- Ты… Ну, ты далеко от наших краев… не жалел ее. А я - тут. И Ванька тут бандитствовал. Отца с маткой тут, в Михайловке… А Ванька, несмотря на это, служил у них. Я что, могу это ему простить? Ты прощаешь вроде. Поликарп Кружилин тоже. Ишь тосты какие умные начали говорить - человек должен стержень жизни понять, тогда, мол, станет человеком. Все - для Ванькиного оправдания. Ну, оправдывайте! Дело ваше! А он понял, думаете?
- А может быть, не только для Ивана, но и для тебя этот тост произносился? - спросил негромко Антон. - Для того, чтобы и ты стержень тот попытался найти?
- И для меня, как же… Все понимаем, не дураки. Только я его не терял…
- А может, все же потерял? Шел-шел да и обронил где-то?
- Ну, знаешь! - Федор резко встал, из-под насупленных бровей оглядел Антона, потом Ивана. - А-а, в общем, чего попусту воду лить? - И пошел на кухню.
Антон ничего не сказал, не задержал его. Через минуту хлопнула входная дверь.
- А ты-то, Иван, что молчишь весь вечер? - спросил Антон.
- Так я что же? Обвиняет меня Федор правильно, оправдываться мне нечего. Как жизнь моя сложилась, ты знаешь. Письма два-три я посылал тебе, вроде Агата вот еще писала. Да и от других понаслышался…
- А я хочу от тебя самого. Давай рассказывай обо всем… О себе, о Федоре - все в подробностях. Понять я хочу вас обоих.
- О себе-то я могу. А об Федоре как мне? Я его и сам не пойму…
- Как уж понимаешь. Потом я тебе все о своей жизни поведаю…
…В эту ночь братья говорили до самого утра.
* * * *
Выйдя из квартиры Антона Савельева, Федор постоял возле крылечка. Черная, тугая темнота осенней ночи придавила Шантару к земле. Эту темноту прокалывали кое-где желтоватые пятнышки светящихся окон.
Час или полтора назад, когда они с Анной шли к дому брата, небо сплошь было заложено грязно-серыми, тяжелыми облаками. Но тогда облака шли высоко, а сейчас - Федор чувствовал это - опустились до самой земли, обдавая ее холодом. "Неужели снег ляжет? - подумал он, вспомнив о нескошенном массивчике пшеницы. - Уйдет под снег - будет разговоров на всю зиму: пьянствовал, мол, вместо того чтоб косить и косить, до самых белых мух".
И крупно зашагал прочь.
Дул ветер, качал оголенные деревья, жесткие ветви тоскливо поскрипывали. Казалось, что тяжелые тучи бороздят своими днищами по верхним прутьям, едва-едва не ломая их.
Ничего, кроме неприязни к старшему брату Антону, а тем более к Ивану, Федор не чувствовал. "И Анна, ишь ты: "Почему ты на всех плюешь-то? Это понять бы…" На всех, а сама Ваньку прежде всего в мыслях имела… И что он ей, заморыш тюремный? Сколько годов прошло, а она все об нем… Или это правда, что люди перед Христом за его страдания стелются?.. И Поликарп с Антоном учить вздумали!"
Улица была темна - ни огонька в окнах, ни звездочки над головой. Его собственный дом тоже был погружен во мрак. "Ишь, не ждет… - со злорадством подумал об Анне. - А бывало - до света ждала…" И он почувствовал, как снова пухнет голова от раздражения.
Зайдя во двор, Федор заметил, что у Инютиных светится одно окошко. Оно до половины было закрыто занавеской, по занавеске мелькала тень. "Анфиса или Верка?"
Федор вдруг почувствовал в себе какую-то пустоту и тоску. Неприятно затомило, засосало в груди. Федор сел на лавочку возле стены и, прижимаясь к ней спиной, с удивлением слушал, как постанывает сердце, как тупо давит что-то на него. Этого он никогда не ощущал, такого с ним никогда не бывало. И потому испуганно подумал: "Это еще что такое? Может, болезнь какая?"
