С гибелью овец разбирались долго, приезжали из района и даже из края. Тетя Феня почернела лицом и как будто усохла, ходила, не поднимая головы, надвинув на глаза старенький платок, вставала на работу затемно и затемно возвращалась. На Ваську легли все заботы о младших, теперь мы редко играли в его пустоватом доме, и тихими, неловкими были наши игры. Посреди игры Васька часто задумывался или спохватывался о каком-нибудь деле - в тринадцать лет он становился взрослым, работником в доме. Еще было трудное послевоенное время, второй год стояла засуха. Волчий погром больно ударил по обедневшему колхозу, и кто-то должен был отвечать. Все чаще говорили о близком суде, и выходило, что Фене-сторожихе не иначе как продавать дом, чтобы выпутаться, а самой с ребятишками перебираться в землянку. Уже и покупатель нашелся, заведующий межколхозной маслобойней, сухорукий длиннолицый мужчина с убегающими глазами. Он приезжал на мосластом мерине, ходил вокруг дома с тетей Феней, глядя куда-то мимо дома и людей, тягуче говорил, что дом-де слаб - из летнего леса построен, да ломать и перевозить станет в копеечку, и вообще не то время, чтобы широко отстраиваться, но уж раз такой случай, он не прочь купить. И еще что-то говорил скучное, а тетя Феня только слушала, потупясь, да изредка вздыхала. Но дело вроде бы слаживалось.
Подходила школьная пора, и я принес показать Ваське новые учебники. Мы устроились в дальнем уголке. Васька достал свои, но как-то отстраненно перелистывал книги, словно были они для него детскими игрушками; мне почему-то стало грустно, хотя у сестренок Васьки, одна из которых закончила первый класс, а другая на будущий год собиралась в школу, книги вызвали благоговейное любопытство - ведь то были книги для седьмого класса, самого старшего в нашей школе.
Тетя Феня гремела у печи чугунами, изредка напоминая нам, чтобы посматривали - а то девчонки испачкают или порвут книги. Неожиданно окликнула:
- Василий! Глянь-ка, кто это к нам? Мы прилипли к окну.
Из высокого ходка, в который был запряжен рыжий злой жеребец, выбирались председатель колхоза и незнакомый мужчина. Тетя Феня, оставив чугуны, торопливо вытирала руки, а дверь уже распахнулась:
- Можно к вам, хозяева?
Председатель, немолодой хмуроватый человек, постоянно ходивший в суконной армейской гимнастерке, снял полувоенную фуражку, огладил тугой командирский ремень, по-свойски сел к столу. Другой гость, невысокий, моложавый человек, задержался у порога, осматриваясь, затем улыбнулся хозяйке, указывая на нас глазами:
- Все ваши?
- Кроме одного, - ответил председатель.
- Все равно богато живете. - Он присел рядом с председателем. По портфелю в его руке угадывался приезжий из района, а может, и откуда повыше.
- Ну что, стрелки-охотники, уши-то еще горят? - спросил председатель, и наши с Васькой уши тотчас залились жаром. - Ничего, пригодится для памяти. Попали вы нам под горячую руку… А кабы волки знали, с чем вы на них вышли, они б вам!
- Волки людей не трогают, - отозвался я, осмелясь.
- Не трогают?.. Ты вон у его матери спроси, как они не трогают… В какой класс-то собираетесь, следопыты?..
- В седьмой…
- О-о, да вы уж, считай, мужиками становитесь… Глянь, как время-то бежит. - Председатель обернулся к соседу: - Мне все кажется, будто и война не кончилась, а уж шестой год…
- Да она, считай, и не кончилась, - отозвался его спутник. - И не скоро кончится. Они вон вырастут, а осколки еще их будут доставать…
Оба замолчали. Председатель угрюмо крутил папиросу, поглядывал искоса на хозяйку, которая торопливо повязывала платок - видно, собиралась сбегать по соседкам, занять угощение для мужского стола.
- Ты сядь-ка, Феня, - остановил ее председатель. - Слух идет, будто маслобойщик у тебя дом торгует. Правда, что ли?
