Иду над океаном - Павел Халов 4 стр.


Барышев не мог ошибиться. Несколько месяцев назад на такой машине прилетел начальник летной подготовки - молодой, с непроницаемым, острым лицом генерал-майор. Он посадил это странное, стремительное и тяжелое в одно и то же время тело на раскаленный бетон, отрулил в сторону, туда, где не было никого.

И когда он шел вместе с "отцом сайгаком" на КП, машину уже "забрали" в чехлы и возле нее встали часовые.

Комэск-два, покусывая былинку, сказал тогда Барышеву:

- Видели, капитан? Тот самый…

- Подойдем? - предложил Барышев.

Комэск не сразу отозвался:

- Попробуем. Не увидим, так понюхаем.

- Этот самолет, поди, и пахнет иначе.

Они подождали, пока невысокий генерал с гермошлемом в руках впереди и высоченный, особенно рядом с генералом, подполковник сзади проследовали мимо, помедлили еще и пошли к машине.

Но часовые остановили их еще на подходе. Комэск-два на обратном пути сказал, едва скрывая негодование:

- Ну и садился бы где-нибудь, черт его возьми!

У Барышева машина вызывала любопытство - и только, и он не почувствовал себя оскорбленным, как его комэск. И вот теперь он увидел или почти увидел эту машину и смутно, еще неясно почувствовал, что теперь новый истребитель имеет отношение непосредственно к нему самому. И ему стало томительно и беспокойно. Он не отрывался от иллюминатора: Ан-8 шел в левый разворот, словно нарочно давая возможность Барышеву увидеть это невероятное для полкового летчика скопление машин. Да и сам аэродром не имел конца, и его границы терялись в оранжевом мареве пыли.

Ан-8 удалялся от них, чтобы через минуту-две, когда освободится полоса, снова прийти сюда.

А потом Барышев понял, почему их отправили на второй заход: на ВПП один за другим парами садились истребители. И каждая пара касалась бетона в одном и том же месте, оставляя синее облачко дыма из-под шасси.

Стукнуло, встав на замки, шасси, загудел, затрясся корпус самолета - и снова хлынула, набегая, бетонная полоса, косо понеслись назад за иллюминатором ряды истребителей. А Барышев вдруг подумал, что существует какая-то железная взаимосвязь во всем, что произошло с ним за последние дни: и то, что он улетел на "Аннушке" из пустыни, и Москва, и маршал, и такое неожиданно быстрое направление на Север, и эти машины в самой глубине России, где многие сотни километров, как плотный чехол, скрывают их от мира, и Светлана… Да, Светлана.

Видимо, в августе здесь шли дожди: на проселках под слоем пыли ощущалась засохшая колея, спеклись и потрескались глинистые склоны кюветов. Небо, видевшееся Барышеву на высоте голубым, здесь, с земли, казалось пепельным. Бескрайний день от зари до сумерек был наполнен ревом, рокотом, свистом турбин, тягачей, шорохом и каким-то мощным направленным движением. Да и по ночам с высоты падали на землю прозрачные, мягкие шары грохота - самолеты брали звуковой барьер, и в окнах звякали, отзываясь в зубах, стекла. Но даже не будь этого внешнего, что может увидеть любой, Барышев понял бы сразу: идет массовое переучивание. В столовой, рассчитанной на полк, не иссякали очереди. Шлемы, фуражки, куртки, планшеты гроздьями висели на вешалках, громоздились на подоконниках, тумбочках. Усталые, обветренные техники партиями сменяли друг друга.

Техники занимали в столовой ее правую половину, а в левой - ели пилоты, летно-подъемный состав. Вперемежку с полковниками тут сидели капитаны, старлеи и лейтенанты, и все такие же, как техники, темнолицые.

А истребители все уходили и уходили в небо - парами и по одному - и возникали над ближним приводом, чтобы так же, парами и по одному, сесть на бетон.

