Котел. Книга первая - Николай Воронов 7 стр.


Как ломал перед землей хребет, так и продолжал ломать, но быстро уловил, что, хоть и невелика птица, лишь полста гавриков под его началом, зависимость меняла их отношение к нему. Уважать и раньше уважали, пусть грубовато, стеснительно, скрытно, однако к уважению прибавились осмотрительность, сдержанный тон; может быть, и некоторое почтение. Иногда крыли матом, грозили устроить темную, но это не меняло общего отношения. Вскоре заметил, что из Никашки стал Никандром Ивановичем. Даже самые отпетые зимогоры и те охотно навеличивали: Никандр Иваныч, просто Иваныч или старшой. Замечал за собой, проверяя работу подчиненных: ходил, заботясь О прочности шага, разговаривал, кем-нибудь недовольный, натягивая голос, как струну на коло́к балалайки, и тому, кого отчитывал, мерещилось, будто на пределе интонационной тужины голос старшого лопнет, и тот мелко помаргивал веками, с опаской, что сейчас секанёт по лицу, слов-то обрывком струны. Бывало, что и замахивался, когда кто-нибудь бесстыдно лодырничал. Однажды напинал угрюмого татарина, который то и дело уходил к реке и садился на яру, свесив ноги над омутом. Траншею били за городом, попался монолитный скальник. Бригада без того волынила. Заключая сделку на рытье километровой траншеи, - то было только начало канавы, по которой от мощной насосной станции проляжет длиннющая железобетонная "нитка" для снабжения металлургического завода промышленной водой, - полагали, что грунт будет глинисто-песчаный. Так оно в основном и было, но попадались каменистые участки, где применять не кувалду со стальным клином, не лом, не кайло, а динамит, но ни взрывчатки, ни взрывников не давали, к тому же и слышать не хотели о пересмотре подрядных условий. Вот бригада и волынила: кишки надо рвать, а заработаешь не шибко. Тут еще этот татарин: "Миня не моги́т". "А миня могит?" - передразнивал Зацепин. В конце концов он сорвался, волоча татарина от реки, и кинулся его пинать на виду у "гавриков". К вечеру объяснилось, что накануне татарин похоронил сына.

Совесть подсказывала Зацепину, что необходимо извиниться перед человеком, и не просто извиниться: в присутствии всей бригады. Как ни трудно было пуститься ка это, он склонил себя к тому, что будет великим срамом не извиниться. Наутро он извинился бы, но этому помешало замечание отпетого зимогора Дернина:

- Оконфузился ты намедни, старшой. Верующий, да к целую неделю замаливать тебе грех. Окромя, на твоем месте я бы пал на колени перед Файзуллой.

Это и взбесило Зацепина. Какой-то ветрогон, который, буйствуя во хмелю, не пощадит и родной матери, смеет ему внушать, как себя вести. Вероятно, всем зимогоровским кагалом удумали, дабы упиваться его позором и унижением.

Он не извинился. Через день, осматривая траншею в обеденный перерыв, услыхал за собой треск бурьяна. В испуге обернулся. Прямо на него ехало вперевалку железобетонное кольцо. Уклон был слабый. Катило оно медленно: негде было сильно разогнаться, стояло поблизости почти впритык с другими кольцами, приготовленными к закладке. Наскочи оно на Зацепина, покалечило бы, а то и убило.

Пырхнул в сторону, удирая с пути кольца. Вмиг добежал до зазора, образовавшегося меж кольцами. Пригнувшись, по темноватым внутри трубам, составившимся из колец, убегали в обе стороны неузнаваемые отсюда землекопы. Кто-то из них хихикнул. Смешок, разрастаясь, громчел, потянулся к нему, перелетел через него. Потом покатился сразу с двух сторон такой лавинный и огромный хохот, что он попятился из зазора, будто его могло расплющить этим сходящимся хохотом.

На следующей неделе и произошел случай, навязчивая тень которого, скользнув в памяти Никандра Ивановича, отозвалась на лице тяжелой гримасой.