Женщина послушно присела на лавку у печи, потупилась. Приезжий достал тетрадь из портфеля, медленно листал, что-то выискивая в ней.
- Значит, правда… А жить где будешь со своим колхозом?
- Землянку куплю… Сейчас вон многие их оставляют, почти даром отдают.
- "Землянку"… Я, девка, мужик здоровый, смолоду на охоте к холодам да сырости привык, и то вон за три года на фронте ревматизм нажил в окопах да землянках. А твои шпингалеты?.. Сколько ж он тебе хоть дает за дом?
Хозяйка назвала сумму, показавшуюся мне огромной, однако спутник председателя удивленно хмыкнул:
- Только-то?..
Председатель, видно забыв о нас, зло матюкнулся:
- Есть же, прости господи, сучьи дети! Знает ведь, сволочь, что на нынешний год ей другого покупателя не найти - вот он и пользуется чужой бедой… В войну вишь у него рука сохнуть начала, четыре года калекой ходил, весовщиком при зернохранилище копошился, а теперь - маслобойней заведует, к жирненькому пристроился, и рука у него на молочке-то выправляется. Жаль, не в колхозе он, я б его, паразита, дальше навоза не пустил. Это все ваши районщики устраивают его возле кормушек.
Приезжий опять хмыкнул:
- Можно подумать, вы не наши, а мы не ваши!.. Однако я поинтересуюсь, Степан Яковлевич. - Он что-то пометил в своей тетрадке, снова осмотрелся: - А дом-то ведь добрый.
- Сидор ее, - председатель кивнул на хозяйку, - перед самой войной строил. Всем колхозом помогали. Мебелишкой вот только не успел обставиться - он тебе любой шкап или буфет мог самолично сладить… Жалко такой-то дом первому ханыге отдавать.
- Жа-алко, - женщина неожиданно всхлипнула, - а што мне дела-ать, Степан Яковлич?
Девчонки, завидя материнские слезы, тоже разревелись. Приезжий подошел к ним, начал успокаивать, но обе заплакали громче. Гладя голову младшей, приезжий как-то странно посматривал на председателя - словно учитель, ждущий ответа от вызванного к доске школьника. И я вдруг почувствовал в этом еще молодом человеке главного здесь. Председатель встал:
- Ну будя вам реветь, а то отправлю поливать капусту колхозную - ей нынче много воды требуется.
Его строгий голос разом остановил слезы, притихшие девчонки испуганно поблескивали глазами на сердитого дядю.
- Ты вот что, Феня, гони этого маслобойного червя ко всем чертям! Дом, наверное, продавать придется - тут уж ничего не попишешь. Не трудодни же мне с тебя высчитывать. А ссуду, где ее нынче взять? В долгах у государства ходим. Ты завтра вечером в правление зайди, я людей соберу, там все и решим. Перепишем дом на колхоз и цену дадим, за него правильную. А как жене погибшего фронтовика и многодетной матери, мы тебе этот дом и определим для жительства - была ты в нем полной хозяйкой и будь до скончания века.
Видно, у женщины перехватило горло, она и слов не нашла, хотя гости уже поднялись. У порога председатель обернулся:
- А если какие разговоры пойдут, не шибко слухай. Недовольные всегда найдутся, но тут вот партия присутствует, она рассудит.
Спутник председателя засмеялся:
- Ты, Степан Яковлевич, как будто сам в партии не состоишь.
- Состою, да ведь случай чего - кляузы-то вам разбирать.
- Разберем вместе. Но, я думаю, по этому делу разбирать не придется. Люди у нас не волки.
- Попадаются… Извиняй за беспокойство, хозяйка. Лишь теперь тетя Феня очнулась:
- Да как же!.. Да куда ж вы, Степан Яковлич?.. Да я ж и не угостила вас!.. Да я… я день и ночь работать буду, надорвусь, а за все… за все…
- Будя тебе, Феня, - хмуро прервал председатель. - Ты и так хорошо работаешь, а надрываться незачем. Ребятишек вон готовь в школу.