Трое суток продержали Ан-8 здесь. Барышев оказался единственным человеком, кто не входил ни в одну группу и был предоставлен самому себе. Он мотался по стоянкам, разглядывая новую машину; лежа в траве, воняющей керосином и хранящей неповторимый самолетный запах, следил за пилотажем, видел, как ушли на восток две восьмерки новеньких машин. Ушли, просверкав фонарями кабин и плоскостями, полированными так, что казались облитыми водой, и не вернулись. Барышев запомнил номера и не дождался возвращения - ушли совсем.

К вечеру вместо этих машин сели новые - баш на баш - две восьмерки, только что с завода. Пригнали их заводские испытатели. Ночью были полеты. Барышев видел, как взлетали истребители, неся позади себя синее ревущее пламя. И пламя это гнулось о бетон, когда машины приподнимали носы над взлетно-посадочной полосой.

Он не мог спать. Под утро, когда в гостиничном номере обозначились, чуть посветлев, окна, Барышев зажег настольную лампу и написал Светлане письмо. Внезапно и просто написалось оно и оказалось, когда он его написал, настолько необходимым, что Барышев тихо засмеялся.

Он написал, не мучаясь и не выбирая слов:

"Светлана, лечу над громадной Россией и вижу ваши волосы и ваше платье, и помню запах ваших рук. И свет вижу, исходящий от вас. Лечу, и кажется мне, что во мне что-то поворачивается, как земной шар - мягко и строго…"

И подписал: "Барышев".

Наутро они улетели. Когда уже заняли свой эшелон - поближе к черноте стратосферы, - с земли, точно последнее напоминание, их достал истребитель. Оставляя за собой инверсионный след, он свечой прошел вверх, медленно переворачиваясь, перекидывая солнце с крыла на крыло, точно уголек с ладони на ладонь. И исчез.

* * *

Наконец-то генерал Волков мог уйти из штаба. Он сам не знал, почему ему так нестерпимо хочется скорее лететь: и обстоятельство, благодаря которому он должен был улететь, было пренеприятнейшим, и множество дел требовало его присутствия здесь, в штабе, и все же он испытал почти юношеское чувство освобождения, когда наконец спустился вниз, сел в открытый вездеход и, откинувшись к спинке сиденья, сказал водителю: "Сначала домой".

Молоденький ефрейтор в аккуратной, словно с плаката, гимнастерке водил вездеход генерала, и генерал испытывал к нему почти отцовское чувство. Он сам себе казался грузным и тяжелым рядом с водителем и добрел от этого. Мальчишка, стройный, узкоплечий, с красивым тонким матовым лицом, где поблескивали опасные насмешливые глаза, умел водить машину как-то особенно. Он сидел за рулем прямо, словно джигит на строевом смотре, и работал, казалось, без всякого напряжения, только руками.

Недавно в одном из авиаполков произошло ЧП. На точке, затерянной на Севере, серьезно заболел солдат-радиооператор. Командир полка полковник Поплавский отправил за больным Ан-2 с врачом. Пилот, что вел машину, хорошо знал обстановку, мог выбирать себе посадочную площадку с воздуха, летать при самых минимальных условиях и, однако, при посадке потерпел аварию. Шестьдесят метров его тормозного пути устилали обломки и обрывки перкаля. Все остались живы. Только механик ударился головой о какой-то выступ и получил сотрясение мозга. Из-за аварии не удалось спасти больного солдата. И Волков летел туда с людьми из своего штаба. К тому же он еще не был в тех местах. И, кроме того, воздушная обстановка в том районе не нравилась Волкову в последнее время. Участились пролеты зарубежных самолетов-разведчиков вдоль границы, и пролеты эти стали совершаться в непосредственной близости от границы. Пилоты на разведчиках были опытными летчиками из соединения "Лисы Севера".

Вездеход остановился перед воротами. Еще снизу генерал громко позвал:

- Маша, Ольга, Ната, прощаться! Улетаю. - Генеральский баритон, плотный и красивый, прозвучал на весь коттедж.

