В этот час, "на коровьем реву", когда ночь еще не закончилась, а утро не началось, все, что видят глаза, теряет свой естественный вид. Трава - не трава, не зеленая и не черная, скованная тонкой пленкой бирюзовой влаги. Прясло, забор, решетчатая калитка во двор расплываются, раздаются вширь, вытягиваются вверх.
"Ох заря ты, зоренька ясная! - возникли слова из какой-то полузабытой песни. - Да ты пошто, зоренька, рано пришла? Не успела я, молода, с милым ночку проводить. Не успела ненаглядному кудри расчесать".
Как сдутые ветром листья, налетели эти слова и тотчас же пронеслись дальше.
И это был уже сон…
А заря слизывала с неба остатки звезд и источенный серпик луны.
Но вот опять загорланил чермянинский петух, Яков протер глаза и вдруг отчетливо вспомнил ночную трагедию. Страх пошел по всему его телу: мертвая скважина и все внутри ее слепо, глухо!
Он сел, поджав под себя ноги. Озаренное светом небо стало шире и глубже, коротко гукнул за околицей электровоз, по переулку с веслами на плечах, как с ружьями, степенно прошли к озеру два рыбака.
Яков подумал, что теперь Наташке будет худо и трудно, пока она вся залечится, починится. Вот и ему тоже теперь трудностей добавится…
- Эх, Тонька, Тонька! - сказал он себе. - Что ж, так я и не смогу тебе высказаться, а ты, чертовка, сама не догадаешься, не спросишь, потому что незачем спрашивать - Корней вернулся!
Он потер ладонью то место на щеке, куда ночью возле скважины Тоня поцеловала его, стер поцелуй, он был дорог, но все же не тот, какого ему хотелось…
6
Когда развиднелось, с озера прилетел стремительный ветер. По песчаному берегу плеснулась волна. Наклонилась и зашумела осока. Ветер поднял на улицах Косогорья мусор, покрутил его, сбил тонкие сизые дымки над печными трубами и умчался в степь. Заспанные хозяйки, босоногие, выгоняли из дворов домашнюю скотину в табун. Пастух в старой помятой шляпе, в плаще, с длинной палкой стоял на пригорке.
В годы новой экономической политики предприимчивый делец Вавилов основал на здешнем косогоре кустарный кирпичный заводик. Заведение получилось грошовое: две круглых обжиговых ямы да полдесятка крытых соломой навесов, где сформованный вручную сырец сушился на вольном ветру.
Из ближних деревень приезжали на летний сезон мужики, становились возле озера табором, от рассвета до темна возили в телегах глину, месили ее ногами либо, задыхаясь в чаду, выгружали из ям обожженный дровами кирпич.
В зимнюю пору косогоры пустели, перебегала по ним поземка, засыпало сараи сугробами снега.
И не бывать бы тут поселку во веки веков, если бы кое-кто из мужиков, отведавших жизнь на отхожих промыслах и не принявших коллективизацию деревень, не облюбовал этот клочок земли.
К тридцатым годам проклюнулись на косогоре первые избенки. Мужики, окончательно покинув деревни, перебирались сюда со всем скарбом и живностью. Вавилов сбежал. Его заводик принял строительный трест. Кирпичный завод переделали, перекроили, оснастили машинами. Затем начали поселяться артельщики, вербованные из далеких областей и республик. Косогор запестрел мазаными хатками, избами, пятистенниками. За четверть века Косогорье окончательно преобразилось. Избенки и хатки, следы былой бедности, ушли на слом. Старожилы обзавелись особнячками, сложенными из кирпичного половья, развели огороды, фруктовые сады, нагородили под окнами палисадники с тополями, желтой акацией, сиренью, черемухой, без которых не мыслились довольство и сытость.
Как повсюду на земле, не было в изогнутых, ломаных улицах поселка ни одного дома, похожего на соседний. Строились дома без архитектурного плана, разноликими, с присущими их хозяевам склонностями. Одни смотрели на мир весело, любовно выставив напоказ гладко оштукатуренные фасады, резные карнизы, добела выскобленные, вымытые мылом крылечки, раскрытые настежь створки. Другие, ни разу не побеленные, с трещинами вроде черных молний, с задранными на крышах листами кровельного железа, брякающими при каждом дуновении ветра, плаксиво куксились, храня давно затаенную обиду на нерадивые руки жильцов, либо по-сиротски, по-вдовьи тосковали. А третьи, самые малочисленные, никогда не испытавшие радости, тяжко хмурились. Видом они были темные, наподобие староверческих икон.