Мы вышли за гостями.
Рыжий жеребец в злом нетерпении косил на хозяина фиолетовый глаз, норовил цапнуть за руку, когда его отвязывали, но председатель безбоязненно подставлял ладонь, ласково усмехаясь, и не зубы, а бархатные губы коня прихватывали, щекотали кожу на руке. Когда ходок, пыля, застучал по улице, тетя Феня тихо сказала:
- Молодой-то - из райкома, новенький, был он вчера у нас на ферме, все высмотрел. - И незаметно перекрестилась: - Слава те господи, не всех, знать, хороших мужиков на войне побило.
…Через много лет, в другом краю, на одной из облавных охот, нас предупредили егеря: в местных урочищах появились волки. Исчезает косуля, уходит лось, гибнут кабаны. Осенью, на гону по зайцу, охотники потеряли двух отличных выжловок - их нашли задушенными, и свежие следы на ближней песчаной дороге не оставляли сомнений в том, чья это работа.
Мы решили устроить оклад на хищников во второй день охоты, после тщательной разведки, а в первый провели загон по лицензионному зверю.
Меньше всего ждали мы в том загоне появления волков - крупный лес с островками чащи не слишком привлекательное убежище на день для осторожного хищника, - и поэтому, когда что-то серовато-белесое замелькало в ельнике, среди сугробов, я не сразу опознал цель… Од шел между линиями стрелков и загонщиков, может быть, чувствуя опасность, но впереди раскатился выстрел, и он резко прянул вбок, выбрав прогал между мной и соседом. Да… волк. И показалось, что во все прошлые годы, за множеством дел и забот, где-то в душе я ждал этой минуты, и, если б она не пришла, какая-то вина моя осталась бы неискупленной…
Для стрельбы пулей из дробовика бегущий волк - малоудобная цель, но глубокий пушистый снег гасил прыжки зверя, а ветер тянул на линию стрелков, и волк приближался к смертной черте. Лес словно мстил за что-то, выдавая его врагу… Выстрел подбросил и перевернул зверя на бок.
Большая дикая собака бездыханной лежала в сугробе, из широкой пулевой раны струйкой била кровь, брызги ее, остывая, черноватыми шариками закатывались в снег, похожие на переспелую бруснику в сахарной пудре. Глядя на них, я пытался и не мог представить красный туман над утренней низиной у далекого сибирского бора - что-то разжалось в душе, прошло, и, как всегда, осталось лишь чувство утраты. Отчетливо оно скажется позже, вблизи немецкого города Дрездена, где у одной из лесных дорог поставлен памятник последнему местному волку.
Он серым был. И камень сер…
Но каменному бегать тяжко,
И он под деревом присел
И стал похожим на дворняжку.
А я гляжу и не могу
Забыть редеющие колки,
Где в час заката на снегу
Проснулись вдруг живые волки,
Где лось, как темная струя,
Взметнулся, шорохами стронут,
Где не для хилого зверья
Берег я лучшие патроны.
И горше не было потерь,
Когда, осилив сталь капкана,
Ушел, зализывая рану,
Седой неусмиренный зверь…
Но в одомашненном лесу,
Где трогают его руками,
Мне хочется, чтоб он блеснул
Слепяще грозными клыками
И, стаду отрезая путь,
Пропал в лесной дремучей дымке…
Чтоб нам еще когда-нибудь
Сойтись в последнем поединке.
Нет, даже последнего волка нельзя убить дважды, хотя нам этого хочется порой.
МЕСТЬ
Мысли мои прервал короткий шорох. Было удивительно тепло. Ущербная луна, проглянув в тучах, мягко посеребрила ближнюю протоку, и проснулся потревоженный кем-то запоздалый куличок, чей грустный стеклянный голос долетел с песчаной косы у другого берега.
Снова раздался шорох, и я едва не вскочил: показалось - голова огромной бурой змеи взметнулась у ближних кустов. Но тут же вспомнил: в эту пору, в начале октября, по ночам змеи не охотятся - холодная кровь их замирает, и только солнечное тепло дает им подвижность и быстроту.
