Кровать с золотой ножкой - Зигмунд Скуинь 10 стр.


В ту пору на белом свете вообще творились чудеса. По ночам надломленным крестом поперек неба лежала комета с длинным сверкающим хвостом. У коров рождались телята о двух головах, кое-где воскресали положенные в гроб покойники. Люди отучились говорить: "Этого не может быть!" Привыкнув к чудесам, терпимо пожимали плечами: "Чего только не бывает!"

К четырнадцати годам Паулис вытянулся настолько, что сравнялся с отцом. К тому времени дом был полностью восстановлен. Паулису у портного пошили первую взрослую пару с жилетом. Двоюродная сестра Леонтина, приехав в гости, подарила ему, как сама со смехом выразилась, футуристический галстук, а Ноас преподнес серебряные часы с цепочкой.

К тому времени уже гремела его слава музыканта, приглашения потешить своей скрипкой разного рода сборища сыпались со всех сторон. Независимо от того, радостным был повод или печального свойства, всем приятно было видеть у себя миловидного, расторопного юношу, умевшего не только на скрипке сыграть, но и - смотря по обстановке - вести чинную или бойкую беседу. Его приветливые взгляды и веселые речи даже завзятого брюзгу не оставляли равнодушным. Паулис вносил с собой в дом веселье, хорошее настроение, мужчины проникались духом братства, дети теряли чувство времени, женщины излучали женственность.

Позднее, уже пройдя половину пути, умудренный жизнью Паулис эту свою способность будет прекрасно сознавать и на том построит нечто вроде философской программы: все живое жаждет сердечности. Но это придет позже, после тысячи удачных и неудачных опытов в лаборатории человеческих отношений, после того как будут испиты радости, выстраданы горести, по прошествии первой и второй мировых войн, после блужданий в лабиринте страстей и слабостей, после приступов душевной нежности и угара темных влечений. И этот искушенный, всеведущий Паулис будет по-прежнему всеми любим, уважаем, этот добряк и потешник, у которого для всякого найдется ласковое слово и который никогда не откажет человеку в помощи.

Последние годы жизни Ноас коротал в одиночестве. Зунтяне, постепенно перекинувшиеся на валяльный и гончарный промыслы, на смолокурение, подчас бывали озадачены, видя, как он, в погожие дни выбравшись из своего Особняка, пошаркивая подошвами, семенит по главной улице. Его синий капитанский мундир с золотыми пуговицами вызывал такую же снисходительную улыбку, как, скажем, украшенный перьями индейцев картуз малыша - экстравагантная бутафория без ощутимой связи с действительностью.

Поскольку Ноасу трудно было подыскать предлог для выезда, его черный жеребец, застоявшийся в стойле, раздался до таких размеров, что и ржать перестал, только похрапывал. Когда же конь околел, не выдержав столь суровых условий содержания, Ноас не стал обзаводиться новым. Конюх до самой смерти получал жалованье дворника. Затем умерла и служанка-кухарка-экономка, и дом еще больше обособился от города. Дважды в неделю в Особняке появлялась старушка кое-что прибрать, подлатать, заодно наварить котел похлебки. И конечно, Паулис, поставлявший Ноасу родниковую воду, - колодезной тот не признавал - временами что-то приносил из магазина, в случае необходимости выполняя обязанности цирюльника, дровосека, а чаще просто забавляя Ноаса разговорами.

Подобно многим одиноким старикам, Ноас постепенно опустился, ходил немытый, неухоженный, в запятнанных штанах. А поскольку он еще и пропускал по рюмке-другой, жевал табак и натирал суставы смесью дегтя и змеиного яда, то его, совсем как капустную кочерыжку лнетья, многими слоями окутывали всякие терпкие запахи.

Часы, некогда властно диктовавшие Ноасу Вэягалу распорядок жизни, теперь неделями не заводились.

Вставал, когда хотел, ложился, когда вздумается. На окнах плотные занавески, а так как Ноас их не раздвигал, то лампа нередко горела и в ясные дни.

