Кровать с золотой ножкой - Зигмунд Скуинь 3 стр.


Особенно чутко следила Элизабета за менявшимся обликом Якаба Эрнеста. В какой-то момент чуточку вытянулся нос, потом несоразмерно стал расти подбородок. За переменами сыновьего лица наблюдала она с дрожью нетерпения, беспокойством, надеясь, что в чертах его закрепятся по крайней мере некоторые из мужских черт, - не могли же они рано или поздно не всплыть, не отложиться! Нет и нет, такое впечатление, будто она сама склонилась над тазом с водой, в Якабе Эрнесте видела лишь свои глаза, свой лоб, свои ямочки на щеках. Это внушало тревогу, иной раз казалось, сын так и останется ее двойником.

Якаб Эрнест любил бродить по лесам и полям. Глаза всегда широко открыты, словно не уставали удивляться всему окружающему. К тому же у него была необычайно легкая походка. Глядя со стороны, могло показаться, что ноги его вообще земли не касаются.

Как-то весной, остановившись на меже, где Август Вэягал дал отдых лошадям, Якаб Эрнест попросил разрешения провести борозду-другую. И тут обнаружилось, что и плуг в его руках обретает легкость необычайную. Август Вэягал плечами пожимал, лишний раз убеждаясь, насколько хорошо Якаб Эрнест знает хуторские земли. Он знал, какое поле успело просохнуть, на каком вода задержалась, где и что надо сеять, какой клин навозом пора удобрить и какой под паром оставить.

С башмаков Якаба Эрнеста на крашеные половицы и расстеленные половики осыпались комья земли, от его одежды несло густым запахом конюшни, коровника, загона. За обедом разговоры велись те же, что и раньше, но глаза Элизабеты, частенько обращавшиеся к сыну, нередко перехватывали молчаливый диалог Якаба Эрнеста с Августом. Быть может, это был не дПалог, просто Якаб Эрнест, оценку всякого события прежде искавший у нее на лице, теперь при каждом случае бросал взгляд через стол на Августа. И блеск широко раскрытых глаз сына был слишком красноречив, чтобы его объяснить простым любопытством. От подобных взглядов Элизабета внутренне сжималась, испытывая и радость, и страх.

Как-то Август заговорил о поездке на дальние луга, и Якаб Эрнест тут же вызвался с ним поехать. То ли из лукавства, то ли по детской простоте, предложил поехать всем - Элизабете, Леонтнне, Эдуарду. Поднялся переполох.

- А что тут такого? Почему бы тебе в самом деле не поехать? - со смехом сказал Август Элизабете.

Элизабета побледнела, глядя на Августа с явной растерянностью.

- Не говори глупостей… - И, нахмурившись, уже обращаясь к детям, добавила, что сенокос не время для экскурсий, что у Эдуарда коклюш и вообще все это глупости.

Якаб Эрнест продолжал настаивать, а Элизабета, желая поскорее закончить разговор, уступила, сказав, что Якаб Эрнест как старший и сильный может ехать, если обещает работать на совесть и остаться там до конца. Дни и ночи, проведенные на дальних лугах, еще больше сблизили Якаба Эрнеста и Августа.

Ноас той осенью вернулся поздно и сразу взялся за дело: до весны предстояло отремонтировать несколько судов, в Лондоне он приобрел новые навигационные приборы, в них еще следовало разобраться. Назревала тяжба со штурманом Бумбулисом, из Петербурга ждали корабельного инженера на совет при постройке четырехмачтового барка. Для семейных радостей времени почти не оставалось. Вроде бы дома жил, а дома не видел, хлопоты, как ньюфаундлендские туманы, обложили со всех сторон. В короткие промежутки, когда туман расступался, он спрашивал у Элизабеты, где Якаб Эрнест, и как-то получалось, что старший сын постоянно оказывался с Августом - то в лес уехали, то чем-то заняты на конюшне, в сарае, в риге.