Наступил день получки. К полусложенному зданию насосной приехал на бричке кассир, сопровождаемый милиционером. Разместились они в будке прораба. Землекопы заходили туда сердитые, выходили того сердитей. Никандр Иванович получил деньги последним в бригаде. Догнали четверо из зимогоров, схватили, раскачали, швырнули в котлован. Плавал кутенок кутенком в глинистой воде, покуда не нащупал подошвами валун.

Самому не вылезти из котлована. Кто из посторонних подходил, землекопы объясняли:

- На литру заспорили. Грозил без помощи выкарабкаться. Ждем.

Оставаясь наедине с ним, допытывались, догадывается ли он, почему сбросили в котлован. Помалкивал.

Вместо Зацепина, подлаживаясь под его голос, отвечал Покосов, бывший белорецкий сталевар, теперь, как он говорил о себе, в о л ь н ы й г р а ж д а н и н. Гордые слова "вольный гражданин" он обычно подкреплял поговоркой, передававшей счастье его сегодняшнего существования: "Почитай все, чуть подрастут, к чему-то да прикуются: тот к жене, тот к земле, тот к заводу. Я выбрал себе свободу: лег - свернулся, встал - встряхнулся, заскучал - на простор помчал".

- Стараются подзаколотить деньжат, - поднимал он свой бас до альтовых Никашкиных высот, - рвачи да зимогоры. При социализме можно обходиться и без зарплаты. Идеей кормись, идею подстилай, ей же укрывайся, на ней же путешествуй.

Намекал Покосов и на пинки Файзулле, и на то, куда-де ему, крестьянскому парню, соваться в бригадиры: это, мол, не пашню пахать, не на коне скакать, не плетень плести, - людьми править.

Вода была холодная - сентябрь уж догорал. Зацепин попробовал разогреться и покружил около отвесных стен ямы, но когда встал на камень, то дрожать стал еще сильней и разразился матом.

Зимогоры развеселились: вот так пужанул! Выручила каменщица Степанида. Оказалось, что не напрасно ее звали бой-девка. Подошла, наклонилась над ямой, вглядывалась в лицо. Они начали вкручивать ей мозги: дескать, заспорили на литр пшеничной водки, да она слушать не захотела. Неподалеку валялся черпак, поблескивавший стылой смолой и насаженный на сосновую жердь.

Степанида подняла черпак, бросилась на зимогоров. С притворной оторопью, чертыхаясь, они отступили от котлована и ушли. При помощи того же черпака вытянула Никашку наверх. С Никашки стекали рыжие ручьи. В полукилометре, охваченное горбатым песчаным валом, поигрывало бликами озерцо. Зацепин кинулся туда бежать. Правильно надумал: окупнуться следует. Правда, обсушиться у озера негде и костер не из чего развести. Степанида вернулась к зданию станции, возле которой, сваривая огромнозевые трубы, работали сварщики. Разбила бочку из-под цемента, увязала в вязанку. Примотала к палке пучок пакли, окунула в керосин. Зажгла паклю, подставив ее под электросварочные искры. С этим факелом, почти на нет сгоревшим, быстро дошла до озера. Никашка, выкрутивший одежонку, - она была разброшена по берегу, - голый стоял по колена в озере, вымывая глиняную жижу из сапог. Когда бросила вязанку, он, повернувшись, оскалился, как волк, и присел в воду.

Развела костер, крикнула дерзко: "Не боись!" - и ушла.

Красоты в ней не было, но приятность была. Нравился ему ее смелый норов, обнадеживая затаенные желания, но больше всего он зарился на Степаниду из-за ее высокой груди. Во что бы ни оделась Степанида, даже в брезентовую куртку, купленную у пожарника, все равно заманчиво обозначалась грудь. В жаркие дни сам ходил с бачком к артезианской скважине, хотя бы только взглянуть, как Степанида, наращивая кирпичную стену, склоняется над нею в кофте-безрукавке, к угловому вырезу которой туго сгруживается, обнажая кромку белизны, ее затянутая грудь.

- Пошто таращишь зенки-то? - кричала Никашке подсобница Степаниды, подносившая ей раствор и кирпичи. Не получив ответа, завидуя каменщице, продолжала: - Прям-ки, Стеша, жрет он тебя глазьями.

