Кругом захохотали, а Иван подумал грустно:
"Они все говоруны да книжники. Любому, как я, в рот въедут и там заворотятся, а я не смекалист, хотя на практике задельнее их".
Вдоль берега, видел он, вытянулась линия красавиц барж с гравием, песком и бутом. Это и надо было выгрузить в первую очередь. Большие баржи, огромной грузоподъемности, с навесными рулями, глубоко сидели в воде, и знал хорошо Иван - их делали балахнинские мастера с подручными из Монастырки. Монастырковцы почти все умели лодки ладить и в речных судах знали толк. Иван видал всякие: старые "системные", "американки" для перевозки нефти, наливные железные, четырехмачтовые и трехрулевые, которые утопали в воде так, что борта их касались поверхности реки, он знавал "Марфу Посадницу" купца Сироткина, вс дичайшую баржу на старой Руси, и мало ли прочих.
"Ты таких не видывал еще", - мысленно урезонил он белобрысого.
Державший себя так, точно был он дома, белобрысый сразу не понравился Ивану.
"Таких работать не заставишь", - подумал он и без радости подошел к нему и спросил:
- Где у вас старшой?
- Все мы одна шайка-лейка, ударный коллектив. Сто голов - сто умов, едим руками, а работаем брюхом.
- Мне бы с вами присоседиться.
- Падок на даровщину, - захохотал белобрысый. - Что ж, валяй. Нашего полку прибыло. Сиротка, запиши этого богатыря!
Эта простота, с какой его приняли, осведомившись только, не лишенец ли он, пришлась ему не по нраву. Он не видел в этом серьезности. Настоящие артельщики покочевряжатся вволю, да угощенья попросят, да на дом литр приношенья, а эти - с маху. Решил Иван поэтому: "Серьезности на работе у них не жди, и заработка тоже".
- Гвардия! - воскликнул зычно косоглазый, угрястый и бросил пустую банку из-под консервов в реку, - бодритесь чертом. Мы сменили мастаков-стариков, мы взялись их переплюнуть в работе, и не иначе как помня, что нет никакой славы орлу в том, что он победил голубя.
Он махнул рукой намеренно артистически и рассмеялся. И тут Иван догадался: для веселости сделано это.
"Шутник! - подумал он. - Шуткой брюхо не надоволишь. Служить стану по кафтану".
Шутник подошел к тачке, и вся ватага за ним двинулась. Пошли на баржу.
Поднялся оглушительный гам. Солнышко еще заслонено было нагорным берегом с березовыми рощами на нем, и оттого вся гладь реки выглядела холодно-стеклянной, трава на берегу белела, убранная блестками инея, люди беспрестанно ежились, изо ртов вылетал клубами пар.
Но жизнь давно проснулась. Вскрики рабочего люда с мелких баркасов взлетали над струями могучей реки. Слышался плеск весел, пыхтенье пароходов и уханье паровика.
- Чего стрекочете? - сказал девушкам косоглазый, стыдя их нерешительность. - Хватай бут руками и - в тачку. Ходи ногами, ребята! Не в театре.
Когда потянулись один за другим к буту с тачками и потом по мосткам, которые трещали и гнулись, обратно уходили с баржи цепью, водоворот движений подчинил себе каждого. А всех определял первяк. Им оказался косоглазый, его звали Гришей. Он держал тачку крепко, слегка пригнувшись, сваливал бут бесшумно, при этом вскрикивая:
- Легче! Не бросай бут наотмашь.
Вскоре как-то потеплело. И хотя солнышко из-за лесу вышло, а вода под лучами стала зеленой, прозрачной, но шуму не убавилось, а Иван не замечал перемен, самозабвенно увлеченный работой. Тело стало податливо, мысли ушли. Мимо него пробегали люди в рубахах, расстегнутых на груди, от людей шел парок, и дышали они сильно и вольготно, крича, иногда толкаясь. Но и крики и суетня возбуждали сильнее Ивана. Он тоже кричал: "Посторонись!", хотя никакой в этом надобности не было.
Вскоре ему стали накладывать на тачку вдвое больше, видно - для испытания, и уж двигался он по мосткам полубогом, как то делал Гришка. В один из таких пробегов косоглазый Гришка догнал его, крикнув сзади.
