Парни - Кочин Николай Иванович 9 стр.


- На моем-то позоре был?

- Был, как же.

- Каторжанкой чуть не стала. Других забрали, а меня на заводе оставили отбывать повинность, трудом искупить вину. Значит, во мне не все еще погасло.

- Ой ли?

- А что дивишься? Прежнего во мне, конечно, мало осталось. Вот гляди: то всё деньги копила, а сейчас ум копить начала и совесть, ведь я пролетарка. На соцгороде камни таскаю.

Силы во мне уйма. Да, голубь, весь народ теперь в поисках дорог. Вот и я дорогу найти задумала. Смогу ли, а?

- Почем знать. Тебе что дурно, то и потешно. Ты стала коренная баба, гулящая.

- Было времечко, осталось одно беремечко - вот что, сокол. Жизнь спешит так, что диву даешься.

- А скажи по правде, по истине, с хахалем теперь живешь?

- Теперь одна живу. А вот скоро вдвоем будем жить.

- С кем? - Иван спросил осипшим голосом.

- Не твое дело, - дразня, ответила Анфиса.

- Имеете, значит, промежду собой душевную связь. Больно понятно!

- Как же, парень.

- Конечно, тебе не прожить честью. Такая стала красавица да барыня, что и очей не отвесть, - сказал он едко.

Помолчали.

- Значит, меня не вспоминала?

- Ой, часто.

- По какой причине?

- По всякой. Вот вижу злого человека и думаю: а Иван был зол на момент. Вот увижу человека, который деньги себе лопатой гребет, и опять в голову лезешь ты - весь век каждую копейку горбом добывал. Или кто больно красно говорит - придется услышать, и вновь ты на разуме: вот, мол, Иван был и не хитер, и не зол, и не мудр, а пользы давал народу больше. Я стала очень раздумчивая. Дома я была хозяйкой и по-хозяйски думала, а теперь все потеряла и думами переменилась. Ведь живу-то я как! Хлеба - что в брюхе, платье - что на себе, не во что ни обуться, ни одеться, и в головах положить нечего. А почетность я имею больше середь людей. Вот как!

- Крестьянской жизнью, стало быть, недовольна? Емансипации захотела, как у нас в бригаде один говорит?

- Не всякую жизнь тоже и в крестьянстве можно хаять. В бывалошной жизни как: чтобы была баба и пряха, и ткаха, и жнея, и в дому обиходка, и к людям учтива, и мужику повинна, и старикам подчинна. Охота у меня к такой жизни давно отпала. При стариках еще. А теперь поворотила оглобли определенно и на всю жизнь. Поворачивай и ты.

Помолчали.

- Чудно мне на тебя глядеть теперь. Какой ты петух был у себя на насести, а здесь цыпленка плоше. Самый последний парень тебя замнет на собранье. Здесь голова всему вывеска. И сила уму уступает. И что в тебе? Несчастненький ты! Силищей хочешь мир удивить? Смешно! Бык мирской тебя сильнее, а его в местком не выберут. Не копьем пробиваются, а умом. А ежели бы ты был в ученье горазд да разумом тверд, так, может, я бы от тебя не отцепилась. А так ты мне зазорен. Добр ты, слов не говоря, да доброта без разума пуста. Всю жизнь ты будешь сердешным, поверь мне.

Сердце Ивана переполнилось обидой и тоской.

- Из тебя ничего не выйдет, - продолжала сокрушенно Анфиса, - разве слега на сарай. Да сараев ноне не строят. Прощай! Служи. Может быть, до стоящего рабочего дойдешь.

- Неужто и видаться со мной не хочешь? - спросил Иван с дрожью в голосе.

- Охоты нет.

Он схватил ее за руку в темноте, она даже вскрикнула от испуга.

- А как же мне? Стало быть, пропадать в печалях? Иссохну я, - голос его стал глуше.

- Ты ребенок разве? Сам про себя разумей всяк Еремей. Пусти руки! Я тебе чужая. И блузу отпусти: изорвешь - не купишь. О господи, разжалобился, как махонький! Ну?

Она захохотала на весь вагон и рванулась от него со всей силой.