Всякий раз, заставая своенравного старика в добром расположении духа, Паулис принимался расспрашивать его о чудесах света.

Иногда разговор сам собой начинался. Паулис как-то спросил Ноаса, есть ли у него заветное желание, и Ноас, задвигав набрякшие веки, ответил:

- Знаешь, какое у меня заветное желание? Иокогама, Алабама! Хотелось бы легко умереть. Это, милый мой, награда, которую бог не всякому дает. Слишком долгая жизнь не ахти какое счастье. Потому что человек живет надеждами, а время отжившие надежды, как старые деньги, изымает из обращения. Быть свидетелем кончины твоих надежд… Э, да разве ты поймешь!

- Чего ж тут непонятного. Ты говоришь о парусных кораблях.

- Я говорю о мыльных пузырях. Летит такой пузырь, радужно светится, вдруг бах - и нет его.

- А если б парусное дело вновь началось, стал бы опять корабли строить?

- Стал бы, как же иначе. А впрочем, как знать. В молодости все видится в одном цвете, к старости - в другом.

- Вот этого, признаться, не понимаю.

- Придет время, поймешь.

- А ты как считаешь - жизнь у тебя счастливо или несчастливо сложилась?

- Счастье что! Было - и нет. Оно скоротечно.

- А если плохое и хорошее вместе сложить?

- Я достиг почти всего, чего домогался. Да не все, чего человек домогается, добром для него оборачивается.

Известие о том, что началась война, зунтяне поначалу приняли к сведению чисто умозрительно: на земле спокон веку где-нибудь да воюют. Прежде газеты писали о войне с турками и японцами, теперь война разразилась в Сербии и Восточной Пруссии. Если версты подсчитать, выходило поближе, но в сущности столь же далеко, вроде бы и не в этом, а в ином каком-то с их жизнью трудно сопрягаемом мире. В своем истинном обличье война явилась в Зунте в виде мобилизационных повесток. Затем - реквизиции лошадей. Велено было сдавать сено. Румяные, холеные офицеры-интенданты в отутюженных мундирах на базарной площади вылезали из лакированных колясок, попыхивая ароматными сигарами. Почтальоны стали доставлять невинного вида конверты с извещениями лаконического содержания: "…пал смертью храбрых за царя и Отечество". В лавках исчезли плуги, косы, подковы и гвозди. Когда Паулис сообщил об этом Ноасу, старик с неожиданной прытью сел на своей кровати.

- Вот бы теперь быстроходную шхуну, денежки валом бы валили. Доплыть до Готланда и обратно вернуться - нужна всего неделя.

- Немцы в Балтийском море с "цеппелинов" разбросали мины.

- Да что мины… - Собрав на своем багрово-сизом лице бессчетное количество морщинок, Ноас разразился задорным смехом, обнаружившим в этом изрядно перегоревшем костре остатки живого огня. - Иокогама, Алабама!

Ноас так расхрабрился, можно было подумать, он в самом деле поднимется с кровати, обзаведется кораблем и отправится на остров Готланд. Однако все кончилось тем, что он привел Паулиса на чердак Особняка и показал ему свои запасы - в промасленную бумагу обернутые косы немецкого производства, связка купленных в Англии подков и три ящика разных размеров гвоздей.

- Забирай, - сказал он Паулису, - мне это добро уже не пригодится, а порядочного наследника нет. Хватит с меня вот этого ящика.

Когда глаза привыкли к темноте, Паулис сообразил, какой ящик Ноас имел в виду. Под пологим скатом крыши лежал гроб. Поскольку крышка стояла прислоненной к дымоходу, нижняя часть гроба имела вид безобидного корыта. Доски, сразу видно, добротные, толстые, из дуба или ясеня, но, обработанные рукой умелого мастера, не производили впечатления тяжеловесности. Хотя по тем временам гроб на чердаке был вещью заурядной, Паулис ощутил в груди холодок. И тут из гроба, звучно хлопая крыльями, выпорхнул голубь.