В окне Инютиных опять качнулась тень, вытянулась - Анфиса или Верка снимала платье. Мелькнули поверх занавески оголенные руки, и окно потухло. "Она, Анфиска", - узнал наконец Федор. Кровь у него чуть заволновалась, неприятные стонущие боли в сердце сразу исчезли. Он зачем-то представил, как Анфиса, засыпая, чмокает по-детски губами. Она всегда ими чмокает во сне. Потом вспомнил, как всегда дрожат под его руками ее острые, горячие плечи, как вздрагивает худая спина и гулко колотится что-то в ее груди, заставляя сильнее биться в ответ его, Федорово, сердце. И Анфиса в такие минуты сжигает его черным пламенем глаз, жадным и ненасытным. Даже в темноте он всегда будто различает этот испепеляющий черный огонь, чувствует его…
А вот с Анной, собственной женой, - с той всегда иначе. Когда-то, давно-давно, она была похожа на Анфису, она так же вспыхивала и сгорала. Но она никогда не вызывала у Федора такого же ответного желания. Наверное, потому, что Федор не верил ей. С самого начала не верил, с самой первой ночи после женитьбы, когда он узнал, что она, оказывается, порченая. Это его как кипятком окатило, он сел у окна и, куря самокрутку за самокруткой, вспоминал, как год назад привез ее откуда-то Иван в Зятькову Балку вместе с трупом ее отца. Наконец хрипло спросил:
- Кто ж… распробовал тебя? Ванька?
- Нет, нет! Феденька, любимый! Не-ет!
- А кто?
- Я не виновата, Федя… Я не могу сказать… Но я - честная! Тысячу раз убедишься, что я честная! Я заслужу твое прощение, я стелькой буду для тебя, удавить дам себя за один твой волосок! Я так люблю тебя - ты еще не знаешь. Только не спрашивай, забудь, а, Феденька?
Она ползала в тот вечер у его ног, плакала, исходила слезами, но так и не сказала, кто виноват в ее позоре. И потом никогда не захотела сказать. Федор не мог ничего забыть, не мог простить. Мало-помалу Анна остывала, делалась молчаливее, замыкалась. Она быстро постарела, Анна, как-то не телом, а душой. И ночами становилась все холодней и все бесчувственней. Она никогда не отталкивала Федора, но женское свое дело исполняла без желания, по обязанности и - Федор чувствовал - со все большей долей брезгливости. Сейчас вот он стал ей совсем чужой.
Федор поплотнее прижался спиной к бревенчатой стене, вздохнул. И в ушах у него вдруг зазвенели слова Кружилина: "Бывает… что человек, не понимая сути и смысла жизни, наделает черт-те что, наломает таких дров, так расшибет свою душу, что живет весь в синяках и кровоточащих ранах…" И только сейчас эти слова по-настоящему возмутили его. "Это… это я-то не понимаю сути и смысла жизни, наломал дров?! - с яростью подумал он. - Я, я, который партизанил, не щадя жизни, не боясь смерти! А после этого работал как положено, на плохом счету никогда не был…" Сколь существует МТС, столь и он, Федор Савельев, лучший в ней комбайнер! Уж он-то, Кружилин, все это знает! Так какое право имеет так говорить?! Особенно это… это: "Смолоду прореха, к старости - дыра…" Какая, в чем прореха была? Где сейчас дыра? Какая дыра?!
Эти мысли, больно колотясь в мозгу, заслоняли все - и Антона, и Ивана, и Анну, заслонили, как бы стирая, и его, Федора, поступки и отношение к этим людям, будто ничего предосудительного по отношению к ним или к кому бы то ни было он не делал. И он чувствовал себя глубоко и несправедливо обиженным словами Кружилина, всем этим вечером, всеми этими людьми - Кружилиным, Антоном, Иваном. Даже собственной женой.
"Чужой я им всем, чужой", - думал он.
* * * *
Федор рос мальчишкой тихим, пугливым, неповоротливым. Старший из сыновей вечного Михайловского недоимщика Силантия Савельева, Антон, парнишка бесшабашный, непослушный и хулиганистый, откровенно презирал Федьку, часто поколачивал и вообще вроде и не считал за брата. И уж никогда не упускал случая поиздеваться - то спящему Федьке лицо разрисует угольком под черта, то сунет в ботинок сухой, ощетинившийся острыми, закостеневшими иголками шарик семян белены, то во время купанья в Громотухе намочит и туго-натуго завяжет обе штанины Федькиных брючишек.
Когда Федька прибегал в слезах к матери, Устинья Савельева, женщина маленькая, с плоской, иссохшей грудью и большими, раздавленными вечной работой руками, хватала прут, скалку или сковородник.
- Ах, он, разъязви его напоперек! Чтоб его, неслуха, кикимор задавил на рассвете! - И бежала разыскивать Антона.
