Иван сказал Михеичу, избегая его взгляда:
- Они тут не землю копают, а валяют дурака. На моей линии никого нету. Уйми их.
- Сбегут завтра, - сказал Михеич, - все равно - не копальщики. Морды толстые, тела крепкие, а приучи их к общему делу, попробуй. Вот она, коммуния-то! Ну, работать как следует! - вскричал он сильнее. - Это вам не у родной матушки.
Девки, ближе к десятнику, принялись швырять лопатами скорее. А другие остались в прежнем положении. Одна, стоящая на линии с Иваном, рассказывала другой, как у них в деревне катают яйца в Светлое воскресенье.
- Уж, размилая моя, какие наши бабы искусницы по раскраске яиц! Придумать трудно. И кресты, и цветочки васильки, и всякая всячина: в голубой краске, в желтой краске и во всякой краске. И вот этаких яиц, бывало, и наиграешь на Пасхе до ста штук. Ну, лежат они, лежат, а когда душок от них пойдет; тогда и скушаем. Вот здесь, может быть, на это и подработаю. Да кофточку зеленую с кармашком надо купить.
- А чего тут выработаешь? - сказала другая. - Самую малость. Нет, я домой завтра, деваха, собираюсь. Пес их с этой тут темпой! Начальник-от вон лютее собаки.
- Кто у вас бригадиром? - спросил Иван сердито, - невтерпеж ему это было видеть.
- Каждый сам себе бригадир, - ответила девка.
- Оттого у вас вместо работы зубоскальство. В деревне, чай, не этак сенокосили…
- Ишь какой горячий! - засмеялись те. - По всему видно, что наш плетень - двоюродный брат твоему. Хвалится, изображает фабричного, а по физике видно, кто ты.
- Я никого не изображаю, - ответил Иван. - Я сказал только, что для всякого дела организация должна быть. Это не на гумне одиноким воюешь. Понять надо.
- Беспонятные мы, - сказала девка. - Где уж нам уж выйти замуж, - и присела назло Ивану.
- Не иначе как партейный ты, - прибавила другая. - Порешь горячку, в комиссары метишь.
- Губа у него не дура.
- Ухарец! Борода апостольская, а усок дьявольский.
Гогот раздался вокруг него.
"Лучше бы одному где отвели мне место", - подумал Иван.
Он ждал с нетерпеньем приезда своей бригады, а пока изо дня в день ходил сюда и сердился. Помаленьку обвыкал. Девка, работающая с ним, оказалась приветливой и вовсе не злой. Как только десятник уходил, она принималась бросать комьями в Ивана, заигрывала. Когда он наступал, она подавалась к нему, визжала. Он наклонял ее и хлопал ладонью по ягодицам. Вскоре и закусывать он стал с ней, усевшись на ее подоле. И завтраки эти длились до тех пор, пока Михеич не кричал на них ради прилику. Тогда Иван спускался вниз без охоты, и уж сам оставлял лопату и поглядывал на соседей, ища случая поговорить о чем-нибудь.
Дело в траншее не спорилось. Из деревень приехало около тысячи человек молодежи, из них только малая часть землекопы. Остальные прибыли с намереньем попытать счастье да людей поглядеть. Вот с такими он и сдружился.
По вечерам ходили с гармоникой. Иван горланил песни про милашек, девки висли на нем, как веники, - любота! У бараков в темноте торчали всегда склеенные фигуры, слышен был шепот и придушенный визг. В женские бараки ухитрялись парни проникать за всякий час. Словом, это были другие люди, чем те, с которыми Иван жил в бригаде. Тех он уважал и боялся, этих он считал ровней себе и чувствовал с ними легкость. И языком он был тут резче, и умом смелее, и на шутки задельнее.