- Меня не убудет. Не боись.

В траншее поднимался крик. Не то чтобы невмоготу, было мужикам без воды: его же рвенье возвращалось - никому не позволял прохлаждаться, потому и звали о мстительным остервенением.

Пока брел обратно, ледяной бачок, прижатый к животу, мало-помалу остужал плотское очумление.

Думал: коль она такая бойкая и без стеснения разрешает на себя смотреть, то, стало быть, нечего к ней подбираться. Действовать нахрапом - и получится. Однажды зазвал в клуб на кинокартину "Сонька - золотая ручка". Фильм показывали по частям: после каждой части зажигали свет для перемотки ленты. Вышли из клуба после полуночи. Клуб стоял на отшибе от бараков. Между ними и бараками лежал пустырь полынной тьмы.

Приобнял Степаниду за плечи. Не отстранилась. В родной деревне Никашке удавалось тискать девок. Отбиваются, возмущенно ругают рукоблудником, уходить не уходят.

Повернул к себе. Плавающим движением ладони скользнули по кашемиру платья к открытым ключицам. На мгновение пальцы уткнулись во впадинки за ключицами, и он ощутил, как черствы кончики пальцев и как гладка ее кожа и еще влажновата и горяча оттого, что в зале были духота и жар. Когда Никашкины пальцы сомкнулись на ее шее, а локти утвердились на высокой своей опоре, Степанида ударила его в живот и канула в ночи на какой-то из тропинок, ехидно промолвив напоследок:

- Не на ту наскочил.

После он видел ее много раз. Степанида вела себя как ни в чем не бывало, словно не она пресекала его расчетливо-нахальное поползновение. Должно быть, поэтому он никак не мог отделаться от мучительного чувства, которое без нее заставляло страдать из-за собственного злокозненного умысла, разгаданного Степанидой, а при ней - от неуклюжих попыток не выказывать стыд и раскаяние.

С предвечерья, когда вытащила из котлована и разожгла костер, Никашка начал думать о женитьбе на Степаниде. Он подозревал, что унижение, которому его подвергли три зимогора и Покосов и которое, казалось бы, должно было оттолкнуть Степаниду, что оно-то и приблизило его к ней. Для Степаниды он был до котлована одним из парней, кому нравилась и кто был приятно-безразличен, а после того как избавила от надругательства, он стал ей дорог тем, что спасла его, и, вероятно, благодаря этому он был выделен ею среди тех парней, на ком она не собиралась остановить свой выбор.

И все-таки он удивился, когда Степанида согласилась зарегистрироваться с ним: было впечатление, что она загубила свою судьбу, положившись на странную девичью блажь. Позже Никандру Ивановичу всегда мнилось, если между ним и женой назревали нелады, что он по гроб жизни должен быть обязан ей за то, что она не отказалась выйти за него замуж, тогдашнего, потому он и держался с ней предупредительно. А все тот случай: не подоспей Степанида, добром бы не кончилось - зимогорам было наплевать, сколько он продержится в холодной воде…

Никандр Иванович щелкнул ногтем по донцу пачки - выбил папиросу. Курил и прикидывал: завтра достанет из сундука никелированные петли (принес весной из цеха) и собственноручно навесит новую дверь, видел блеск петель и прямые глубокие канавки в головках шурупов из нержавейки. Так распалил воображение, что почудилось: прежняя дверь затолкнута на чердак, на ее месте красуется та самая, которую заприметил на складе, буковая, светлоструганая. Затем ему вообразились листы фанеры, лежащие на том же складе. Он мигом распилил надвое один из листов и закрыл одной из половинок верх двухтумбового стола, а по нему пустил коричневый дерматин. Получился основательный письменный стол, свежо и едко пахнущий дерматином. Но через минуту в душу Никандра Ивановича закралось беспокойство, что Андрюша, добыв на складе дверь, не захочет возвращаться за фанерой. Отбивается, паскудник, от рук. Ремня давно не нюхал. Пусть попробует не вернуться. Самостоятельный какой выискался. Отца ни во что ставит. Он, Никашка Зацепин, в семнадцать-то лет взглядом боялся поперечить отцу, не то что словом.