Посреди поляны возник в сумерках гибкий настороженный зверек, замер, шевельнулся, пропал - словно растаял или приснился. Горностай… Вот он снова возник, почти тут же исчезнув, и лишь редкие слабые шорохи палого листа да писк обреченных мышей выдавали его присутствие. Хотел пожелать ему удачи, но вспомнил, что горностай - тоже охотник.
Тихи осенние ночи в поле и в лесу. Лишь тоскливый крик совы да редкий шорох дойдет до слуха. Праздником звуков кажутся в эту пору далекие весенние ночи, когда блики талых вод заставляют странно светиться воздух, и весь он звенит и вибрирует от свиста, чириканья, кваканья, хорканья. От зари до зари не смолкает бесчисленный птичий оркестр, в который время от времени вторгаются особенные голоса, заставляя чаще и громче биться сердце. Басовитым кларнетом упадет из сумерек гусиный гогот; на далеких болотах родится серебряный стон журавля, пройдет, замирая, подобно кругам на воде, - словно пригрезится; в смутном березняке весело простучит барабан зайца; прилетит с опушки ни на что не похожий гортанно-древний смех куропача, и водяной бык отзовется с реки таким же древним и диким мычанием. И до глухой полуночи журчит, разливаясь над округой, бормотание полусонных косачей. Поет вода, поют лягушки, поют птицы, даже звери поют - каждый спешит заявить о себе, о своем праве на эту землю, о своей жажде любви и бессмертия.
Весна - великая свадьба природы, и потому разум и благородство велят человеку уважать шальную радость ее участников, в самозабвении песен и плясок забывающих о близости врага, готовых погибнуть на брачном пиршестве, чтобы родить новые жизни. Почему-то мне кажется - только хмурые и жадные охотники способны стрелять весной да еще те, чей азарт выше разума. Последних не так уж мало, из-за них-то во многих угодьях по весне все еще гремят ружья - на законных, а чаще незаконных основаниях.
Мне уж давно не случалось охотиться весной, но едва ли могу ручаться, что разум мой выше азарта - стрелял ведь когда-то и помню каждый выстрел. Странно вроде бы это - а вот помню! И каждый трофей помню, чего нельзя сказать об осенних и зимних охотах. Перебираю в уме весенние трофеи и вдруг обнаруживаю - их всякий раз бывало по одному. Впрочем, и тут есть исключение. Маленький четверолапый истребитель мышей - горностай, чьи легкие прыжки снова послышались в кустах, напомнил о нем своим появлением.
…В ту раннюю жаркую весну природа проснулась в апреле и уже в начале мая набросила на березы и тальники дымчатую зеленую сеть. Наверное, горячее солнце одуряюще действовало на лесных птиц: бор оглох от их ликующих голосов, словно спорили, чья песня громче и краше. Но все равно был "вне конкурса" голос иволги, внезапно возникающий где-то на сосновой опушке, похожий на причудливый золотой завиток. Да еще резким диссонансом врывалось в пестрый хор ворчанье старого косача, слетевшего с утреннего тока, но не остывшего, готового, кажется, токовать до полудня. Он устроился в кроне высокой березы, стоящей на краю лесного болотца, топтался на ветке, распускал крылья, чуфыкая и воркуя, зорко оглядывая открытое пространство. Наверное, он чувствовал себя в безопасности, не понимая, что сухой овражек с заросшими бояркой и шиповником краями, тянущийся от болотца к лесу, может послужить дорогой для врага, способного поразить на расстоянии.
Скрадывание дичи волнует охотника во всяком возрасте, а в юношеские годы азарт непередаваем… Чем ближе подходил я руслом оврага к лирохвостому чернышу, чем вероятнее казалась удача, тем сильнее разгорался азарт. Припадая к стенкам оврага, хоронясь в колючих кустах, затаиваясь, перебегая, переползая, жадно ловя каждый звук тетеревиного голоса, каждый шорох крыльев, я призывал все силы неба и леса подольше удержать птицу на высокой березе, не дать ей улететь. Ведь за всю ту весну мне удалось лишь единственный раз выбраться на охоту, а сезон вот-вот закроется, и, значит, другого раза не будет. И разве в то утро не встал я до зари, разве не просидел несколько часов у лесного озера, с великим и напрасным терпением поджидая селезней? Разве в утренних сумерках не пропустил без выстрела пролетевшую утиную стайку, боясь вместо селезня поразить утку? Должна же быть и награда!..