Жена генерала, Мария, появилась первой. И генерал, не двигаясь, смотрел, как она спускается к нему по лестнице, легко касаясь темных перил тонкой рукой. Он никогда не говорил ей, что любил видеть ее именно такой, спускающейся по лестнице. Шаги заглушал ковер, и походка Марии, легкая, почти девичья, всегда напоминала ему их первую встречу: в офицерском доме отдыха в сорок четвертом году в Германии. Она, старшина медицинской службы, сопровождала в этот дом отдыха обгоревшего во время штурмовки командира своей авиадивизии.

Рослый полковник (тогда Волков только что получил полковничьи погоны) штурмовой авиации, оказавшись у самого подножия лестницы, весь в орденах, в новеньком парадном, после встречи с командующим, мундире, не двигаясь, смотрел на старшину.

Наверно, так и должно было случиться - Волков принял эту женщину сразу и безоговорочно. То было счастливое стечение обстоятельств в его жизни: и война близилась к концу, и новенькие полковничьи звезды, и только что полученный орден, и сам он весь был наполнен каким-то непонятным ему ожиданием счастья, и он испытывал такое, точно женщина спускалась прямо в его душу.

Тоненькая смуглая шея, ослепительная, заметная даже в сумраке немецкого угрюмого каменного дома полоска подворотничка, собранные в узел на затылке светлые волосы, ладно пригнанная гимнастерка и мягкие погоны, повторяющие линию плеч, потрясли все существо Волкова. Но особенное было в том, как шла эта женщина, легко касаясь перил, гибко и строго, точно на ней были не сапоги, а самые модные туфли.

Начал он с банального. Когда она, едва не задев плечом его увешанную орденами грудь, прошла мимо, тая улыбку в углах рта, и когда она была уже возле выхода, он окликнул:

- Старшина!

Она остановилась. Он крупными шагами подошел к ней и сказал:

- Мы, кажется, служили вместе?

Ее глаза осветились насмешкой, и в них было еще любопытство. Пожалуй, она и ждала его с этим выражением, но она сказала очень просто:

- Никак нет, товарищ полковник, мы вместе не служили.

Он не помнил, что говорил и как, и его не мучила потом совесть за те глупости, он знал одно: если сейчас она шагнет за поворот в шумный поток улицы, где перемешались солдаты различных родов войск, беженцы, немцы-жители, где даже юркие "джипы" с трудом пробивали себе дорогу, он потеряет ее раз и навсегда. И если бы она, не дослушав его, все же пошла, он задержал бы ее, рукой, но задержал.

Позже она рассказывала ему, что в его голосе, в его словах тогда перемешались и командирские нотки, и обыкновенная растерянность, и что она назвала себя и свою часть, жалея его. Он не записывал, он запомнил, словно выжег в памяти это.

Она уехала на камуфлированной "санитарке".

Всю ночь Волков не спал. Его шофер достал где-то несколько бутылок французского коньяка, но одному пить не хотелось. В полночь к нему пришел Герой Советского Союза - майор в гимнастерке без ремня и в тапочках на босу ногу.

- Черт знает что - не спится, полковник. Конец. Войне конец.

Полковник налил ему коньяку.

Майор был встревожен, пил хмуро, и оба молчали. Потом Волков спросил:

- Что, майор? Хандришь?

Майор, не выпуская из руки бокала, ответил, глядя перед собой:

- Не то слово… Мне почти тридцать. Война кончается. Ничего, кроме как летать на истребителе, не умею. Кому я нужен, а, полковник?

- Чушь! - резко сказал Волков.

В эту минуту и он сам испытал грусть: скоро не будет того, чем он жил, не будет рядом многих, к кому он привык. Он даже боялся представить себе, кого именно - это было как представить, что у него нет ноги или руки. А то, что будет впереди, потом, он совершенно не знал. Не знал, и все тут. "А, ладно, - вспоминая лицо старшины медслужбы, с бесшабашной удалью подумал он, - разберемся".

В эту минуту у Волкова возникло неодолимое желание увидеть ее. Сейчас же, сию минуту, словно от этого должно было стать ясно, что станет с ним дальше, после войны. Он встал.

- Знаешь, майор, ты пей. Сиди здесь и пей. И не обижайся. Я поеду. Очень нужно мне поехать. Безотлагательно. Только не уходи, а?

Дежурный офицер помог ему отыскать шофера.