Он вспоминал Сиротину и сопоставлял ее со своей Палашкой и видел разницу громадную. Та говорила словами городскими, о процентах работы, о темпах, а здесь девки гуторили про карточки, про скопленные рубли, про добротность купленного ситца. И барак здесь был другой. В прежнем бараке были газеты, на фанерных стенах висели портретики политических деятелей. А тут в бараке царила святая хозяйственность. Перед постелью каждого и каждой сушились кусочки хлеба. Кусочки брались во время обеда со столов, накапливались и отправлялись домой для скотины. Было жарче в этом бараке: казенных дров не жалели, и висела на стенах рваная одежда. И сами они приезжали на завод в лаптях и в последнем драном рубище с расчетом: "Там дадут". Но когда им выдавали спецовки, они их прятали, оставались опять в рубище и все-таки обижались на "плохую жисть". Глядя на них, он понимал себя. И вспомнилось слово "деревенщина"; теперь он уяснял скрытую иронию в этом слове и с обидою примечал, что бараки здесь грязнее, в них запах гуще, сыри больше, одеты люди хуже, и захламлены бараки всякой ерундой. И никто, кроме них самих, не был в этом виноват. Гвоздик попадется - несут в барак. Проволока выгладывала из-под кроватей, ломаные инструменты, веревки. Это было предназначено для отсылки домой, и все это найдено где-нибудь на дороге, а может быть, и стянуто, где плохо лежало.
И все-таки Иван так вошел в эту гущу новоприбывшего люда из разных деревень Оки и Волги, что иногда даже подумывал перейти работать к ним. Девка Палашка соблазняла его этим. Но Иван находил их ненадежными и к ним пока не перебирался. Ненадежными он их считал во всех смыслах. И в том, что начальство могло ими быть недовольно и рассчитать, и в том, что денег с ними заработаешь меньше, и в том, что ничему не научишься. Поэтому бригаду свою он ждал и с желаньем и с робостью. Она поставит его совесть на прежнее место и в то же время разрушит дружбу с этими людьми.
Но бригада задержалась надолго. Работа, видно, приумножилась там. А люди при весне дурели от молодости. Девки пухли задором, и визг у бараков множился. Иван с Палашкой уходили вечером искать прибежища, но железнодорожная будка была полна, вагоны, стоящие на отшибе, тоже переполнялись влюбленными. Он примащивался на лестнице клуба, прижимая к себе девку, и слушал ее разговоры про то, как она гуляла в деревне, как много имела женихов, но "не выбрала никого по мысли", и только вот Иван ей очень полюбился. О любви девка говорила тоном тем же, как и о сарафанах. И Иван понимал, что это все вранье, что девка эта, может, и не девка вовсе, - кто ее разберет, - и тоже ей врал. Он притворился холостым, о хозяйстве своем расписывал как о непорушенном, и это давало ему право тискать ее как хотелось вплоть до полуночи. В Иване ее интересовала эта именно сторона: каково его хозяйство? - а Ивану это не больно нравилось. Нет, его Анфиса была баба смекалистее и занятнее.
О жене он не переставал думать, даже сидя с девкой, и сравнивал ее с Анфисой во всем, и оттого еще острее были думы о жене.
Однажды, кончив работу, Иван, обнявшись с Палашкой, подошел к табельщику, чтобы отметиться. Михеич сказал ему, глядя в сторону:
- Долукавилась твоя любушка законная, прижали ей хвост.
Иван сразу понял: речь идет о жене. Краска бросилась ему в лицо.
- Ишь обманщик, - сказала девка, - женатый, а ко мне липнет. Накось вот теперь тебе…
Она повернулась к Ивану спиной и похлопала себя пониже спины. Девки вокруг захохотали.
- Ой, гоже. Экая красавица на суде будет представляться. Дела! Полюбуйся, на вот! - Михеич бросил Ивану газету.
В газете значилось, что торговая сеть кооперации поражена гнойниками. Заведующие ларьками, как замечено было рабочими, выходят по окончании работы с товарами под полой. Продавцы берут дороже с покупателей, пользуясь неграмотностью пришельцев из деревни, выдают им меньше, явно мошенничая. Колбаса в ларьках гниет, сахар продается подмоченный. Следственными органами установлены преступления в двадцати кооперативных ларьках. Заведующие ларьками отправляли сахар на рынок, наживали огромные суммы. Помощницей в этом деле служила очень темная личность, неизвестного происхождения, аферистка Переходникова Анфиса, которая для этих целей нанялась уборщицей в бараки, на самом деле являясь связующим звеном между спекулянтами кунавинского базара и заводскими мошенниками из "кооператоров". Дальше сообщались суммы, на какие произведена была отправка продуктов на базар, поименованы были преступники. Но это Ивана уже не занимало. Буквы запрыгали в глазах, когда он прочел фамилию жены. В отделе объявлений сообщалось особо:
"Суд над вредителями рабочего снабжения состоится в рабочем клубе на адмцентре в шесть часов вечера мая 25 дня 1930 года. Все рабочие приглашаются на суд".