Если существуют лесные силы, покровительствующие охотникам, они не могли не услышать мои отчаянные мольбы, и когда в самом конце оврага, истерзанный жгучим шиповником и сердитой бояркой, я поднимал ружье, тетерев по-прежнему топтался на березовом суку…
Падал он от выстрела медленно и тяжело, судорожно хватая воздух и ветви жесткими широкими крыльями, и сразу затих на молодой траве, как будто земля что-то шепнула ему, заставила поверить в существование столь нелепой смерти, внезапно настигающей, когда так жарко пылает солнце, оживают леса и в тебе самом буйствует горячая кровь. Еще живой радугой отливала металлическая чернота перьев на его груди, красные брови горели так, что могли обжечь, теплом дышала золотистая белизна крыльев с изнанки, но в открытых глазах косача стояла мертвая синева неба.
Ох уж этот удачный выстрел - он рождает уверенность, что охотничья фортуна обратилась к тебе лицом и сегодня повезет, как никогда дотоле. Приятно отягченный трофеем, шел я краем болота с готовым к стрельбе ружьем и не сомневался: вот-вот из прошлогодней полеглой осоки выпорхнут утки, и тут-то уж я не промахнусь. Большая птица, рыжая, словно клок засохшей травы, вырвалась прямо из-под ног, выстрел смял ее в неопрятный ком и бросил за кочку.
…То был совершенно бессмысленный выстрел - рыжая, в пестринах, выпь лежала в листьях молодых лютиков. Сколько раз прежде поражали меня изящество и грациозность этой таинственной ночной птицы! Бывало, после заката, в засидке у озера или реки, вздрогнешь, когда оживет темный завернувшийся лист водяного лопуха, качнется и стронется с места камышовый кустик, невольно привстанешь, а он замер - и, даже приглядевшись, далеко не сразу и не всегда различишь затаенный силуэт стройной птицы. Сейчас, при свете дня, голенастая, длинноногая, со взъерошенными перьями, она казалась нелепой и жалкой. Еще жила ее длинная шея - она конвульсивно извивалась на траве, словно хотела оторваться и уползти от мертвого, обескрылевшего тела.
Запоздалый стыд пришел не сразу - он захватывает, когда уходишь, бросив птицу, убитую из чистого азарта, - может быть, поэтому я и медлил, раздумывая, ища какую-то необходимость, что заставила поднять руку на болотную выпь, которую у нас не считают за дичь. Взял птицу в руки, рассматривая, присел на кочку, но так в не нашел оправдания тому, что сделал, бросил рядом, прилег на траву, уставясь в разогретое прозрачное небо.
Не знаю, сколько пролежал в бездумье, когда по руке скользнул холодок, и тотчас в нее впились раскаленные иглы. "Откуда взялась крапива?" - с этой мыслью отдернул руку и приподнялся.
Тощая весенняя змея, извиваясь, выползала из раскрытого клюва мертвой выпи - вероятно, она была проглочена за минуту до выстрела и теперь, получив свободу, в слепой злобе и страхе нанесла удар первому живому, что оказалось на пути.
Еще не веря, я осмотрел руку: на тыльной стороне ладони выступили, успев свернуться, две капельки крови…
У меня достало ума и хладнокровия, чтобы не отомстить злосчастной твари, которая не ведала, кого кусает, - она уползла в кочки, а я понес песчаной лесной дорогой к дому свою добычу и отяжелевшую руку, налитую жгучей ртутью. Боль переливалась по жилам при всяком движении, и стоило опустить ладонь, изнутри давило с такой силой, что казалось, вот-вот порвется кожа и вытечет все, что было моей рукой.