- Чему ты удивляешься, - заступалась за сына Элизабета, - он уже взрослый человек. Весной закончит приходскую школу. Пора подумать, как с ним дальше быть. У парня светлая голова.

- А чего тут думать? Закончит школу, возьму на корабль.

- Что-то я не замечала, чтобы его в море тянуло.

Ноас только хмыкнул.

- Тут одного остолопа хватит! Дальше вспаханной борозды ничего не видит!

Более о том речи не было. Но Элизабета шестым материнским чувством угадала, что разговор этот накрепко засел в голове мужа. Однажды Ноас подошел к окну в тот момент, когда Август водил по двору разгоряченного коня, а Якаб Эрнест прилип к нему, как репей, и что-то с жаром рассказывал. Обеими руками оперевшись тяжело па подоконник, Ноас хмуро смотрел в окно. От его взгляда у Элизабеты кровь загустела в жилах. В словах мужа, не резких, не сердитых, она отчетливо расслышала беду. Ноас сказал тихо и строго:

- Элизабета, позаботься, чтоб у Якаба Эрнеста к концу месяца были две смены белья и новая пара.

Ноас не отступил от задуманного. Весной Якаба Эрнеста зачислили в корабельную команду. А в середине лета, в шторм, трехмачтовый барк "Кагрина" у ирландских берегов потерял паруса и руль, три дня и три ночи швыряло его на скалы, крутило на гребнях кипящих волн, все чаще барк находился под ними. После того как четверых матросов смыло за борт, Ноас привязал Якаба Эрнеста и себя фалом к мачте, позднее она сломалась, но осталась на плаву, когда "Катрина" затонула. На четвертый день шторм утих. В оглушающей тишине они плыли по кроваво-красной воде - взятая на борт в Генте краска для текстильных фабрик Ливерпуля перекрасила воды залива. Их подобрали рыбаки, доставили на берег. Очутившись в теплой постели, Ноас провалился в сон и проспал десять часов. Когда проснулся, Якаб Эрнест еще не приходил в себя. Его красное, потонувшее в подушке лицо истекало красным маслянистым потом. Выпив стакан грога, немного поев, Ноас опять забылся. А проснулся во второй раз, - Якаб Эрнест сидел на кровати, красными руками обхватив свои красные колени. Из широко раскрытых пустых глаз его текли слезы.

- Дурак, чего хнычешь, - рассердился Ноас, - радуйся, что жив!

Но Якаб Эрнест, уставившись в стену, сидел не шелохнувшись, по-прежнему роняя слезы.

Так сидел он с утра до вечера на кровати и когда его привезли домой. Глаза широко открыты, взгляд печальный и пустой. Временами лились слезы, временами нет. Ни о чем не спрашивал, на вопросы не отвечал. Иногда казалось, он напрочь лишился и разума и чувств. Но это было не совсем так. Мать о чем-то его спросит - кивнет или помотает головой. Звали к столу - приходил и медленно, одеревенело тягая ложку ко рту, опустошал тарелку. Посылали в нужник- шел послушно, а подтереться сам уже не мог.

Несчастье сына сломило Элизабету. Куда девались величавые стати, отяжелела легкая походка. Поначалу, пока оставалась надежда, что Якаб Эрнест не совсем повредился в уме, она испробовала все возможное. Возила сына по врачам в Дерпт, Ревель, Ригу. Готовила снадобья из бурых жуков, утопленных в меду, и собранных в полнолуние корешков ночных фиалок. По совету эстонки-знахарки дала вырвать свой зуб мудрости для изготовления "крепкого и доброго порошка". А когда ничего не помогло, когда рассеялись надежды, Элизабета погрузилась в мрачную апатию: все чаще, сложив руки, сидела в молчании, почти так же, как Якаб Эриест. Разница была лишь в том, что Якаб Эрнест сидел на кровати, а она в похожем на трон бидермейровском кресле. Встречаясь с людьми, Элизабета отводила в сторону глаза, говорила нехотя, невпопад. Нарядные платья стали велики, топорщились, свисали складками, точно с жерди. Наспех уложенные, поседевшие волосы унылым нимбом обрамляли землистого ивета лицо.