- Берись за конец, накроем крышкой. От этих стервецов спасу нет. Загадят мне домовину вечного отдохновения, вонь будет стоять до второго пришествия.

Хоть время было военное, в Доме обществ балы устраивались даже чаще, чем раньше. С той лишь разницей, что перед танцевальной частью оркестр играл "Боже, царя храни!", а представительницы женского комитета в перерывах собирали пожертвования на подарки солдатам. Паулис так и не понял, распространяется ли новый порядок лишь на многолюдные сборища или его следует соблюдать всегда. На одной из свадеб он сыграл "Боже, царя храни!", а вышел казус: по волости пошли слухи, будто молодой Вэягал это сделал с пьяных глаз.

Судя по заносчивому тону газет, оптимистическим речам засылаемых Ригой ораторов, по тостам местных заправил в буфете Дома обществ и проповедям пастора при богослужении, победа, можно сказать, стояла у самых ворот. Не раз вывешивали флаги, били в колокола. Но вместо известия о победе неожиданно пришло сообщение, что немцы ворвались в Курземе. На дорогах появились беженские обозы, плакали дети, мычали коровы, блеяли овцы, кудахтали куры. Измотанные, растерянные мужчины и женщины, как будто и сами не веря, рассказывали истории своих бедствий - как наспех пришлось покидать дома, как все позади погибало в огне: приказ начальника полиции и военного коменданта был краток: двигаться в восточном направлении.

Ноас позволил нескольким семьям беженцев заночевать в своем доме. Более всего его вывел из себя полученный приказ - "двигаться в восточном направлении".

- Иокогама, Алабама! В таком случае вы взяли неверный курс! - волновался он. - Люди добрые, когда нет под рукою секстанта, ориентируйтесь по звездам.

Той ночью у молодой беженки на кухне Особняка родилась дочка. Роды были тяжелыми. Паулис, поутру прибежавший к Ноасу, увидел ворох окровавленных простынь и полотенец. И первое, что ему пришло в голову: ну вот, война и до нас докатилась. Не могло быть речи о том, чтобы роженица продолжила путь. Паулис перевез ее с малюткой на хутор "Вэягалы". Антония ребенка положила в теплые отруби, а роженицу обложили свиными пузырями с прохладной родниковой водой. Позже, увидев Паулиса, Антония сказала:

- Сдается мне, привез ты дочку себе приемную. Мать вряд ли утра дождется, или я ничего не смыслю в бабьих делах.

Так оно и вышло. Ночью мать умерла, а девочка осталась в "Вэягалах".

- Назовем ее Мартой, и пусть растет на здоровье, - решил Август, оглядывая крошку с тем мудрым благодушием, каким проникаются к детям лишь в старости. - Есть в ней что-то от Вэягалов. Так некстати на свет появиться и выжить…

В середине сентября все заборы в Зунте были обклеены призывами вступать в создаваемый стрелковый батальон. В Доме обществ прошло собрание, на котором Паулису пришлось впервые сыграть "Боже, храни Прибалтику!". Мелодию он краем уха слышал раньше, среднюю часть с переходом, правда, совсем не запомнил. Однако на повторной строфе он схватил мотив. Атмосфера в зале казалась несколько неправдоподобной. Голос прибывшего из Риги оратора будто бритвой водил по спинам слушателей. Оратор вид имел вполне представительный: пенсне на носу, черная визитка. Рядом с ним офицер с погонами штабс-капитана.

- Неприятель топчет наши нивы. Седовласым старцам и детям, матерям и женам - всем приходится спасаться бегством от жестокого врага. Стоны и вопли их оглашают небеса, от нас они ждут защиты! - Человек в черной визитке размахивал черным котелком. - Час настал взяться за оружие. Своим патриотизмом, верностью царю и героической борьбой против нашего исконного врага латыши заслужили право идти в бой под латышским флагом, сплоченные в батальоны стрелков.

Латышского флага Паулис в глаза не видел, понятия не имел, как он выглядит, и все же от волнения запотели ладони.