На следующий день Иван не вышел на работу: было стыдно перед всеми, да и среди девок его фамилия была известна, они догадались, что дело идет о его жене. С ужасом он ожидал приезда своей бригады. А когда бригада приехала, то оказалось, что не все и читали фамилии-то, а те, кто интересовался этим, решили: Переходникова-де - однофамилица Ивана. Притом же Ивана считали холостым, потому что о семейных делах своих он никому не рассказывал.
Иван, прежде чем идти на суд, отправился в тот день за папиросами. Сказали, что их нет. Он погулял на станции и в другой раз пошел к киоску, и опять папирос не было. Продавец пояснил: рабочие берут сразу по двадцать пачек, "удержу нету". Иван знал, что из рабочих никто не покупал больше двух-трех пачек. В стороне он увидел баб, они держали в подолах папиросы и готовились, по-видимому, к отъезду в Кунавино. Иван быстро смекнул, в чем дело. Он спросил продавца, в какие дни всего больше раскупаются папиросы. Продавец назвал вторник и пятницу. Это были дни базара в Кунавине. Иван завернул за угол станционной будки и пал следить за бабами. Одна, спиной к нему, торговалась с рабочим, продавала ему папиросы. Получила полтора рубля за пачку, которой цена была в киоске полтинник, и отошла в сторону. Иван приблизился к ней неожиданно, она обернулась, и страх отразился в ее глазах. Судорожно сжала она подал, наклонилась вперед, желая показать, что подол она подняла для другой надобности; но груз отвисал в нем. Иван узнал Палашку.
- Куда собралась? - спросил Иван.
- К родным, - ответила та.
- А работа?
Девка замялась.
- Я не работаю, рассчиталась. Тятя домой велит.
Иван подошел и пощупал её отвисающий подол.
- Не тронь, - сказала она, - не тронь, Ваня. Это я тяте.
- Тяте ли? - спросил Иван, и злоба появилась у него в голосе. - Тяте ли?
Иван ударил по подолу, и папиросы вылетели на дорогу.
- Не тронь, кумунист! - зашипела она, собирая папиросы. - Вы все здесь на заводе охальники.
Она, как клушка, надвинулась на Ивана, выпятив живот, глаза ее ширились, а ноздри дулись.
- Много вас таких-то, - спросил Иван брезгливо, - продавцов рабочей радости?
- Много ли, мало ли - тебе до этого дела нет! - огрызнулась она.
- Эх ты! - Иван наступал на нее. - Кабы можно было тебя по затылку съездить, съездил бы. Один глаз у тебя на нас, а другой в Арзамас.
- Давно ли сам был наш брат мужик, а теперь в рабочие перешел, тоже стал начальствовать.
Она плюнула на его рабочую блузу.
- Ах ты, подлюга! - вырвалось у Ивана.
Он схватил ее за горло. Она рванулась и, заворотив подол на голову, побежала что есть духу, крича. Иван поглядел ей вслед и направился к клубу. А она встала, раскосмаченная, на рельсах, погрозила ему кулаком и показала кукиш.
- Теперь ты вот от меня чего не хочешь ли?
"Провались ты со всеми своими потрохами", - подумал Иван, шагая и торопясь уйти и оглядываясь, как бы кто из приятелей не увидел этой сцены. Но, кроме баб да шофера, подле конторы никого не было.
"Вот она, жадность, - опять подумал он, вспоминая Анфису. - Такая же была".
И при воспоминании о жене заскребло опять на сердце. Он решил идти на суд сейчас же. Когда стемнело, он протискался в зал. Густая толпа раздвигалась перед ним с шипеньем. Он забился в угол, чтобы быть невидимым. И когда он бросил взгляд на сцену, сердце перевернулось в нем. В голубой знакомой ему кофточке, пригладив волосы и уложив косы крендельками, без головного платка, стояла жена его и говорила. Суд начался уже давно. Иван жадно прислушался.