Засуетились люди перед выходом. И вот от душевной боли, что ль, или от другого чего-либо, только ничего не мог Иван напоследок Анфисе сказать, только ловит ее руки, около неё увивается. Когда подъехали к хоздвору и толпа разделила их по выходе, он яростно стал ее искать в темноте. Наконец увидел знакомую фигуру на тропе.

- Последнее это слово твое? - крикнул он не своим голосом.

- А то как же? - долетел спокойный ответ.

И опять кто-то загородил ее. Долго Иван искал ее глазами в сумерках, средь барачных построек - нет, не углядел. Он понял, что она считает его плоте других и уж никогда к нему не вернется.

"Оно и верно, - пришло к нему на ум. - Я, конечно, не говорлив и не смекалист. Притом же и то в голову надо взять - всяких она видала и ото всех оскомину набило. Попробуй ее удоволь".

Рабочие кучками торопливо шли к баракам, попыхивая цигарками в сумерках.

Глава XI
"НЕВЗНАЧАЙНЫЙ" ПРЫЖОК

Выходным днем Ивана выделили в помощь плотникам, отделывающим главную контору завода. Вместительное деревянное здание в два этажа очень срочно отстраивалось. По правде говоря, Ивана томила дума о жене и работать охоты не было, но пошли все до единого из его партии, а отставать от всех он не умел.

Вплоть до обеда подтаскивали они плотникам тес, убирали леса где надо. Но тут вдруг случилась оказия. Иван был на верхнем этаже и строгал с приятелем тесину по указанию мастера, как вдруг раздались тревожные крики внизу, и машинист, обслуживающий бетономешалки, прибежал встрепанный на второй этаж и поднял тарарам.

- Братцы, - кричал он перепугавшимся плотникам, - покурить я вздумал и спичку в сторонку кинул, а она, окаянная, козырнула да в бак с бензином - хлоп! Бензин и принялся. Руками его не уймешь, надо звонить в пожарную часть, а то стена близко, вот-вот примется.

Только успел он договорить, как все почуяли запах гари, и прозрачный дым ворвался в незастекленные окна. Плотники ринулись глядеть в просветы рам.

Угол дома, сухой и смолистый, лизали языки огня. Подползали к простенкам второго этажа, извиваясь в разных цветах. Они росли ежесекундно. Иван услышал глухую тяжеловесную ругань по адресу машиниста и где-то грохот падающих инструментов. Плотники пытались выбежать на волю по деревянным бесстропильным лестницам и суматошно толпились на них.

Вскоре дым стал еще прозрачнее. На втором этаже сделалось тепло и угарно, как в натопленной бане. И все это как-то разом. За спиной Ивана вопили. Но тут его точно снесло с якоря: на память пришел огнетушитель, виденный им случайно и всего один раз в соседнем здании райкома. Что он дальше сделал - это ему рассказали потом, а сам он уже не помнил, как одним ударом кулака выколотил раму, как та, перешибленная, отлетела, кружась, далеко от корпуса, как потом сквозь пламя огня ринулся он стремительно вниз. Огнетушитель он раздобыл быстро, но этого тоже не помнит. Только отчетливо запечатлелось одно: товарищи по бригаде сцепились около горящего угла, и Вандервельде приминал огонь своей курткой, языки пламени лезли из-под нее. Вдруг Вандервельде привскочил, точно ужаленный, и у Ивана замельтешил в глазах огонек, сидевший на фуражке товарища, запахло сразу жженой тряпкой. Вандервельде принялся исступленно хлестать себя по голове голыми руками, а затем побежал по лестнице. Иван передал огнетушитель машинисту, а сам бросился наверх за Вандервельде, который успел схватить на ходу бачок с питьевой водой и волочил его за собой, гремя цепью и кружкой, стукающимися о ступеньки.

Очутившись наверху, Иван увидел, что Вандервельде, экономя воду, просунул из окна руку с баком и, отвернув кран, лил воду на угол, отворотясь от дыма и жара. Опустив потом опустошенный бачок, затанцевал по полу, вскидывая руки в воздух.

Мимо Ивана, осевшего вдруг на площадке лестницы, суматошно протопали товарищи, не взглянув на него, и раздался знакомый голос:

- Огнетушитель ближе, черти полосатые! Бросай в огонь цемент, бросай смелей. Не жалей рук!..