33

Вербовка добровольцев шла полным ходом. Среди зачитанных докладов были и с такими названиями: "Притязания немцев на Курземе и Видземе", "Немецкий барон - злейший враг латышей", "Латышский народ на грани уничтожения". Всевидящий, всемилостивейший, обо всех радеющий император, которого поначалу еще расхваливали, в какой-то момент был позабыт. В Доме обществ на самом видном месте повесили холст с аккуратно начертанным призывом бить немцев до последней капли крови. По недосмотру холст получился столь огромным, что почти укрыл собой двуглавого имперского орла, о чем Харенфус, бдительный писарь из баронской вотчины, настрочил в Петербург донос. От холста пришлось оттяпать основательный кусок. Местные немцы из кожи вон лезли, притормаживая развитие событий. В докладах о зверствах немцев запрещалось поминать жертвы революции 1905 года, следовало также отличать немцев, подданных русского царя, от немцев, подданных германского кайзера. Какие-то происки велись и в Петербурге, ибо в один прекрасный день пришла весть, что запись в добровольные стрелковые батальоны в Риге прекращена, затем эту весть сменила другая - запись продолжается.

Приятель Паулиса, Янка Стуритис, настаивал, что ехать надо немедленно, пока фрицы на шею не сели. "Уж лучше погибнуть среди порядочных парней, чем подыхать, давя вшей где-то на обочине дороги под Самарой или Астраханью". Паулис так далеко не заглядывал. Ему было всего шестнадцать лет. Да и трагизм происходящего по-настоящему его не коснулся. Бурлившая вокруг жизнь, толчея, новые яркие впечатления держали его в постоянном возбуждении, скорее беспечно-легкомысленном, чем омрачаемом дурными предчувствиями. Страхи были где-то далеко, а в иссушавшей его лихорадке скорее было предчувствие радости, чем беды. И он никак не мог сделать выбор. Уехать тайком, вопреки родительской воле ему не хотелось. Он знал на этот счет мнение отца: армия не то место, куда уходят тайком и обманом. Мать будет плакать навзрыд, держать его обеими руками - не пущу, не пущу! Ноас рассмеется сатанинским смехом - ну, что я говорил, стоит только свистнуть…

В стрелковый батальон из Зунте ушло добровольцами десятка два парней. Когда же и Паулис наконец решился, возникло препятствие, не менее неожиданное, чем появление первой беженской фуры на главной улице. Беженцы завезли с собой тиф, и Паулис заразился одним из первых. Опухший и бледный, метался он в горячке в постели и бредил, будто уже записался в стрелки, прощался с отцом и Ноасом, просил прощения у матери, вопил, что немцы украли его скрипку и что все вокруг пропахло гарью. Переболели тифом также Атис и Элвира. Маленький Эгон в горячке буквально сгорел, превратившись в подобие тени.

Четыре недели спустя Паулис понемногу стал поправляться. От прежнего молодца остались кожа да кости. Зубы во рту шатались, как у пса по весне, лезли волосы, отощавшие ноги дрожали от каждого шага, лоб покрывался холодной испариной.

Вернулся в Зунте и Янка Стуритис. О своих рижских приключениях взахлеб рассказывал. Везде ему удалось побывать, все повидать - на собраниях Латышского просветительного общества и на митингах во дворе театра "Олимпия", регистрационном пункте, что на Дерптской улице, на проводах особого стрелкового подразделения велосипедистов и мотоциклистов, - с набережной Даугавы те отправлялись прямо на фронт. Самого Янку не взяли по досадной случайности. В тот день, как назло, нагрянула комиссия из генерального штаба; что касается возраста, он сумел вывернуться, но потом доктора посчитали, что у него зрение слабоватое, и спровадили домой с такими словами: "В стрелки берем таких, кто умеет не только стрелять, но и в цель попадать".