- Ой, гляжу - надорвешься ты, парень…
С безотчетным волненьем Иван обернулся, поднял тачку соседа с бутом и высыпал в свою, увеличив груз вдвое, и повез камень так же легко и быстро.
- Ну медведь, - промолвил сосед, - ну силища! И откуда эти берутся лаптястые Ильи Муромцы ныне?
- Карпа Переходникова дитятко, - кто-то ответил на это. - Тот, бывало, вязы молодые выворачивал под пьяную руку…
И после того завертелось около Ивана все кругом, и он помнит только одну эту беспрестанную карусель - туда, сюда и обратно. Люди, как пьяные, ухая, и вскрикивая, и подгоняя друг друга, закружились на берегу вольной реки, гася свои голоса в грохоте сваливаемого бута.
Ветер, идущий с низу Оки, рвал ситцевые платья девушек, вырисовывал их тела, и молодые грузчики шли по сходням со встрепанными волосами, подолы их рубах заворачивались выше пояса. Царило безмолвие.
Когда вырывался из рук камень и бухался в воду и брызги ударяли в лица, только тогда раздавался окрик:
- Кто там это? Косорукие!
Иван на минуту приостанавливался и стряхивал пот с лица. Но вдруг спохватывался, не желая быть замененным в простое, срывался с места и бежал на баржу.
Пришло время, и Гришка сказал:
- Стоп, порточная и беспорточная команда! Кто хочет, раскуривай.
Стало враз тихо. Свесив ноги с баржи, люди стали дышать глубоко, шумно. Только тут Иван увидел, как пот сползал с груди к коленам струйками и попадал в лапти. Все закурили. А ему нечего было делать, и он сказал белобрысому:
- Ай, как шло дело! Точно на сенокосе.
- Хлеще, - ответил тот. - Сенокос ваш жадностью подперт, а тут не из шкурных, брат, затей.
После того ели хлеб с воблой и опять грузили, и только к вечеру, усталый и довольный, пришел Иван, улыбаясь навстречу жене:
- Сколько тыщей пудов мы на берег повыкидали! - сказал он. - Коли считать, так цифер не хватит.
Гремя чашками на столе, жена спросила хмуро:
- А сколько выработал?
Ивана застала врасплох она этим дознанием. Он забыл про то вовсе.
- Работали не из шкурных затей, - ответил он робко.
Жена усмехнулась, шумно всплеснула руками:
- Ну муженька бог даровал! Так ты, видно, за так рубахи-то рвал. Уж не к ударникам ли ты приписался?
Он молчал, не подхода к столу. Желая показать, как он устал, прилег на кутник, хотя есть хотел нестерпимо.
- Я гляжу - сияет мой богоданный, как солнышко. Ну, думаю, денег воз везет. А это он от дурости, - сокрушалась жена. - Давай смекай, сколь выработал, иначе и чаю не дам.
- У кого узнать-то мне? - ответил он. - Все разошлись уж.
- Это твое дело, - сказала жена.
Счастливое чувство, с которым пришел Иван с баржи, разом сменилось тоскливой и нудной горечью. Он пошел на место выгрузки; там никого, кроме водолива, не оказалось. Домой возвратиться с этим он опасался. А ноги ныли. По телу прошла дрожь, и сразу стало холодно, к тому же сосало под ложечкой.
Солнце закатывалось. Река стояла смирно, не шелохнувшись, как зеркало. Стихла дневная суета. Он побрел тропкой, ведущей в березняк, за Монастырку. Лес был сильно тронут увяданьем. Местами оплешивел, местами вовсе омертвел. На окраинах его лежали сотни лесных трупов. Но любимую рощицу Ивана еще не сняли с земли. А дело клонилось к этому, - всякий заметил бы это по размежевке.
Поврежденной машинами дорожкой он вышел к долу. Кусты нетронутого ветельника ширились пока безбоязненно. Они были голые. Только рябина в стороне рдела, наперекор всем, вызывающе-дерзко. Кровяные ее гроздья клонились долу. Солнышко проходило сквозь них, обливало золотом заката и терялось в кустах. Полушалком оранжевым листья устлали землю. Они шуршали под ногами. Стояло безветрие. Иван подгреб листья под себя, сел и стал глядеть на дол - туда, где распростерлась нетронутая целина полян и подле них жнивье. Лес утешал его. Шли чередом воспоминанья.