Иван сделал попытку приподняться и только тут почуял боль в боку. Бесшумно он прилег больным местом к пату и закрыл глаза. В них плыли фиолетовые, удивительные радуги, виденные Иваном еще в малолетстве при летних дождях, тихий звон наполнил уши, тело его вольготно баюкалось, как в люльке.

Последние слова едва расслышал.

- Становись в ранжир, хватай за плечи! Эдак…

А когда пришел в сознание, уже в другом месте, он, еще не открыв глаз, услыхал, что народищу много-много, все стоят, все тревожатся и гуторят.

- Какая, братцы, прыть объявилась у него! А ведь мог бы вполне убиться: оттоль спрыгнул, да при его комплекции - верное дело, - говорил один. - А ему хоть бы хны! Принес штуку, выручил. А то бы заваруха началась лютая, гуляй огонь. Разве цементом такую махину закидать да одним баком воды залить?

- Еще без чувств? - спросил кто-то знакомым шепотом.

- Шут его сломит, экого дуба, - произнес Вандервельде. - Проживет еще ни много ни мало - сто лет. А впрочем, братцы, потише. Машина не человек, а и она ломается. Берись дружнее!..

Иван приоткрыл глаза и увидал угол дома, обугленный сверху донизу. Он расплывался в гигантское черное пятно и качался из стороны в сторону. Только тогда Иван догадался, что его несли на руках. Когда кто-то коснулся его больного бока, он вскрикнул.

В ответ последовало:

- Да тише, черти!

Иван вылежал в больнице три дня, потом его выписали на отдых. Тут он узнал, что всей бригаде вынесена управлением завода благодарность, даже опубликовали в газете "Автогигант", а Ивана премировали полсотней.

"Вот здорово, - думал он, лениво лежа на койке и глядя в потолок, покоробленный от неумеренной и непостоянной барачной жары, - вот ловко, ядрена мышь! Штаны куплю триковые в рубчик…"

И прислушивался к тому, что говорили в бараке про его премию.

- Разве он возьмет? Нет, не позволит после такого раза.

- За мое почтение, - возражали. - Простаков на свете мало.

- Не на такого напали. Вот увидите, увидите, помяните мое слово: отдаст в фонд постройки дирижабля "Правды".

- Держи карман шире! О-го-го-го!

А когда миновало время его хвори и прислали через бригадира деньги ему, - верно, полота, - он ответил Гришке, пробуя подавить думу о штанах:

- Пущай уж пойдет на постройку этого дирижабля.

- Какого "этого"? - удивился Мозгун.

- "Правды". Строится какой-то.

После этого он увидел, что с переменой к нему отношения окружающих надо было и самому меняться. До сего времени он жил, не размышляя о своей роли в бригаде: что велели, то и делал. Выведут из терпенья - кричит, дразнят - сердится, обижают, - сдачи дает. А сейчас надо было многое обмыслить.

Теперь его тревожило многое. На собраниях, когда выбирали куда-нибудь, начинали раздаваться недоуменные возгласы: "А почему бы Переходникова не послать?" И хоть его не посылали никуда, но находились постоянно такие из ударников, которые голоса подавали за него, называли даже на больших заседаниях его имя. Потом вдруг открылось многим, что он хороший "хозяйственник". Когда дело барачного быта касалось, то за всякой малостью обращались к Ивану. Он чинил окна, замазывал дыры, показывал, как надо колоть дрова, заделывать потолки, и все исправлял - крыши ли протекают, умываль-них ли не годится. Товарищи посылали его к коменданту: "Послать Переходникова! Он ему намылит шею, покажет кузькину мать", или: "Разлюбезное дело, вот Ваня и выполнит".

И он ходил, никакой "кузькиной матери" никому не казал, говорили другие с администрацией, а он стоял и слушал, исполняя волю выбравших его. Почему-то и в другой раз его посылали еще охотнее, даже присовокупляя: "Кого же, как не Ваню? Он поавторитетнее".