Таким было и домовладение Марфы Васильевны. Дом на четыре окна в улицу и на два в переулок, вознесенный на высокий из дикого камня фундамент, завершался во дворе обширной кирпичной пристройкой, где располагались амбар, погреб, коровник, дровяник и гараж.
Формально владение числилось за Назаром Семеновичем. На него выписывались извещения о налоге со строений, земельной ренте, страховке, но над всем внешним и внутренним обликом двора довлела одна непререкаемая воля хозяйки.
Еще в тридцатых годах рассыпалась и слиняла богатая, своевластная порода деревенских богачей Саломатовых, от которых откололась Марфа Васильевна.
Ее отец, Василий Петрович Саломатов, считался первейшим человеком, пока не грянула революция. Но и при Советской власти, удачно пережив военный коммунизм, сумел он удержать богатство. Не растерялся и при переделе земельных угодий, когда самые плодородные пашни отошли в бедняцкие семьи, а ему были отведены солончаки за десять верст от поскотинных ворот. Солончаки эти, где рождалось не выше сорока пудов с десятины, прозванные "голодными", служили ему лишь прикрытием против сдачи излишков хлеба государству. "Плох, плох урожай, еле семена собираю, - говорил он в сельсовете, отказываясь вывозить хлеб. - Негде больше взять. Хватило бы себе на прокорм". На самом же деле арендовал Василий Петрович в соседней башкирской степи десятка три десятин. На степи, никем никогда не меряной, заросшей травами в рост коню, урожай падал на десятину не жалкими пудами, а добротными возами. На жатву, на молотьбу целинных хлебов нанимал хозяин каждую осень башкир, а отвеянное зерно вывозил домой по ночам глухими дорогами.
Благопристойно и ровно жили Саломатовы. В крестовом дому всегда стояли тишина, полумрак, в переднем углу горницы, перед киотом Николы-угодника, горела лампада, курение табака почиталось незамолимым грехом.
Круглый год держал Василий Петрович двух батраков. Один из них, Назарка Чиликин, ходил за скотом, второй, Силантий Куян, управлялся с прочим хозяйством. Батраки ночевали в малой избе, где хранились хомуты, ременная сбруя и содержались новорожденные ягнята. "Навозный жук" Назарка, несмотря на молодость, получал от хозяина плату наравне с пожилым здоровущим молчаливым мужиком Силантием, бездомным, бессемейным, так как очень уж близко стоял к сельсоветским активистам. Сам Назарка ни в какие общественные дела не лез, даже в клуб на игрища не ходил, предпочитая самогон и вечерки-посиделки "в малухах". Зато его младший брат, Семен, заправлял делами в комитете бедноты и в деревенском комсомоле.
Марфа, любимая дочка Василия Петровича, связала свою судьбу с Назаркой Чиликиным не по любви. Была она девка видная, с отцовским нравом и не малому числу женихов, наезжавших со сватанием, выносила голик. А Назарка даже и не сватал ее, хозяйскую дочь. Сама она прибежала к нему, в тридцатом году, поздней ночью и отдалась в жены. В ту ночь Саломатовых раскулачили. Явились сельсоветчики, зачитали Василию Петровичу постановление общего собрания бедноты, наследили в горнице, потушили лампаду, обшарили все углы, закоулки. Опись имущества вел Семен, брат Назарки, а все же не куда-нибудь, но именно в худородную избу Чиликиных кинулась спасаться Марфа. Не устоял перед ней шаткий, безвольный парень.
Так и загубила Марфа Васильевна жизнь себе и Назару. Видывала в девичьих снах королевича, а получила отопок: ни самой посмотреть, ни людям показать! Вскоре увела его в город, приткнула на кирпичный завод, заставила гнуть спину без меры, пока не сладила сначала полуземляную избенку, не упрочилась, не развернулась. Не могла жить в бедности и нужде, одним днем, без запаса, без сундука, да еще вдобавок с душевной пустотой. Не умел Назар приласкать, приголубить, утешить, утереть навернувшуюся слезу. Как чурбан. И дети от него появлялись на свет хилые, не живучие. Только один Корней, самый последний, заскребыш, каким-то чудом выкарабкался, поднялся на свои ноги. Не успев окончательно очерстветь, одеревенеть, на него и направила Марфа Васильевна всю свою силу, сноровку и природную хватку.