Если Антон в такие минуты попадался ей под руку, Устинья не жалея хлестала старшего сына. От ударов он не уворачивался, только пытался поймать прут или сковородник да говорил:
- Он же, тюха-матюха, на ходу спит. У него же мухи во рту плодятся. Тележного скрипу - и того боится… Вырастет с него мешок с г…
- Ироды! Навязались на меня, чтоб вас в один день посередке скрутило! - чуть не плача, выкрикивала мать, потихоньку остывая. - Сам-то в кого вырастешь? Тебе в школу надо было ишо хоть с год походить, когда шло дыхали мы мало-мало, а ты баклуши взялся бить. Извел, совсем извел мальчонку. Ты ведь на пять годов старше его… Вот погоди, отправим тебя в город-то Миколаевск - почешешься! Тамока не у батьки с маткой за пазухой. Там дядька Митрофан тебя обтешет. Али головешку свою пустую сломишь там, али за ум возьмешься, балбес проклятый…
Однажды осенью, когда березы были облиты уже желтым пламенем, Антон сказал Федьке:
- Хошь, тюха-матюха, фокус покажу? В Змеиное ущелье слазаю и живьем вернусь.
- Ври поболе! - презрительно усмехнулся Федор. - Гадюки-то там…
- А ну, пойдем… - И потащил младшего брата к Звенигоре.
Ущелье, про которое говорил Антон, было самым глухим и зловещим местом на Звенигоре. Это скорее было не ущелье, а небольшой и неглубокий распадок, густо заросший черемухой, боярышником, калинником, малиной, дикими яблоньками. Он начинался у южного подножия Звенигоры и тянулся в глубь каменных теснин, чуть повышаясь, километра на полтора.
Этот распадок и называли Змеиным ущельем, потому что там действительно в несметном количестве водились гадюки. Чем их привлекало это место - неизвестно. То ли зарослями малины и прочей ягоды, то ли сыростью - где-то в верховьях бил ключ, и, стекая вниз, он сочился между камней и высоченными, в рост человека, травами до самой Громотухи, которая с юга огибала Звенигору. Змеи целыми клубками висели на деревьях, свившись кольцами, грелись в солнечные дни на камнях. Но солнечных дней здесь было мало, потому что по дну распадка, облизывая камни и деревья, вечно ползали густые и едкие туманы.
Весной ущелье полыхало, как радуга. Там зацветали и черемуха, и яблони, меж камней, где посуше, пробивались поздние белые и фиолетовые подснежники, на открытых влажных полянках сплошными, ослепляющими пятнами горели лютики - точно кто разбросал по распадку золотые пластины. Но больше всего было змеиных кореньев - красно-розовых, бесстыдно ярких цветов с большими раздвоенными лепестками. Они цвели недолго, но буйно, усыпая потом камни, травы, мокрое дно распадка опавшими лепестками. Говорили еще, что именно запах этих цветов привлекает в ущелье змей со всей горы, что они жрут эти опавшие лепестки, именно опавшие, потому что к этому времени и накапливается якобы в побледневших цветочных лоскутьях тот самый смертельный яд, которым страшны эти твари.
В Змеином ущелье царила вечная тишина. Птицы сюда никогда не залетали, ветер и тот редко-редко продувал сырую каменную дыру.
Осенью, когда змеи расползались по норам и каменным расселинам, уходили в спячку, в ущелье было совершенно безопасно. Люди это понимали, наверное, но уж настолько место было зловещее, что редко-редко кто осмеливался заглянуть туда на часок, обобрать куст боярышника или наломать пук калины. Но дальше, чем саженей на полсотни, заходить вглубь все равно не решались. Кроме того, ягоды, собранные в Змеином ущелье, считались не то чтобы ядовитыми - погаными, что ли.
Одним из первых, кто обнаружил и убедился, что осенью ущелье безопасно, был, пожалуй, Антон. Он года три или четыре подряд приносил оттуда целые ведра крупной, сладкой ягоды - боярки, полные мешки пламенной калины или пронзительно кислых яблок-дичков.
- Откуда? - удивлялась Устинья. - Где натокался-то?
- Там, в лесу, - неопределенно отмахивался Антон.
- Не с ущелья ли Змеиного? - подозрительно спрашивал отец. - Гляди - погань там одна растет.
- Да ты чо, батя?! - обижался Антон. - Не понимаю разве, что там поганое место!
Из яблок-дичков варили вкусный квас, из боярки и калины пекли пироги, ели, хвалили.
- Ну разве погань это? - говорил Антон. - Вкуснота одна.
…Когда братья подошли к Звенигоре, Федька остался внизу, на берегу Громотухи, а Антон зашагал в распадок.
- Дак ты постоишь где-нибудь близко, за кустом, - и обратно, - сообразил Федька.
- А ты гляди - я во-он с той скалы, которая как огурец торчит, тебе свистну и помахаю.
Скала, на которую показал Антон, была далеко, в самой глубине ущелья. Действительно, вскоре Федька услышал свист и увидел Антона на скале. Все это очень удивило и поразило Федьку.
- А ты, Антон, как это?! - озадаченно спрашивал он по дороге домой. - Не боишься змей-то как?