А говорить он все-таки не умел с начальством, но вот эти слова: "Переходникова тоже, пожалуй, надо", "Переходникова не лишне будет послать", "Возьмите и Ваню" - и стали изменять порядок его помышлений и озаботили его вконец. А потом управление надумало отправить в московский ЦИТ хороших ударников для приобретения мастерства. Бригада и его выделила. Он спокойно это принял, не радуясь и не печалясь, а раздумывая:

"Видно, вся жизнь моя теперь пойдет в тревогах, в канители… Эхма!.."

И отправился получать расчет к отъезду.

Глава XII
"ДУМЫ ОЧЕНЬ ТУГИЕ"

С тех пор как уехал Иван, Мозгун получил от него одно письмо, и оно поразило Гришу ядреностью мужицких мыслей, нарядностью словесного узора, а жестокая искренность растрогала. Мозгун никому не показывал письма и только прочитал сестре. Та выслушала и сказала:

- У глупого и речи необразованные. Деревенского мерина хоть в поповскую ризу одень, все будет ржать по-лошажьи.

Конец письма был такой:

"Так что надо, видно, жизнь нашу брать в беремя и в формалине купать, чтобы подохло в нем каждое вредное насекомое, а нужное осталось в цельности и сохранности. Потому что есть всякие такие: махнул ему по шее и отвалил вредную его башку - только доброе дело сделал, а он - глянь, это самое вредное насекомое над нашими головами реет. Тяни кобылью голову - с грязи на кобыле поедешь, а человека вытянешь - на тебе поедет. Повыше я залез, и голова кругом - вот про автозаводские наши законы дума; закон наш там - что паутина: шмель проскочит, а муха увязнет. То работой томился, а теперь блажь по политике и духовности, ровно у попа. Какие ветры эту блажь ко мне в голову занесли? Теперь думы мои на постой стали. Эх ты, прямодушник! Поймешь ли? Тарахти да гнись, а упрешься - переломишься".

Однажды - дело тогда близилось к Новому году - Мозгун возвращался с постройки рабочих кварталов.

Мороз драл людей за уши. Он заставлял торопиться, и люди ежились на ходу, шарахались от грузовиков, пробегающих по шоссе, пугливо сталкивались друг с другом. Все серебрилось: и лес за профтехкомбинатом, и нагорный берег реки, и город в отдаленье. Мозгун столкнулся с человеком в огромной заячьей папахе, бородатым, сверх полушубка одетым в брезентовый плащ с капюшоном, на ногах великана были надеты огромные серые валенки.

- Ба, ты, Переходников!

- Угадал как раз, - ответил тот хмуро.

- Оброс ты, братец, как старовер. Из Москвы - и вдруг таким медведем! Ничуть не обкультурился.

- Нарочно отрастил.

- Отчего так?

- Мое дело.

Они подошли к заводской огороже и сели на кучу покрытой снегом тары. Мозгун рассматривал угрюмого Ивана пристально, трогая его за плечо, желая расшевелить и вызвать приятеля на разговор. Но тот не поддавался.

- А у нас, брат, затевается такая игра, - сказал Мозгун, - устроить показательное соревнование каменщиков: американца, потом старого рабочего с дедовскими приемами и цитовца. Тебя, значит. Завком определенно это решил. Ну, держись, брат! Гляди в оба, а зри в три.

- А что?

- Коль решил фабзавком, тому быть.

- Не сдрейфим.

Мозгун мысленно выругался: "И чем тебя пронять, не знаю".

- Письмо-то твое удивило меня. Думать ты начал.

Иван молчал.

- Москва-то как?

- Москва, она стоит на старом месте. Вся Москва, - пояснил Иван, - управляет и разговаривает.

- Про что же люди разговаривают?

- А они про то разговаривают, кому как надо управлять. А управители - они распоряжаются: кому как разговаривать.

- Что же, и тебя приучали разговарить?

- Как же! Первым долгом доклад приказали разговаривать. Да я отказался, у меня, мол, язык еловый. Посмеялись, да так меня и оставили работающим. Они там разговаривают, а я стену кладу. Там работающие люди тоже были. Здорово работающие. В чужих землях живали. Нельзя хаять.

Иван кивнул в сторону соцгорода.

- Прибавляется домов?