Ночь она провела в полудреме. Ворочалась на пуховике, вздыхала, гнала мысли, а они лезли неотступно, как мухи. В угловой комнатушке храпел старик с причитанием, с прихлебыванием, а то начинал стонать, видно, водка и бражка подкатывала ему к сердцу, и тогда Марфа Васильевна вставала, поворачивала его на другой бок.
И только забрезжившее утро принесло ей облегчение.
Вместе с зарей пришли в поселок заботы, труды, горечи и радости, но так же, как и дома, не похожие один на другой, они были разные: по склонностям, характерам и привычкам населявших Косогорье людей.
7
Подоив и отпустив корову в пастушную, Марфа Васильевна принялась за хозяйство. Процедила сквозь частое сито парное молоко, перепустила его на сепараторе, сливки поставила в погреб, а обрат вылила в корыто свинье. Остатки вчерашней еды и сметки со стола кинула Пальме. Та, поджав уши и хвост, преданно лизнула ей руку. Возле бочки с водой, в мокрой траве, сидела зеленая лягушка. Марфа Васильевна, боясь наступить, отпихнула ее носком сапога и, зачерпнув полное ведро, обильно напоила огуречные гряды. Открыла гараж. У стенки, отливая синевой, стояла новенькая "Победа", а рядом - трехколесный мотоцикл, купленный по случаю за полцены для Корнея. Ничто так не волновало Марфу Васильевну, как этот автомобиль с зеркальными стеклами, никелированными ручками, мягкими сиденьями и хитроумными приборами возле руля. Именно он, автомобиль, и возвышал Марфу Васильевну, служил как бы компенсацией за утраченное в тридцатом году добро. Она приоткрыла дверцу, потрогала сиденье, бережно смахнула со стекла пыль.
Подступила пора собираться на базар. Сад еще набирал силу: на яблонях наливались плоды, дозревали смородина, вишня, малина. Основной товар в это время давали парники. На ботве таяли последние мглистые тени, зябко прижимались одна к другой мелкие росинки. Терпко пахло зелеными листьями. Тонкие тычки изнемогали от тяжести помидоров, багряных, тугих и нежных. Марфа Васильевна не гналась за благородными, малоурожайными сортами. В помидорах она ценила не аромат, а величину и вес. По всем парникам плодились у нее только скороспелые гибриды.
Снимала она дорогие плоды, не торопясь, тщательно выбирала, а те, что не дозрели, осторожно поворачивала зеленовато-желтыми и желто-розовыми бочками к солнцу.
Одна плетеная корзина была уже наполнена помидорами и укрыта сверху чистым полотенцем, когда на крыльцо веранды, постанывая, вылез Назар Семенович. Явился он без брюк, в крашеных коричневых кальсонах, в старом, уляпанном заплатами пиджаке, в стоптанных, на босу ногу, туфлях. Голова у него была повязана мокрой тряпицей, сверху над повязкой торчал гребешок взлохмаченных седых косм, а в нечесаной бороденке запутался пух, довершая его униженный и страдальческий вид.
- Мать! А, мать! - позвал он голосом просительным и покорным. - Марфушка! Сделай милость, подай рюмочку на опохмелье. Нету дальше терпения! В нутрях аж все запеклось, будто каленый камень проглотил.
- Цыц, ирод! - не отрываясь от дела, с непреклонной суровостью бросила Марфа Васильевна. - Я тебе за вчерашнюю посуду, чтобы ты сдох, такую рюмочку поднесу, надолго запомнишь!
- Эко ты, горе какое! Да ведь я хлебнул-то самую малость. Жарко было в доме, душно, накурено. К тому же кислушка с табаком оказала вред. Не сдержало нутро. Сморился. Вроде ведь близко к столу не подходил, а оно как-то занесло. Притча, ей-богу!
- Замолчи! Не поминай мне битую посуду! Не то, не ровен час, остатки волосешек выдеру! Не смущай душу!
- Ах, боже мой, боже мой! - поникнув, вздохнул Назар Семенович. - Вот наказание. Нету в тебе сердца, Марфа! Разве так можно? Какой ни на есть, а все ж таки ведь я человек.