- А они сами меня боятся.
- Почему?
- Потому что я не тюха-матюха.
- Все обзываешься, - обиделся Федька.
Несколько дней он ходил молчаливый, что-то обдумывая. Потом вдруг сказал:
- Знаешь что? Я тоже не побоюсь… в ущелье-то.
- Скажи другому кому! Полные штаны накладешь!
- Я? Я?! - гневно крикнул Федька. - Гад ты такой! Еще надсмехаешься… Пойдем тогда!
И они опять пошли к Звенигоре. Но теперь, к удивлению Антона, Федька смело шагнул в ущелье. Шел и шел не оборачиваясь, перепрыгивая через камни, продираясь сквозь кусты, хлюпая сапогами по раскисшему дну. Только голову чуть втянул в плечи. И дошел до самой скалы, с которой в тот раз свистел Антон.
- Вот… - сказал он, останавливаясь. Лоб его был горячий и мокрый. - А то тюха да матюха я, тюха да матюха… - И мальчишка всхлипнул.
- Я больше не буду, Федь… Молодец ты.
Но Федька вдруг сел на обломок скалы и разрыдался. Видимо, удерживаемый страх, пересиленный упрямством, теперь выходил слезами.
- Вот еще мне! - нахмурился Антон. - Перестань! Кому сказано! Сыть… И я тебе еще что-то покажу.
- А что? - поднял мокрое от слез лицо Федька.
- А вот сейчас… Иди сюда, за мной…
Вершина скалы была круглой и острой, а основание - квадратной формы, с уступами. Прямо из-под камней густо росла жимолость, обсыпанная небольшими красными плодами. Все в округе называли их волчьими ягодами. Они были горькими и ядовитыми.
В одном месте среди жимолости рос старый и крупный куст боярышника с иголками длиною в палец. Антон нырнул под него, прыгнул на уступ, а потом на следующий.
- Давай сюда. Только об иголки не наколись.
Федька забрался вслед за Антоном на три-четыре уступа, оказался под нависшей козырьком каменной глыбой. Теперь уступы, как ступеньки, пошли вниз, а с боков сужались каменные стены. Но вдруг они расступились, и Федька оказался в черной пустоте. Под ногами был все тот же камень, но Федька, услышав, что екнуло сердце, остановился. Ему почудилось, что сделай он еще шаг - и загремит, как в колодец, в бездонную черноту.
- Кто-то заше-ол в мою-у кварте-еру-у… - услышал он жуткий и протяжный голос, и опять у него зашлось в груди. Хотелось кинуться назад, на воздух, к свету. Но громадным усилием воли и упрямства он удержался.
- Ты, Антоха, не пугай меня, понятно? - хрипло сказал он. - Где ты?
Мигнул рядом огонек - Антон чиркнул спичкой, - и Федька увидел просторную пещеру, темный и мрачный каменный мешок.
…Потом, выйдя из пещеры, они лежали на замшелой плите, грелись под слабеньким уже солнцем.
- Как ты ее нашел, эту пещеру-то? - спросил Федька, - Снизу ее совсем не видать.
- Так, лазил-лазил да нашел. Здоровенная?
- Жутко в ней.
- А ты скажи мне - змей-то боялся, когда сюда шел?
- Ага… - помедлив, ответил Федька. - Сильно боялся. Снизу-то ничего, думаю, я в сапогах. А ну как с куста какая сорвется? Да за шиворот прямо…
- И все-таки шел?
- А как же… Чтоб ты не смеялся, паразит такой… Пущай, думаю, лучше укусит…
Антон засмеялся и сказал, как недавно:
- Молодец, Федьша… Так и надо в жизни - ничего не бояться. А теперь я тебе секрет открою: нету сейчас тут змей.
- Как нету? Куда они подевались?!
- Они в этом ущелье рано в спячку ложатся. Раньше, чем в лесу.
- Интересно, - протянул Федька. - И никто в деревне не знает?
- Знают, наверное. Да все равно боятся сюда ходить по привычке. Такое место…
- Интересно… - еще раз вымолвил Федька. - Н-ну, я как-нибудь попытаю тут Ваньку с Кирькой… Пущай только подрастут у меня. Я их огорошу… как ты меня.
- Только запомни, Федор, - серьезно сказал Антон, - пока березы сплошь не пожелтеют, чтоб сюда носа не совать. Смерть это сразу. Обязательно покусают гадюки. Ты понял?
- Не глупый. Пока березы не пожелтеют…
- Вот-вот… А сейчас пойдем, я покажу, как змеи на зиму засыпают. Тут они в такие клубки свиваются - двое мужиков, однако, не поднимут. Айда, вырежем только по палке…