Выехали они почти на краю рассвета. Костры, что горели на улице с вечера, уже погасли. В сумрачном городе пахло древесным, совсем не военным дымом и сыростью.

Как и тогда, сейчас, через много лет, Волков дождался, когда она спустится. Он поймал ее взгляд, и по тому, как дрогнули ее чуть блеклые уже губы и в глазах что-то дрогнуло, точно она прищурилась, он понял: она догадалась, о чем он думал только что. И от этого взаимопонимания у него на душе стало как-то спокойно и томительно.

Он взял ее за плечо и осторожно поцеловал в уголок рта.

И опять ее губы дрогнули, точно она хотела что-то сказать. И она сказала, вглядываясь в него:

- Ну, как твоя неприятность?

- Еще не знаю. Сейчас вот лечу.

- Прямо сейчас? - спросила она.

- Да, - сказал он и добавил: - Сейчас.

- Пообедаешь? - спросила она.

- Нет, - сказал он.

Они вместе поднялись к нему в комнату. Она села в кресло, а он ходил, собирая то, что брал всегда.

Она следила за ним, видела его то со спины, то в профиль. Он старел - стал грузноватым, закустились на его большом грубом лице брови, жестче стали глаза… Только волосы, чуть поседев, не поредели и не потеряли блеска. И она любила его таким. Может быть, даже больше, чем тогда, в юности. Тогда это был угар - от весны, от победы, от собственной молодости (вообще-то она тогда считала себя уже старухой), а сейчас все она чувствовала спокойно, может быть, это было ощущение доверия - безграничного, переполнявшего ее до краев, не оставляющего сомнений, - того доверия, которое несет с собой какой-то удивительный душевный уют, - и ничто не страшно, потому что кажется, нет силы, чтобы поколебать это. А может быть, то, что она чувствовала и о чем думала сейчас, называлось чувством родного, где все близко и понятно. Она попыталась ответить себе, но не смогла и улыбнулась. И знала, что, хотя он и не смотрит сейчас на нее, увидит эту улыбку. И он спросил:

- Ты что?

- Ничего, смотрю, как ты собираешься.

- Не надоело? Рада, что улетаю? - шутя спросил он.

- Нет. Представь себе. Просто люблю смотреть. Ты такой большой и сильный. Мне кажется, что ты все умеешь делать, и я вспоминаю последний день войны. Тогда ты жарил мясо. Для нас обоих.

- Я помню, - сказал он.

- Миша, - немного помолчав, сказала она, - ты очень горяч, ты сначала подумай, прежде чем решать там.

- Как же может быть иначе? Ты думаешь, мне не жаль этого мальчишку? Он очень любит летать.

- Вспомни, когда ты без разрешения сел в штурмовик, напоследок, и упал… Если бы не болото! Я думала - умру. Но все обошлось, и тебя оставили.

Руки его помедлили над чемоданчиком. Он усмехнулся. Тогда он был полковником, Героем Советского Союза, и никто бы его не снял с летной работы. И потом - война кончилась…

Он, уже готовый к отъезду, поцеловал ее снова и сказал:

- Зови девочек. Мне пора.

Мария вышла. Через минуту появилась младшая, Наташа. В синеньком халатике, из которого она выросла уже, тонконогая и глазастая. Но, глядя на дочь, генерал с дрогнувшим сердцем отметил и особенную стать и опасные ее глаза. И то, что волосы она собрала ленточкой на затылке, а не заплела в косы, как делала для школы, - взрослило ее.

- Улетаю, ослик. Что тебе привезти? - сказал он смеясь.

- Ничего, папка. Себя привези.

- Ну, от меня ты не скоро избавишься.

- Это тебе придется избавляться. Я буду до двадцати пяти лет сидеть на шее отца, - сказала она.

Он взял Наташу за шею и поцеловал ее между бровей, на секунду ощутив чистую прохладу ее лба.

- Ольга, конечно, на работе?

- Конечно, на работе… - в тон ему ответила она.