А Ноас жил себе, как будто ничего не случилось. Строил новые суда, латал старые. Хлестал пиво в клубе, от избытка силы и удали ломал весла о коленку, толковал с капитанами о фрахте, собирал команду. Как обычно, бывал громогласен и резок. Чуть что не так, бухал по столу красным кулачищем. Иокогама, Алабама! Ядреной шутке смеялся от души, заходясь в кашле и срывая дыхание.

Элизабета никогда не жаловалась, ни в чем его не упрекала. Вела себя так, словно не замечала мужа. Молча садилась за стол, молча вставала. При встречах с ним опускала глаза, жалась к стенке, а если уклониться было невозможно, как бы каменела, превращалась в неодушевленный предмет.

Живая безжизненность жены поначалу бесила Ноаса, выводила из себя. Особенно в часы бессонницы, когда они молча лежали рядом на широкой супружеской кровати. И бесполезен был ключ, еще недавно открывавший любые двери, - их буйная плоть, неуемные темпераменты. Элизабета не отвергала его, не противилась, уступала, иной раз даже, казалось, своим бабьим чутьем и сама желала, чтобы все было как раньше, да никак не могла раскрыться, обмелела вся, подвысохла. Поразительно - чем больше он выкладывался, тем заметнее она превращалась в какое-то бесполое существо. Сочная женственность Элизабеты под его пальцами буквально иссыхала, таяла. Аромат ее тела, еще недавно манящий, сменился горьковатым и въедливым старушечьим запахом. Бесконечные срывы больно били по мужскому самолюбию. Был момент, Ноас чуть не поверил, что всему виной давнее, полученное в Венесуэле ранение. Но визиты к Мице успокоили его на этот счет.

Теперь Ноас нередко оставался ночевать в клубе или спал в каюте нового корабля, а позже велел себе стелить на диване в гостиной.

4

Ноас на своем веку наделал немало ошибок, многие из его предсказаний вообще не сбылись, однако главные линии судьбы Леонтины им были угаданы верно. В ослепительной красоте (вне всяких сомнений, от матери) углядел предупреждение - легко не будет! - а в напористом, своенравном характере (уж это от Вэягалов) почувствовал шипы грядущих неприятностей. В те годы у Ноаса еще не было оснований сомневаться, что достойными продолжателями его дела станут сыновья - Якаб Эрнест, Эдуард. Однако душа его тянулась к Леонтине. Эти особые к ней чувства Ноас так и не смог в себе побороть, и они лишь условно поддавались доводам рассудка: дескать, парня воспитывать проще, парня взял на корабль - и дело с концом. Истинные причины коренились глубже, с ходу их не объяснишь. Было среди тех причин то, что ему "на мальчишечьи уды глазеть порядком надоело", и то, что в Леонтине, через плоть его и кровь, открывалось таинство женственности, - именно это подчас и сближает отцов с дочерьми. К тому же не одни только смутные предостережения внушали ему расспросы и раздумья о будущем Леонтииы. Проявляемые дочерью наклонности наполняли Ноаса сладкой гордостью. Иной он свою дочь себе не представлял. Иокогама, Алабама, недоставало, чтоб она была иной! Когда ведешь корабль навстречу ревущему и крепнущему шторму, одновременно ощущаешь чуткую настороженность и будоражащий душу подъем, так и отцовский инстинкт Ноаса, направляя Леонтину навстречу ее неведомой женской судьбе, метался между страхом и восхищением. Он чувствовал, Леонтина еще будет откалывать коленца, но поскольку он и сам где-то в сердцевине был сумасбродом, то в душевной своей привязанности лелеял дочь, подобно цветку, о котором пока неизвестно, когда и как тот расцветет. И было что-то волнующее в ожиданиях тех грядущих превращений.