Затоптал окурок в траву, прислушался. Тут и прострочилось сквозь туман захлебистое верещание свистка.

"Неужели заметили?"

Верещание повторилось и либо отдалось звуковой дробью в долине, ниспадающей к пруду, либо кто-то отозвался на него свистом, порывисто и рьяно.

Никандр Иванович вскочил и глядел, учащенно дыша, на угол склада, ближний к высоковольтной мачте, из-за какого должен был появиться Андрюша.

Андрюша не появлялся. Опять на складе наступила тишина. Правда, ненадолго: затем возник какой-то переполох. Но обоюдный гвалт голосов, женского и мужского, разнесло громогласным, напряженным, высоко взвившимся гудком металлургического завода, и Никандр Иванович не разобрал, что на складе стряслось.

Гудок будто прорубил отдушину для звуков в порыхлелом тумане; начали докатываться звонки трамваев, рокоты мачтовых кранов, дотягиваться реактивные свисты примостившегося за буграми аэродрома.

Туман разъяли сквозняки. Чтобы следить за складом, надо смотреть напротив солнца из-под локтя.

Тревога. Лоб как накаленный. Занемевшие ноги. И сохнет во рту. Где же он, Андрейка? Поймали? Нет-нет. Наверняка удрал. Может, вообще миновал склад и спокойно дрыхнет дома? А свистки?

Никандр Иванович стянул с себя фуфайку, пошел обратно.

Когда он, поддерживая велосипед ногой, замыкал будку, на болотце с коромыслом и цинковыми ведрами проследовала Полина.

- Иваныч, куда?

Он кисло сморщился. Полина решила, что ему дурно после вчерашней водки. "Почему так происходит? - подумала она. - Пьют, пьют… Словно с намерением… ополоуметь, что-то забыть и скорей приблизить смерть".

10

Дома Никандр Иванович прошел по прохладным комнатам, заглянул в кухню. Ни души. В ванной раздался плеск.

- Андрей, ты? - спросил с надеждой.

- Я, сынок.

- А, мама. Андрюша не приезжал?

- С тобой ведь был в саду.

- Пропал куда-то.

- Никуда не денется.

- Тебе бы только о себе печься.

- Напраслина, сынок. Мой интерес к себе еще до войны улькнул под лед.

- К чему тогда скопидомничаешь? За каждую копейку трясешься. На кино мальчишке редко даешь. Управительница.

- Твои капиталы в кучу собираю.

- Какие там капиталы?!

- Знамо, какие. Других не приносишь. Никуда он не денется.

- Денется, дак ответишь.

- Ты чё, сынок, трюхнулся? Ай не радею для тебя? Ты у меня один свет в окне. За тобой лишь бы доглядеть. Ты уж сам за ним следи. На меня давай не сваливай. И так еле дюжу.

Никандр Иванович затопал сапогами, бухнулся в комнате на диван. Потная рубашка прилипла к спине. По коже побежал умиротворяющий холодок.

После изнурительной езды на велосипеде и этой самообманной ярости лежал на диване дряблый, отрешенно опуская и размыкая веки.

Бессилен. Безразличен. Дрема.

Забытье было тонким, наподобие паутинки: скрипнула: половица, и оно оборвалось.

Мимо прошла Степанида Петровна. Прямая спина как закостенела. Правая рука туго прижата к бедру, левая украдкой блуждает под грудью, теперь не больно-то высокой. А выкормила ею всего лишь трех детей. Правда, все были несусветные жадюги. Женщины с ее грудью обычно сдаивали молоко, а эти, как приткнутся к соску, до тех пор не отпустят, покуда не выцедят без остатка. Особенно Люська: захлебывается, орет, грудь ловит, да еще кусала сосок до крови.

Откинула тканевое покрывало на дужку кровати, тихо легла.

Когда заболевает что-то внутри, чаще грешит на желудок, она всегда вот так вот приходит и укладывается в постель и лежит лицом к натянутому на стене байковому одеялу, куда красильщик нанес трафарет из красных, черных, желтых роз.

Никандр Иванович подошел к кровати.

- Стеша, ты что?

- Ничего.