- И вот, когда я задумала, продавши дом заводу, работницей стать и пошла рядиться на службу, то председатель лавочной комиссии, который часто у меня в Монастырке был и еще там со мной сознакомился, пригласил меня к себе "личным секретарем". А я неграмотная, но он сказал: "Тут грамотной быть не надо, нужно только в штате состоять". И вот я стала состоять в штате. Живу месяц, живу два, живу три в штате, и деньги полчаю, а понять не могу, за что бы это. Только вскоре догадалась. Стал председатель меня по театрам водить, на автомобиле со мной кататься, и "пышкой" называть, и зазорные предложения мне делать. И тут я на зазорные его слова отвечала согласием, и стали после того появляться мне от моего начальства прибавки за темпы, как он говорил, и за "ударную работу". И подарки начал дарить: то отрез на платье несет, то кило варенья. Тут я свихнулась. Приглянулся мне один малый, простой писарь и безденежный человек, я сердцем спустилась к нему; за то председатель меня секретарства лишил, и тут я пустилась в гульбу на всех парах. Только это не важно. Очутилась под конец всего у бараков, без корки хлеба, и комендант бараков меня нанял уборщицей. И жить бы мне в уборщицах, да бес толкнул меня. Пошла я за хлебом в ларек, а заведующий поглядел на меня, усмехнулся, отвесил мне лишков, да и говорит: "Такой крале ничего не пожалею". Дальше да больше. Стала я бегать и за сахаром, и за чаем, и за папиросами, а заведующий все это мне даст, а денег не спрашивает. Раз я пришла к нему, а закрывать ларек надо было. Он его с вот закрыл, а меня туда пригласил. Тут опять началась знакомая история. Сказывать нечего. Сама после этого разу я приходила к нему за тем, что надо, а потом он меня стал посылать в Кунавино, продавать там сахар. Прибыль мы делили. Я стала ходить, стала богатеть, а вскоре оказалось, и другие заведующие начали мне предложения такие делать…
Тут председатель суда прервал ее:
- Сколько заведующих подобные предложения делали вам, гражданка?
- Много. Я не вспомню сразу. Ну, вот и взялась. Товарищи судьи, был у меня опыт, я и раньше вином промышляла, и обводить за нос умела милицию, и сторожей завода, и партийцев-глазунов. И носила я товары близ трех месяцев из рабочих ларьков на базары. Были люди на базаре, постоянные спекулянты, которым я сдавала товары. Товарищи судьи, не пересчитать, сколько товаров я на базар переносила: и сахару, и муки, и табаку - целые воза. А рабочие жаловались на недохватки…
В зале стояла тишина. Только иногда прорывался кто-нибудь: "Расстрелять их мало! Шахтинцы!" Но тут же все смолкало.
Иван видел: в двух передних рядах сидели люди, опустив головы книзу, по бокам их стояли милиционеры.
- Как это вы умудрялись получать товары из ларьков, гражданка? - спросил председатель. - Расскажите все так же искренне, без утайки, как показывали до сих пор.
- На это сами завы были большие маштаки. Получала я товары, становясь в очередь с рабочими, но подавала старые карточки заву, и он делал вид, что отрезает талоны, как у настоящих, и сразу выдавал мне паек на тридцать или на сорок ртов. Рабочие думали, что я получаю на целую бригаду. Но бывало и так, что приходила к концу дня, когда покупателей не было; я нагружала подол сахаром и уходила. Председатель лавочной комиссии знал об этом, потому что не раз я приходила, а в ларьке он с завом "наливался". Поглядит на меня косо, обзовет пышкой - и дело с концом. Папиросы были самый выгодный товар, большие нам платили за них деньги. Недаром заведующие дома себе в деревнях построили, а некоторые каждый день кутили в ресторанах с девочками.
В зале загалдели. Председательский колокольчик исходил звоном попусту.
Иван дрожал от злобы. Ему хотелось взять за руку жену, провести ее вдоль рядов, глазом не моргнув, и бросить им всем:
- До какого бесстыдства довели мою бабу, ироды!
И вдруг ударила мысль, как кнутом: а не стала ли жена на всю жизнь "такая"?