В этот дол хаживали девки за столбунцами. Иван помнит, как накрывал он девок полушубком и бесстыдно их тормошил или поднимал широкие их подолы на голову и завязывал. Девки не убегали в лес, а развязывались на виду у парней. Все было преисполнено густых радостей, установленных отцами. Ивана даже приподняло от наплыва чувств, и промелькнуло в мыслях: "Господи Иисусе, а может быть?.."
Он слышал, были времена, когда поощряли выход на отшибиху, и как раз все эти места давались: и вода, и луга тут, и лес, и земля неплохая; но никто тогда не выехал из Монастырки, - охота ли жить сурком? И вот пришла мысль - не похлопотать ли? Он раздерет целину руками и с одним топором обстроится.
Так думал он, перемогаясь в решениях. Вдруг тишину вспугнул хруст, идущий из глуби леса. Иван обернулся и увидал: ползет дьяволом машина понизу, лапы большие кроют тропу, давят хворост на пути. Волочит она за собой пять дерев, двум парам коней не управиться. Иван вскочил и сразу приметил, что везут дерева из тех мест, какие он облюбовал. И тут только бросилось в глаза: узкие просеки уходят через трону в разные места, - земля поделена. Он бросился к дому.
В Монастырке гудели люди, девки вскрикивали за гумнами на гулянках с рабочей молодежью, гармошка звала к плясу и уж засветились огни.
Навстречу шла компания с тальянкой, две девки, обнявши пария с боков, рьяно махали платочками и целовали воздух под припевы. Раскрасневшийся чужак сиплым голосом тянул городскую песню: "Маруся отравилась…"
Иван не своротил, попер напрямки, сталкивая с дороги грудью всех. Сзади в затылок ему ухнули. Откуда что взялось в Иване!
Разбрасывая около себя гульливый народ, как чушки в игре, путаясь в девичьих подолах, Иван молотил руками в воздухе, крича:
- Лес сгубили, поля застроили, девок наших губите. Везде ваше угодье стало. Братцы, ребятки, в раззор нас пустили люди заезжие.
Вдруг чужак закричал:
- Товарищи, слушайте, он контру разводит! Цапай его, веди в милицию.
Он подбежал к Ивану, схватил его за рукав. Иван вырвался. Не помня, каким его духом примчало, Иван сидел, зарывшись в омет соломы, и боялся выходить. Только отсидевшись и придя в себя, он решил пойти домой.
У соседского крыльца сидел на скамеечке Михеич, подвыпивший, рядом со вдовами и любезничал. Иван обрадовался случаю и сказал, поздоровавшись:
- А я, Михеич, в ударниках был сегодня. Помнишь ли ты меня?
- Как не помнить, добрый молодец, советской власти опорыш.
- Весь день утруждались, а вот не пойму, какая цена этому труду?
- Эх, милый, - ответил Михеич, - что дадут, то и твое.
- А что дадут?
- Фигу с маслом.
- Как же это?
- Милый, в такой сорт людей идут те, кому карьеру сделать надо. Вот они и стараются по бесплатности, кусок у рабочих людей отнимают. Нет, денег тут не жди.
Иван явился домой, успокоенный разъяснениями, и молча и тихо лёг подле жены на хвощовую чаканку, опасаясь, что она спросит его.
И верно, спросила:
- Ну что, сокол, сколь добыл? - не поворачиваясь к нему, промолвила она.
- В ударники записываются те, кому кальеру сделать надо, - ответил Иван, - а денег тут не жди.
- Дурак! - ответила жена тем же тоном.
Глава III
"РАЧЬИ КЛЕШНИ"
После этого Иван провалялся три дня на кутнике, вздрагивая и вздыхая, когда жена сердито стучала у печки. Молча вставал, как только голод гнал его, шарил руками на суднике, ища краюху, и ел торопясь, отворотившись к стене. Жене ни в чем не перечил. Но чем дальше шли дни, тем сердитее Анфиса орудовала ухватами, и каждый раз, когда он робко брал хлеб, она огрызалась:
- А коли это сожрем, за что цепиться прикажешь? Ты подумал ли про это?