- По поводу домов тоже разговаривают, - улыбнулся Мозгун. - Теперь вот квартирные дома начали строить за счет домов-коммун.

- Угу! - произнес Иван.

- Наша бригада возмущается. Откуда растет это возмущенье, пока в толк не возьму. Костька, наверно, застрельщик.

- Угу! - опять сказал Иван.

- А я вот теперь и не знаю, какую сторону держать. Да, брат, вот как бывает!

- Угу! - снова произнес Иван.

"Оставлю его, не в духе что-то, - подумал Мозгун. - Мужицкая утроба", - и добавил напоследок:

- Ну а как кормили там тебя?

- Кормили-то - лучше не надо. Народ там гладкий. Финтит-винтит, под вечер под крендель с барышнями в кины ходит. А ребятишек там малая малость. Всю Москву изошел, одного мальца узрил. Торговал он папиросами с руки, - наверно, беженец с прочего города.

- А почему это тебя волнует? К чему это та сказал?

- А так. К слову пришлось - и сказал.

- не понравилась Москва, стало быть.

- Насчет чего?

- Вообще.

- Вообще только глупая баба пустомелет.

Мозгун задал еще несколько вопросов. На них также однословно ответил Иван, ежась, отворачиваясь.

А когда они расстались и Мозгуй уже достиг заводских ворот и задержался около выходной и оглянулся, Иван тоже обернулся в это время. Тогда Мозгун крикнул:

- Вредное-то насекомое - это кто же?

- Сам знаешь, - ответил Иван, махнул рукой и добавил: - А ты брось, не кумекай много-то. Не дивись. Так, не знай отчего, пошли у меня эти думы очень тугие.

Глава XIII
"КОРОШ"

О соревновании было объявлено за неделю до того, как в "Автогиганте" Иван увидал свой портрет и два других рядом: рабочего американца и еще старого каменщика, которого он не знал. Там же писалось, что укладкой кирпича иностранец будет демонстрировать свой метод, Иван - метод ЦИТа, а каменщик - свой, дедовский.

Иван очень тревожился, каждый день читал московские свои записи в блокноте о приемах кладки и на соцгороде после занятий оставался для упражнений.

Он пытал всякое орудие: и американскую кальму, и обыкновенную российскую лопатку. Цитовский метод использовал американский прием с некоторыми поправками. Последний допускал перевязку из пяти ложковых и одного тычкового рядов, а заготовка кирпичей производилась самими рабочими в моменты кладки. Это ЦИТу и не нравилось: он еще больше дифференцировал труд.

Иван пробовал делать всяко. Без кальмы, казалось ему, дело идет спорее, а потому последние дни перед выступлением он оперировал только с шайкой. Набирал ею раствор, опрокидывал содержимое на стену, подготовляя одним движением "постель" для нескольких кирпичей. И не прибегал к помощи кальмы: скользя по "постели" кирпичом, подводил его в "присык" к другому; так из собранного кирпичом раствора получался сам собою поперечный шов.

Близился день соревнования. Иван мрачнел, перестал крепко спать, а утром, когда ожидаемый день настал, без завтрака ушел на корпус соцгорода и проделал репетицию кладки в невесть который раз. В десять минут при готовом материале он уложил две сотни кирпичей, как и в прежние дни. Это успокоило его. "Главное, молодцы, - не азаргиться", - вспоминал он слова своего учителя Шидловского. Иван промучился ожиданием до полудня. Даже звенело в голове; этого уж никогда с ним не случалось.

Как только народ запрудил пространство у воздвигаемых корпусов соцгорода, Иван явился туда и тотчас же столкнулся с артельщиком "Аллилуйя", прозванным так за манеру выставлять свою бригаду стариков везде первой, а пуще в тех случаях, когда раздавались премии. Старики - те на молодых глядели косо, с прежними инструментами никак расставаться не хотели. Иван поздоровался с ними невесело и отошел к американцу Сайкинену. Этот стоял одетый во все меховое, обут был в высокие валенки и улыбался Ивану, говоря:

- Сздрастуй… Нарот много… ай-ай, вам первым да-вайт.

Рабочие пригрудились к лесам, осели на лестницах, на бунтах стройматериалов.

Назад Дальше