Корней в своей комнате спал на узкой железной кровати с обшарпанными спинками. Впрочем, все в этой комнате, как и в доме, было собрано вразнобой, "по случаю", словно в комиссионке: обитые атласом стулья уживались с колченогим столом, накрытым ситцевой скатертью; узбекский ковер, в цветах и мозаике, красовался рядом с домоткаными половиками, черное зеркальное пианино гляделось в давно отцветшее, в пятнах, трюмо.
Нагрузив корзины, Марфа Васильевна пошла будить сына.
Назар Семенович покосился опасливо на ее подбитые подковками кирзовые сапоги, передвинулся на край ступеньки.
Корней спал вверх лицом, без рубахи. Тело его, гладкое, слегка припаленное загаром, с бугорками мускулов, размашистое в плечах, всегда напоминало Марфе Васильевне увесистую и крепкую породу Саломатовых. От Чиликиных Корней унаследовал лишь крутые брови и по-цыгански черные волосы.
Марфа Васильевна дотронулась до его плеча холодными огрубелыми пальцами. Она любила сына, но не умела нежничать, работа и заботы поглощали ее целиком.
- Вставай-ко, Корнюша, - произнесла она мягко, - эвон утро как развиднелось! - И тут же добавила повелительно: - Хватит прохлаждаться! Небось, не служащий! Поди-ка быстрее, направь мотоцикл, отвези меня на базар!
- Повремени, мама, - зевнул Корней. - Рано еще. Дай хоть еще час…
- Вечером выспишься. Поменьше полуношничай. Вставай, приберись и поедем! И так, поди, опоздаем - не ближнее место. Покупатель дожидаться не станет.
Она вышла на кухню переодеться. Для базара у нее имелось особое платье, подходящее к возрасту. Не броское, из дешевого ситца с горошинами, это платье придавало ей опрятность, скромность, благообразие. Марфа Васильевна прокатала его деревянным вальком, расправила примятые складки. С той же тщательностью вымыла руки, отскребла с ладоней и из-под ногтей грязь, причесалась, зашпилила волосы: закон торговли требовал чистоты.
Увидев вышедшего на веранду сына, Назар Семенович оживился, таинственно зашептал:
- Корнюша, сделай милость, пока мать не видит, пойди пошарь, может, рюмочку на опохмелье добудешь. Все спрятала, старая карга!
- Я тебе покажу рюмочку! - прикрикнула Марфа Васильевна, услышав шепоток. - Ишь ты, выдумал! Нет, чтобы сына доброму делу наставить, учишь обманывать мать.
- Ну зачем же ты обижаешь его, мама? - пожалев отца, недовольно сказал Корней. - Пусть бы немного подправил себя. Ведь мучается…
- А ты не вмешивайся, аблакат! Еще не по твоему разуму между матерью и отцом споры решать.
Последняя надежда опохмелиться исчезла, и Назар Семенович, уронив голову на колени, навзрыд заплакал.
Случалось такое и прежде. Но сейчас плакал он особенно горестно, обидчиво, а Корней не выспался, после ночи не успокоился и, не выдержав, крикнул:
- Как вам не стыдно! Что творите! Му-че-ники!
Это прозвучал чужой, не его голос.
Назар Семенович, выпучив глаза, вскочил со ступенек. Марфа Васильевна выпрямилась.
- Эт-то еще кто тут такой? Ты на кого покрикиваешь? На мать?
Грозная, суровая надвинулась на Корнея.
- Цыц! Забылся, небось! Кто тебя человеком сделал?
- Из-за дряни терзаетесь, - сразу сорвался с тона Корней. - Зачем?
- Ты нас не осуждай, - заметив поражение сына, зашумел Назар Семенович. - Мы люди старые. У нас порядки свои. На мать не кричать, а молиться надо. Кабы не она, то я, при моей-то слабости, наверное, давно бы сгинул.
- А ты убирайся отсюда в дом, - прогремела Марфа Васильевна. - И-ирод!
Старик, понурившись, шаркая шлепанцами, ушел. Было слышно, как в угловой комнатушке он опять плакал, всхлипывая, проклиная слабость, каторжную зависимость и полную беспросветность. Минутный прилив жалости к нему прошел. Отец в жизни Корнея не играл никакой роли. Существовали они бок о бок без взаимного интереса, без уважения, подобно двум квартирантам, вынужденным обедать за одним столом.
Марфа Васильевна ходила по двору, заканчивая приготовления. Когда она подымалась на крыльцо, ступеньки скрипели под ее сапогами.