После того как наступление германцев было остановлено, жизнь в Зунте как будто пошла своим чередом. Беженцы проследовали дальше. На морском берегу расположился сторожевой взвод с шестидюймовой пушкой. От солдат береговой охраны у сестры Янки Стуритиса Алвины и еще одной девицы родилось по мальчику. "Ладно бы девчонок родили, - сказала Антония, - мальчишки - к долгой войне".

Август Вэягал был всего на год моложе брата Ноаса, однако его старость как-то не бросалась в глаза. Сухопарый и жилистый Август, даже разменяв восьмой десяток, продолжал держать на своих плечах основные работы хозяйства. Конечно, Паулис, Петерис и Атис, подрастая, набираясь сил, облегчали отцовское бремя, но о том, что кто-то из сыновей в ближайшее время приберет к рукам бразды хозяйства, не могло быть и речи. Сыновья не только тянулись вверх, раздавались вширь и набирались ума-разума, с годами стали в них проявляться свои задатки и наклонности.

Паулис был сметлив и расторопен, голову имел светлую, но ему недоставало той крестьянской хватки, которую Август все еще чувствовал в себе и которую много лет назад приметил в Якабе Эрнесте. Петерис из всех сыновей стоял ближе к земле, не разменивал себя, подобно Паулису, на побочные увлечения, но и в нем не оказалось того сита, что крупноту отсеивает от мелочи. Атис в этом отношении вообще не подавал надежд, был чересчур тщеславен, чтобы осесть на земле. Чем-то был похож на Эдуарда: ему легко давались языки, он запросто решал сложные задачи, читал умные книги, хотя и был, в общем-то, прямой противоположностью двоюродному брату. Атис мечтал не о переустройстве мира, а, как он. сам выразился, о "приобщении к непреходящим духовным и бренным материальным ценностям". Он вошел в доверие к новому пастору, прилежно читал из его библиотеки книги в кожаных переплетах. Атис радовался всякому поводу наведаться в поместье. У барона тоже была богатая библиотека. Как ни странно, Атис и к ней нашел доступ.

Война затягивалась, и Августу всерьез пришлось считаться с возможностью, что сыновей заберут в армию. При штурме Пулеметной горки и в боях на Тирельских болотах латышские стрелки понесли большие потери. Прошла мобилизация еще нескольких возрастов. Все разговоры Паулиса начинались так: "Если я к тому времени не уйду в стрелки", "если я еще не надену мундира". Однако в Зунте раздавались и другие голоса: дескать, и немецким, и русским солдатам надоело воевать, дескать, "эту бессмысленную бойню завшивевший солдат закончит снизу". И, будто в подтверждение подобных слухов, среди сторожевого взвода на набережной Зунте начался мятеж. Хорошо знакомые зунтянам солдаты прошлись по главной улице с красным флагом, распевая "Интернационал", а прапорщика Кровопускова по прозвищу "Смирно" заперли в подвал. О волнениях, демонстрациях и мятежах рассказывали приезжавшие из Риги и Петрограда.

Август, Паулис и все Вэягалы стояли за революцию хотя бы потому, что в новой волне видели продолжение прежней революции, возмездие за пепелище посреди двора их усадьбы и трупы на соснах городского парка, за смерть Якаба Эрнеста и расклеенные объявления о розыске Эдуарда.

В сентябре стало известно, что немцы предприняли новое наступление на Ригу.

- Припомни мои слова, генштаб битком набит предателями, уж теперь германец как пить дать сядет нам на шею, - объявил Паулису Янка Стуритис. - Ты как знаешь, а я еще разок попробую пробиться.

В тот же день он исчез. Паулис счел себя обиженным. Несколько дней ходил хмурый и бледный. Отец об одном талдычил: овсы не кошены, весь хлеб на полях. К тому же была Аустра, которой он пообедал и которая его ласкала так горячо, что при одном воспоминании сладко обмирало сердце. С Аустрой шутки плохи, она ему напрямик сказала: "Если бросишь меня, утоплюсь. С прижитым ребенком меня не увидят". В том, что Аустра от него понесла, уверенности не было, но его уход в стрелки она могла истолковать по-своему.

Назад Дальше