Волков чувствовал, что больше любит младшую. С ней ему было всегда спокойно и радостно, и понимал он ее лучше. И он сначала исподволь, потихоньку, а потом и совершенно отчетливо согласился с тем, что со старшей, с Ольгой, у него ничего не вышло. Он не считал, что махнул на нее рукой, и не считал, что обделяет ее своим вниманием или лаской; быт их семьи был устроен так, что, в сущности, он мог быть спокойным - от его отношения к Ольге ничто для Ольги не изменилось. Она неуклонно все дальше и дальше уходила от него, жила как-то совершенно по-своему, своим миром, где он был бессилен. Поэтому сейчас при одном имени старшей дочери он невольно почувствовал горечь. И даже подумал: "Хорошо, что ее нет". Ольге было девятнадцать. Она уже подкрашивала губы, даже летом носила обтягивающий свитер и разгуливала по дому в спортивном трико. И ему даже в этом виделся вызов.

Генерал, потрепав Наталью за ухо, сошел вниз, к машине.

И все-таки, несмотря на ожидавшую его неприятность там, на Севере, куда он летел, несмотря на тяжелые мысли о старшей дочери, генерал Волков чувствовал в душе подъем. Когда-то в молодости такой подъем заметно делал его общительнее, он шутил, становился добрее. Сейчас, в зрелости, он переживал такой подъем сдержанно, в себе, никто не мог знать, что с ним происходит. И только два человека на свете, по крайней мере сейчас, знали или могли это узнать - жена да тот ефрейтор-водитель, с которым он часто ездил подолгу и далеко.

Этот подъем генерал испытывал всякий раз, когда собирался лететь. Само ожидание полета, сама дорога на аэродром уже доставляла ему эту полноту жизни, состояние уверенности в себе, в том, что все в конце концов идет правильно. В душе он так и остался боевым авиационным командиром. В частях, где ему приходилось часто бывать, вся полковая атмосфера была для него освежающей и желанной. Даже это несколько снисходительное уважение младших к старшим, эти "Михаил Петрович" и "Иван Сидорович", эти "Кузьмичи", "бати", "деды", которыми награждали пилоты и инженеры своих командиров за глаза, а не "товарищ генерал", как в штабе называли его все, от солдата в проходной до начальника штаба, были для него радостными. Бывали такие минуты, когда в нем появлялось (где-нибудь на оперативном совещании или на разборе полетов в полку) этакое ощущение себя "отцом-командиром". Но, поймав себя на этом, он огорчался и начинал тщательнее следить за собой.

Ранняя осень в городе ощущалась как-то приглушенно. С горьковатой негромкой радостью догорали тополя, казалось, листва их, раскаленная прежде июльским, а потом и неудержимым августовским солнцем, светилась сейчас уже сама, изнутри. Даже в пасмурную погоду улицы казались более просторными, а стены зданий, которые за лето, в общем-то, выгорели, представлялись просто посветлевшими.

Колеса упруго шуршали по асфальту.

Генерал любил ездить с откинутым на капот лобовым стеклом. И из далеких поездок возвращался обветренным и пропыленным чуть ли не до мозгов. И лицо его долго помнило колковатый встречный ветер.

За городом ефрейтор добавил газу, губчатые покрышки вездехода взвыли на горячем, отполированном, словно взлетная полоса, шоссе. Ветер уперся в лицо и в грудь. Генерал взялся рукой за кронштейн перед своим сиденьем.

А скоро показался и аэродром.

Генерал издали увидел на краю поля неуклюжую - он так и не мог привыкнуть к ее виду на земле - брюхатую машину Ан-8. Шлагбаум взлетел вверх; шофер даже не притормозил: его машину ждали и к тому же ее узнавали издали. Мелькнули вытянувшиеся фигуры часовых, офицера, перетянутого ремнем поверх тужурки.

- Ты когда-либо влепишь мне в лоб шлагбаум, голубчик, - притворно сердито проворчал Волков.

- Никак нет, Михаил Иваныч. Обыкновенно здесь один солдат стоит. А сейчас - четверо. Да еще с лейтенантом. Я их от поворота видел, - сказал ефрейтор. - Ждали.

Назад Дальше