Анфиса вздохнула на сцене по-бабьи и закончила речь словами:
- Все думают, я потаскуха. Это верно. Но сама теперь, наглядевшись на мошенство, готова руками задушить этих стервов. Я жалость к народу не потеряла. Я в бедности воспитана, с малых лет сирота, и муж у меня рабочий здесь, Переходников звать, и отец рабочий был, на каторгу услан. Развелась я с мужем, жизни широкой захотелось. Вот какая я есть, такая вся перед вами.
Потом она села на первую скамейку. Иван пробовал протискаться ближе, чтобы хоть встретиться с ней глазами, но Анфиса глядела только вперед, на сцену. Потом допрашивали свидетелей, и стало скучнее.
Народ курил и галдел. Один раз взгляд ее скользнул мимо Ивана. Сердце его ходуном заходило: угонят в далекие места, не увидишься больше. Он толкнул толпу и рванулся к передней скамейке. Кто-то его выругал. Толпа людская не поддавалась. Он обернулся и встретился носом к носу с Гришкой Мозгуном. Мозгун не посмотрел на Ивана, лицо его было встревожено и бледно. Он лез к переднему ряду тоже, работая локтями, лез, точно с цепи сорвался. Его легко отшвыривали, вновь возвращая на прежнее место.
Толпа стояла у сцены сплошной стеной. Тогда Иван вылез на улицу и стал стеречь жену. Но когда суд кончился, люди стали выходить густой массой и оттеснили Ивана от выхода. Он не знал точно, в какие двери вывели жену, и целую ночь ходил потом около барака, с удивлением вспоминал Гришку Мозгуна с его странным взглядом и размышлял, почему тот долго не является. Только под утро лёг Иван, так и не дождавшись Мозгуна.
Когда Иван вышел, Мозгун продолжал лезть вперед. Выступали в это время рабочие. Мозгун слышал гневное их обличенье.
Наконец, под крики рабочих, Мозгун добрался до передней скамейки и стал пристально глядеть на Переходникову. Если бы кому-нибудь пришла охота примечать за ним, принял бы его за влюбленного.
Глава VIII
"СЕСТРА БАНДИСТКА"
Когда суд окончился и толпа расплылась в ночи, Мозгун торопливо догнал Анфису и прочих подсудимых и пошел вслед за ними. Он дошел до той избы на Монастырке, в которую ввели подсудимых. Огни на деревне все были погашены.
Через окно пятистенной избы увидел Мозгун, как раздевалась жена Переходникова. Гришка объяснил милиционеру, на каком основании хочет иметь разговор с подсудимой. Разговор будет касаться только выяснения семейных связей женщины с членом бригады и ее семейного прошлого. Милиционер пропустил его в чулан.
Переходникова, сидя на топчане, расчесывала волосы деревянным гребнем. Она сидела в лифе, и бугры ее высоких грудей ходили ходуном. Она не тронулась с места и даже не переменила позы, когда вошел Мозгун, а только задорно подняла голову. Мозгун стал объяснять ей причину своего посещения. Он не настаивал на длинных разъяснениях, ему надо было только узнать, какие у нее связи с Иваном, членом бригады.
- Моя жисть, и мой за нее ответ, - сказала она скороговоркой, лукаво щурясь. - Никому от этого ни жарко ни холодно, дружок мой славный. Был у меня муженек, дуралей набитый, бросила я его, все думала - с умными мужиками счастья больше, ан нет, хрен редьки не слаще.
Мозгун не знал, чтобы еще сказать. Женщина с круглыми, полными плечами, румяноликая, бесстыдно сидела перед ним и разговаривала, точно семечки грызла, вольготно и вовсе не по-деловому.
- Уж сколько сукиных сынов из вашего брата на свете, партейных и всяких, батюшки светы, - продолжала она, - распознала я за эту короткую жисть на заводе. - Она усмехнулась смачно и добрее прибавила: - Садись. А ты? Тоже бригадой управляешь; в газетах про тебя трубят, а с бабой - разиня. Вот такой же был мой супруг. А тебе про него вот сказ какой: ни при чем он тут. И даже тс денежки, которые я с ним нажила, все профинтила со своими ухарцами. Плакало мое добренькое.