У ней на гайтане в тряпице зашиты были деньги, вырученные за упряжь, за лошадь, за дом, да и сусеки были еще полны жита. Но и тут не перечил Иван жене. Уходил в город размыкать тоску, укреплял тын, который был не нужен, обрубал у яблонь сушняк, хотя с глубокой осени сады брали под стройку, лишний раз обметал двор, без нужды окучивал навоз, оставшийся после лошади, а когда нагрянула зима, очищал проулок от заносов, тропы разметал.
- Из пустого в порожнее переливать всяк может, - вздыхала жена. - От людей стыд, от шабров покор, поднять бы теперь отца, покойника, поглядел бы он на тебя одним глазом.
Иван горбился за столом, опуская глаза в колени.
- Пятый месяц без дела слоняться - сколько ж это сотен потерять?
Жена высчитывала на пальцах:
- В месяц мало-мало сто рублей, стало быть - пять сотен. Каждую получку папирос; по вольной цене продать ежели пять получек - сотня с четвертной. Спецовка - четыре десятки стоит. Сахару каждый месяц два фунта, чаю четверка, отрезу на платье, две пары чулок. Батюшки, сколько задарма пропадает!
Она выла, и даже показывались слезы на глазах. Иван не мог крикнуть ей, как бывало раньше: "Баба, оставь глупые речи!" - и даже наставительное слово произнесть боялся. Вот и старик отец, провидец, разве он наставил сына на ум? Ушел один и секрет свой с собой унес.
Мастера и рабочие в ночную пору прибегали к Иванову дому и кричали от крыльца:
- Анфиска, курва, да-ко полдиковинки.
Она появлялась на крыльце румяноликая, сияющая, совала поллитровки и потом старательно пересчитывала деньги на кутнике, сидя спиной к Ивану.
С замиранием и тоской слышал Иван, как часто говаривали на улице: "У Анфисы наверняка найдется", "Она перец-баба", "Ну, брат, такой сдобы не сыскать в округе", И подвыпившие покупатели хватали ее за крутые бока и всяко на глазах у мужа. Она только взвизгивала и кричала, веселясь:
- Отстаньте, баламуты!
"Что с ней стало? - думал Иван. - Вот и говори про стариков, что бестолковы, когда все наперед выложил отец про нее".
А по вечерам люди с книжной речью, прибывши со стройки, угощались в избе. Тогда приглашалась тальянка с бубенцами и бывалые девки. Анфиса, притворившись пьяною, буйно плясала с ними, хохотала неистово, задевала гостей раздутым подолом сарафана и кричала:
- Иван, не гляди сычом, пошевеливайся.
Иван прислуживал гостям неуклюже, двигаясь мертво и мешая всем. Когда компания убиралась восвояси, обязательно кто-нибудь замешкивался с женой, она повелительно и просто говаривала:
- Иван, выдь на минутку!
Иван стоял на крыльце, дрожа от холода, глядел на звезды, на окна освещенных бараков и ждал, когда уйдет посетитель.
Снедаемый невыразимой жалостью к себе, он подходил к Анфисе после того и, глядя в ее усталые глаза, предлагал несмело:
- Анфисушка, уйдем за реку. Там дядя по сей день землю пашет.
Жена выговаривала виноватым голосом:
- Ах батюшки светы, куда же ехать от привольной жизни?
Иван замолкал и пытался к жене приласкаться. Отнимая его руки от себя, говорила она устало:
- Убери рачьи клешни.
Уходил на свой кутник и лежал без сна всю неприютную ночь. Один раз прибыл Михеич с ватагой "на вечерок к Анфиске". Жена приказала Ивану стеречь лошадь у крыльца. Когда он вышел, то удивился и обрадовался: приехали на его Гнедке. Иван обнял голову лошади. Гнедко дохнул на него шумливо и ткнулся мордой Ивану в плечо. Из избы сочился визг, гул, вскрики, а Иван ходил около лошади и смахивал с нее пыль рукавом. Упряжь на ней была вся ременная, крепкая, новая, а показалось Ивану, что вздох лошади был необычно тяжел, стаз сумрачен.
"Чужбина и чиста и прихотна, а отраду в ней и скотина не находит", - подумал он.
Пришло время, и вывалилась из сеней ватага. Стали люди усаживаться в санки, а Михеич влез на козлы и ударил вожжой лошадь без нужды и стал дергать ее зря так, что направил на угол. Лошадь вздыбилась и уперлась оглоблей.