- Недужно?

- Просто отдохну.

- Никогда ты не пожалуешься.

- Не на что жаловаться. Все хорошо.

- Посочувствовал бы. Обсудили бы. Лечиться тебе надо.

- Я лечусь.

- У кого там лечиться. Девчонка. Ты бы проконсультировалась у наших заводских врачей.

- Ты нашу участковую врачиху недооцениваешь. Она въедливая, и душой не охладела. Предлагает лечь на исследование. Не хочется. Без меня вам трудней будет.

- Хо, трудней! Конечно. Но легче. Обследуют. Подлечат. Озабочен я. Нет ясности.

- Эх, ясность, ясность… Если у меня что-нибудь неизлечимое… Не нужна она никому.

- Можешь на опасное думать, ан, элементарная штука. Гастрит либо от аппендикса отрыжка, курфюрст его задери. Духом воспрянем.

- Никандр Иванович, ты иди-ка завтракай. Оладьи остынут.

- Обещай, что ляжешь на исследование.

- К тому идет.

- Знаешь, какую вещь я удумал? Не задержат тебя в больнице, повезу на Инзер. Река - нет другой такой. Шесть было, когда с дедом туда на покос ездил, до теперева все до росинки вижу. Хрустальный быстряк средь ущелий. Таймень ловится, хариус - тем паче, клубники, вишни навалом. На клубнике попасешься, водицу инзерскую попьешь, ушицу из хариусов поешь - все хворости отлипнут.

Не собирался Никандр Иванович на Инзер. Правда, мечтал съездить туда, но не с ней. Накатила жалость к Стеше, а к жалости прибилось раскаяние - вот и сказал, и поверил, что так и сделает, и пообещал себе лишь ее и знать. "А то что́ получается? Отработал - в сад умотал. Она ждет, чтобы обратно остаться одной. Что у мамы, что у нее, одинаковая житуха. Совесть у меня… Только считается: рабства нет. Это что - не рабство? И не кто-нибудь завел - я, потомок рабочих, сам, по сути, рабочий или, как начальник вырубки определяет, рабочий-интеллигент. Черта с два интеллигент: умелец, изобретатель. Да и этому - хана. Жди, когда кислородный завод построят. Эх, впустую Стеша вколачивает в меня судьбу. А я столько лет впустую вколотил в машину огневой зачистки. Почему так? Наказание за Стешу? Ей-то за что наказание? Святей, кажется, не бывает. А, зачем вчера Ивану на женщин?.. За Стешу одну должен их уважать. И мама… Пускай узость, что она ко мне вроде как к маленькому дитенку. Но ведь тут привязанность ото всей души! Мать, И ничем ты ее не изменишь. И за маму женщин надо уважать. Я-то что делаю?"

- Инзера два: Большой и Малый, - сказала Степанида Петровна. Ему послышалась в ее голосе надежда. - На каком ты с дедушкой был?

- Малый Инзер не такой несучий, не так громко галдит на перекатах, не так часто петли плетет. Отец рассказывал. Самому не довелось.

- Ты тот помнишь. Сегодняшний, по всей видимости, совсем изменился.

- Я, кто в Белорецке или в его округе побывал, всегда у них узнаю про Инзер. Не, покуда там глухомань. Инженер Морев, верно, говорил: де, плавал по Инзеру на резиновом плотике, и вышел к ним из лесу молодец в японской куртке. Лес заготавливает с напарником. За тунеядство сослали. А так больше никого не встречали. Глухомань глухоманью.

- Натерпишься ты со мной.

- Морев говорил: плоскодонку надо купить в Белорецке. На машине подкинут до Инзера. Потихоньку станем сплавляться. Не надо ни Енисея, ни Амазонки.

- Поздно, по всей видимости.

- Ничего не поздно. Понадобится - я тебя вдоль Инзера на закорках пронесу. Главное, настраивайся на веселую волну.

- Там и волны веселые, и водоскаты, куда и спортсменам опасно соваться.

- Откуда знаешь?

- Интересовалась.

- На месте определимся. Не водой, дак берегом. Сказал: на горбяке потащу. Не журись, моя славная.

Назад Дальше