинском?

– На Бородинском? В порядке. Я к тебе почему заехал? – зашептал он опять на ухо. – Почему за тебя радовался? Только потому, что ты хороший? Э-э! Мало ль их, хороших. Я, друг, не так ограничен умом. Нет! А потому, что ты бился лихо! И лихо мне помог на левом фланге! Вот ловко, думаю, от отца – машина, от сына – снаряды. Ух, не отвертеться немцу!

– Совсем не такой я хороший, Сережа.

Капитан выхватил планшетку, развернул карту поля и, тыча сломанным карандашом в испачканный маслом лист, сказал:

– Вот. Иду на правый фланг! Приказ.

– Да ведь левый-то важнее?

– Перебрасывают. Приказ. Не обсуждаю. На правый так на правый… Иду. Возле – как его? – музея встречаю машины. Медсанбат Бондарина продвигается к правому флангу. Э! Значит, быть там всему пылу. Настасьюшку вижу! Два-три слова. Из них – половина о тебе. Тогда, думаю, свиньей мне быть не заехать, не сказать? Миновало меня счастье, а что поделаешь? Тысячи могут стоять в пространстве. Но в том же пространстве троим тесно. И весь разговор!

– И все-таки на правый – лишнее.

– Приказ.

– Приказ?

– Приказ, выполненный на "отлично", – победа. Вот и весь разговор. Будет тебе приказ – бить по правому флангу, – ты меня поддержи.

Марк вспомнил множество толстых книг о стратегии и прочем и увидал, что точкой опоры теперешнего маневра немцев является бесповоротная решимость завершить маневр атакой, сокрушающей русских на левом их фланге. А мы в это время отдаем распоряжение отвести войска на правый фланг?! Марк привел из книг много примеров. Капитан слушал, моргал глазами и думал о своем: о Настасьюшке. Удивительный человек! Бой у него должен быть в голове, а он – Настасьюшка! И, чтобы отвлечь его от глупых дум, Марк сказал:

– Что же касается нашего разговора о Настасьюшке, то – ни я её не люблю, ни она меня, да и не встретимся мы с нею больше. Так сложилась обстановка.

Капитан Елисеев протянул вперед руки, будто думая благодарно обнять Марка, но только хлопнул в ладоши и сконфузился от этого мальчишеского жеста. Чтобы скрыть свою радость, он сделал вид, что очень серьезно думает о стратегических расчетах Марка. Он сказал:

– Ты предполагаешь: немцы обеспечивают внезапный удар на левом фланге и мы тоже маневрируем? Допустим. Но зачем же тогда перебрасывать на правый фланг медсанбат Бондарина? А ты знаешь, он опять открытие осуществляет! Буду, говорит, на поле сражения его проверять… И-и, батюшки-светы, Волга-река, времени-то сколько, а мне надо в ноль-ноль…

Он прыгнул в люк и оттуда крикнул:

– Великая у тебя душа, Марк Иваныч. Вся в отца! Ы-ых, Волга-река, и покрошу я нонче врага в твою честь!..

Назад Дальше