Элизабета интересовалась Леонтиной от случая к случаю - слишком занята была Якабом Эрнестом. Родился Эдуард, последыш, одна за другой к нему липли все мыслимые детские болезни. Леонтина болталась посередке, не то чтобы взрослая, но и не маленькая. Как и подобает дочери Ноаса, каждое утро она выводилась из спальни разодетая, словно кукла. А минут через пять лаковые туфельки уже валялись на ступеньках крыльца, разноцветные ленты из кос болтались на ветках деревьев, светлое шелковое платьице имело такой вид, будто его только что извлекли из мешка старьевщика.

Красота Леонтины, пожалуй, лишь выигрывала от ее небрежности и неряшливости. Желтые тугие косы вечно расплетались, на чумазой мордашке тем ярче блистали глаза, трогательно смотрелись даже обкусанные ноготки нежно-розовых пальчиков. Неровна была Леонтина и в своих настроениях. Иной раз расшалится, не остановишь - вертится, кружится, скачет как заводная. Но часто, особенно при встрече с людьми незнакомыми или столкнувшись с чем-то неожиданным, ее поразившим, Леонтина замирала, как бы вся разряжаясь в своем необычно цепком взгляде. В такие моменты она внутренне сжималась, чем-то напоминая захваченную врасплох белку.

Когда ей было десять лет, Леонтина чуть не утопила Вильгельма, сына капитана Оги. Случилось это на дальнем пляже под Зунте. Вильгельму было велено плыть до рыбацких сетей, и там он в ожидании спасателей так долго проторчал в холодном взбаламученном море, что слег с воспалением легких. Свой характер Леонтина показала главным образом в заключительной части истории. Раскаявшись в своем поступке, она пришла навестить больного и разделась догола, объявив Вильгельму, что все, что он жаждал увидеть, она спокойно может показать, потому как у нее все то же, что у других девчонок.

Осенью того же года Леонтина явилась на бал, первый бал сезона, устроенный обществом пожарников. И не к началу, что было бы в порядке вещей: послушать духовой оркестр и приехавшего из Риги знаменитого куплетиста собралась добрая половина зунтян, начиная от согбенных бабуль в черных муаровых платьях, в чепцах с кружевами и кончая принаряженными младенцами, пищавшими и ревевшими на коленях у родителей. Леонтина явилась в полночь, в самый разгар веселья, когда воздух в зале загустел и раскалился, словно в парнике, - только что закончился конкурс на лучшее исполнение рейнлендера и распорядитель бала, стараясь перекрыть уставшие, но все еще восторженные голоса и пробочные залпы из буфета, объявил следующий номер - избрание королевы бала. Леонтина вошла в зал, пошаркивая парчовыми, не по размеру туфлями на высоком каблуке. Платье из алого китайского шелка ей вроде совсем было впору, если бы не пузырилось на тощей девчачьей попке. Золото волос, растекшись по плечам, круглилось сказочной красоты локонами.

Тут автор позволит себе напомнить, что действие происходит в строго регламентированном девятнадцатом веке, а не при нынешней оттепели нравов. Зунте еще пребывает в уверенности, что люди делятся на взрослых и невзрослых, что существуют грани, которые не дозволено переступать. Еще непоколебимы и такие понятия, как "девица до первого причастия" и "девица после первого причастия". Людей легко шокирует все, что нарушает нравственность. Женщины в щекотливые моменты краснеют, бледнеют, даже падают в обморок. И не только оттого, что носят туго зашнурованные корсеты.

То, что происходит нечто из ряда вон выходящее, совершенно неслыханное, это понимают все. В первую очередь местные дамы. Как теперь быть? Такую соплюшку можно было бы спокойно выставить за дверь, вдобавок отшлепав по мягкому месту. Но дочка Вэягала? Неужто явилась по собственному почину? А может, это не слишком удачная шутка устроителей бала?