- Отвезу я вас, - сказал Иван тихо, принимая вожжи у Михеича. - Загоните вы лошадь в этакую ночь. Ладно уж.
- Катай вовсю, Анфискин муж! - закричал Михеич и повалился на колени людей в санки.
Шебаршила мягкая метель, сметала снежок с полей на дорогу, но путь был все ж укатан, и Иван отвез людей скорехонько, а лошадь на хоздвор привел и сдал конюху.
- Мучат бессловесное животное без всякой нужды, - сказал Иван, - а оно пожалиться не может; а понимает оно горечь, пожалуй, хлеще нашего. Эх, люди-человеки!
- А что бы они делали, кабы ничего не делали? - ответил заспанный конюх из самых старших здесь. - Нас вот всего пятеро, а справляем дело за целый десяток: ни днем ни ночью покоя нет с этими разъездами по кралям писаным.
- Бог ты мой! - воскликнул Иван. - Да я бы пошел. Лучше есть ли что, как лошадей блюсти?
- Мил человек, пожалуйста, работай с нами.
Иван переночевал у конюха в теплушке, а наутро зачислили его в штат, и стал он за Гнедком ухаживать. Чистил сбрую и лошадей легковых и убирал конюшни, не заявляясь домой несколько суток.
Но чем больше Иван уходил в хлопоты, тем сильнее ныла душа. Анфису знали и на хоздворе, и конюхи припоминали ее имя с ужимками, с причмоками. Только старшой, принявший Ивана на работу, говаривал душевно:
- Гляжу я на тебя, Иван, и думно мне: кошка, к примеру, и та репьи с хвоста зубами сдирает. А ты цепишься за подол бабенки-срамницы, которая хуже репья. Да у них, у окаянных, по семьдесят две увертки на день. Не перехитрить их и не переделать, брось.
- То в расчет прими, надо блюсти закон.
- Нужда, милый, закона не знает, а через шагает.
Старший конюх сокрушенно вздыхал, улыбался и замолкал.
В выходной день двое из конюхов пришли раз под хмельком, и один из них промолвил:
- Были сейчас у Анфиски. Вот охальница баба!
- Цыц! - перебил другой. - Здесь ее муж, вон он!
- А что муж? Муж заодно с ней. Деньги гребут совместно, по уговору. Михеич недаром у ней гость дорогой.
Иван сказал, стиснув зубы:
- Про Михеича ты врешь, парень. Михеича она на порог не пустит.
Товарищи враз захохотали:
- Сейчас сметану поехали сымать. Тебе одно снятое молоко останется.
Когда они удалились, а старший конюх захрапел на топчане, Иван выкрал из-под головы у него револьверщике и выбежал из теплушки.
Он брел по монастырке напрямки, через сугробины снега, сжимая браунинг в ладони и спотыкаясь. Свирепая темнота облегла землю, вдали торчали только махонькие слепые окна барака. Иван бухался в канавы, запорошенные снегом, но сворачивать на торную дорогу не было охоты. Вот минул рельсы, потом перебрался через кучи бута, приготовленные для соцгорода, перепрыгнул канаву и очутился подле своего прясла.
Прясла, собственно, даже вовсе не было, его давно пожгли, из снега торчали одни колья. Иван, облокотившись на один из них, встал и приложил руку к груди. И больно удивился - так сердце ёкало. А тут вспомнился старик отец со словами: "Хитрее бабы только бес", а еще - про "плутовские ее глаза", про "бесстыдное сердце и ндравную душу". Ох, верно говорил отец. Дума перескочила к первым, смирным ее дням, к широкой, неутолимой ее ласке.
Сквозь сучья яблонь он взглянул на свой дом. Окна темны. Сердце сразу остыло, и пришла вера: жена спит, и всё враки. И он решил не возвращаться обратно, а пробыть ночь дома.
Вот он вышел на проулок и неторопко огляделся. Маячили еще огни во многих избах, поднимались над грядой домов визги баламутных девок. Он посмотрел на окна своей избы, и чувство виноватости перед женой полонило его вовсе: рано уложилась на покой. Он сунул револьверишко в сапог и вступил на крыльцо. Тут мельком увидал он: окно, выходящее на проулок, было действительно темное, но в уголке его чуть-чуть пробивался изнутри свет.