Мужчины, оттого ли, что перебрали крепкого пива, оттого ли, что внутренне были готовы к вольности нравов уже недалекого двадцатого века, - мужчины не пытались скрыть восторга: ядрен корень, а ноасова девчонка до неприличия хороша! И вдруг кто-то брякнул сдуру: "Королевой бала избираем барышню Вэягал!". Уму непостижимо, однако нашлись и такие, кто поддержал шальную мысль. Уж тут действительно настал момент, когда наиболее чувствительным дамам пришлось из заморских своих ридикюлей извлечь флаконы с нюхательной солью.

Этот эпизод повлек за собой вереницу последствий. Пока распорядитель бала в кабинете председателя общества пожарников потчевал Леонтину лимонадом и пирожными, блюститель порядка на пожарной карете помчался известить о случившемся родных виновницы происшествия.

Элизабета, среди ночи поднятая с постели, по скоропалительному размышлению приняла типичное для своего века и конкретной обстановки решение: дела столь скандального свойства - область мужского правомочия. Она разбудила брата Ноаса, Августа Вэягала. Запрягли лошадь. Проступок серьезный, ущемляющий общественное добронравие - требовался парадный выезд.

Леонтина предстала перед матерью вся такая сияющая, с таким блаженством на лице, что заготовленная грозная тирада осталась невысказанной. Нечто похожее Элизабета ощутила, когда в свое время Якаб Эрнест отказался с нею мыться в бане. В Леонтине, совсем еще ребенке, просыпается что-то сугубо женственное - эта мысль в какой-то мере застигла врасплох Элизабету, заставила ее взглянуть на дочь иными глазами. Пробуждавшаяся женственность окрыляла Леонтину, не имевшую понятия, что значит летать, и вот как желторотый птенчик, с размаху врезалась в оконное стекло.

Чтобы Леонтина хоть в какой-то мере ощутила наказание, Элизабета промыла ее кудри в холодной воде. Румяна со щек ей пришлось самой стереть при помощи зеленого мыла и щетки.

- Зачем ты пошла туда? - спросила Элизабета.

- Ах, мамочка, - Леонтина все еще лучилась от восторга, - ты же знаешь библейские притчи! Помнишь, как дьявол в пустыне искушал Спасителя?

- Не мели вздор! Серьезно тебя спрашиваю!

- Я серьезно отвечаю! Он так меня искушал, что я не устояла. Он сказал: сходи и посмотри, никто тебя не обидит.

Наконец Леонтину можно было отправить спать и оставить в покое. До поры до времени, конечно. Ибо в столь серьезном деле решающее слово принадлежало верховному судье.

Бал состоялся в ночь с субботы на воскресенье. В понедельник утром попечитель приходской школы Акменкалн отослал Леонтину домой, объявив, что временно - до возвращения отца - она из школы исключается.

С Элизабетой пожелал встретиться пастор. Эбервальд приход получил недавно, а посему проявлял рвение и усердие. Он заявил: "Как пастырь вверенной мне паствы не могу равнодушно пройти мимо ощутимых изъянов в воспитании юных душ, тем более что происшедшее способно послужить дурным примером для других".

На красную черепичную крышу дома Вэягалов опустилось хмурое облако, день ото дня сгущаясь, грозя бедой. Казалось, вот-вот под ним затрещат стропила.

Совместные трапезы проходили принужденно, глаза почти не отрывались от тарелок или смотрели в потолок, как будто ожидали чего-то пострашней. Элизабета ходила с заплаканными глазами. При ее чувствительности всякое душевное переживание перерастало в телесное недомогание, у нее менялся цвет лица, менялась даже осанка. Маленький Эдуард, еще не ходивший в школу, был не в состоянии постичь всю тяжесть проступка Леонтины, однако он догадывался, что виновницей всех неприятностей считают его любимую сестричку, а потому относился к ней с трогательной нежностью.

Назад Дальше