- А-ах! Гляньте на него, стоит, чучело огородное, статуй глиняный! Тебе что, музыка это - ротастики твои хор Пятницкого перекричали. Аль я их кормить-поить обязана, иль я нанялась вам горе мыкать без передыху? Турну я тебя взашей, опора ты высоковольтовая! Лопнет мое терпение, хоть слово ты можешь вымолвить?
И правда, мог бы сказать два слова жене в утешение. Молчит, хоть кипятком его ошпарь. Такое кого угодно из терпения выбьет. С таким и правда не житье - каторга. Улыбается человек, а чему - не понять. Разве в чужую душу залезешь?
"Не стращай, Домнушка, не смеши народ, - степенно и уверенно думает Егор Аниканович, терпеливо и до конца выслушивая угрозу. - Никуда ты меня не вытуришь, потому что ты без меня как ноль без палочки. Знаем мы: грозилка грозит, а возилка возит".
А как раз под Новый год стряслось небывалое. Шло, как и всегда, и никто ничего особенного не чаял. Егору сплавили всякие мелкие недоделки. Сами тоже делами занялись. Как ни то - тринадцатую зарплату, гвардейские получить пришло. Жорка, конечно, что, ему за какие доблести, но видит все же: выберется от кассирши человек и чинно так топает куда-то. Грудь колесом, будто кассирша не рубли ему выдала, орден боевой вручила. Глянет Жорка вниз, в пролет, инструмент из рук валится. Ведь, если правду, если по-честному, не такие они все там гвардейцы и не такой уж он сачок. Но особенно кисло на душе становится, как вспомнит Жорка про Домну. И откуда черт-баба узнает про эти денежки? На завод сроду ни ногой, по радио про это не передают, а она, как иглой под ребро:
- Ух, матушки-батюшки, чо-т ныне и мово дылдопляса расшатало, знать, ему тоже, как всем нормальным, гвардейские выдали! - А сама руки в боки, а сама прет, как бульдозер, и смотрит так, будто ты не человек, хуже чучела какого или вовсе не живое существо. Хоть сквозь землю провались. Ну и уже без всякой команды схватит Жорка проклятущие ведерки и галопом по улице куда глаза глядят, даже мимо колонки. Житье!
Но - дело не дело, смене конец. Оглянулся Жорка, пусто в пролете. Да и работа до ума доведена. Собрал инструментик в переноску, понес в кладовую. Слышит - табельщица голос подала:
- Э-э, шустрый! Долго валандаться намерен? Я вроде не нанималась тебя караулить весь праздник. Да и кассиршу замаял, валенок ты растоптанный.
Постоял Жорка, что-то соображая, недоверчиво посмотрел на табельщицу - шутница еще та. Сказал примирительно:
- Так оно так, да кассирше-то я зачем? Без надобности я ей.
- Ну, как это без надобности, как это так? - затараторила табельщица. - Аль не слышал - гвардейские ныне дают. Ты ж не успел, вижу. Сноровка не та.
- Гвардейские? Дают? - обиженно переспросил Жорка. - Вот глянуть на тебя - женщина воспитанная. Пожилая тоже. Надумала чем поддеть. И-эх, люди! Язва ты, вот что тебе скажу! - И, присутулив узенькие плечики, подволакивая несуразно длинные ноги, понуро глядя в пол, побрел из цеха.
- Дядя Жора! Егор Аниканович!
Остановился, подумал, оглянулся, удивился несказанно. Кассирша. Подбежала, раскрыла ведомость, указала на самую нижнюю строчку и авторучку подает:
- Расписывайтесь!
- Что? С какой стати? Мне? Гвардейские? - оторопел Тихий.
- Господи! - сострадательно прошептала табельщица. - Ну, вовсе затурканный. Да пойми ты, чудо заморское, никого ты не хуже. Пойми и бабе своей блажной объясни это.
Взял Жорка шариковую самописку, поставил, где приказано, свою незамысловатую подпись, посмотрел на закорючку над последней буквой, вздохнул, как после тяжелой работы. Деньги принял, не считая, положил в самый надежный карман и вымолвил степенно:
- Спасибо. Понимаю, не вашими заботами почесть мне оказана, но и вам большущее спасибо. Вы, может, не знаете, как оно, на ногах-то.
- Да скажи ты ей, докуке своей голосистой, пусть сама на колонку бегает, - опять встряла табельщица. - Мужнее ль дело поросятам хлебово месить? Гвардеец ты аль кто?..
Вступил Жорка в свой проулок, а Домна встречает полным голосом:
- Ах ты, жердя самоходная! Ты с каких это доходов назюзюкался? Да я ж тебя вот как возьму да как тряхну!
И ясное дело - за пельки Жорку. Ну - катавасия! Только что-то не сработало. Вдруг отстранил Жорка свою благоверную и говорит внушительно:
- Цыц, Домна! Ты что раскудахталась на весь поселок? Не пил я, понятно тебе! Росиночки малой во рту не держал. А что шатает малость, это, наверно, потому, что мне вот тоже присвоили. На-ка, прими. Да ты, как положено, честь по чести! - чуточек повысил он голос. И добавил вразумительно: - Голова твоя бабская! Разве допустимо такие-то денежки пропивать?
Ноги подкосились у Домнушки. Руки ни вверх, ни вниз. Раскрыла рот и только и вымолвила:
- Жорочка. Родненький. Голубчик мой беленький. Это что ж получается, гвардеец ты теперя? А как же быть нам? Водички-то свеженькой у нас ни капельки.
И впервые в жизни, схватив ведерки, сама припустилась на колонку. Так оно было. А что переменилось в Егоровой жизни, Гордей Калиныч не понял. Ну, если два дня Домна пожила на самообслуживании. Да и какой из Жорки гвардеец. Шемело. Еще понятнее - Тихий…
У стрельцовской калитки Егор Аниканович остановился, потрогал за макушку гнилой столбик, на котором почему-то еще держались ржавые петли со скрипом, оглядел тополь, прислушался, сказал добродушно:
- Стрекотят. Живут.
Обрадовался Гордей. С таким настроением Жорка непременно присядет на скамью. Пригласил:
- Покурим, сосед, "Беломорчик" из "Явы", не табак - ладан божий. - И для пущей убедительности достал почти полную пачку папирос.
Взял Тихий папиросу, помял в пальцах, понюхал. Возвратил:
- Не нашей ноздре аромат, - сказал с усмешкой. - Мы - самосадик. А что, если выведут, - на тот год ты опять с компанией. Хорошая птица, верная. - И, крякнув почти по-стариковски, сел на край дубовой плахи. Свернул в палец толщиной, прикурил от дедовой зажигалки, пустил дым, как из мартеновской трубы, продолжал неожиданно: - Женил бы ты, что ль, Ванька свово.
- Успеется, - ответил дед, а сам подумал: "Вот ведь и Жорик не прост. Издали начинает, к чему подведет?"
- По севрюгу наладились? - продолжал Егор Аниканович все так же заинтересованно. - Небось снасти поволокли туда - кита заарканить можно, а принесут - кошке на один зуб. Ловцы-молодцы. С Серегой как - не поцапались?
- Так… это у них завсегда полосками, - опешил Гордей от такой догадливости соседа. Ну прямо подменили человека. - А что стряслось?
- Как тебе сказать? - пососал Егор ядовитую свою цигарку. - Я вот со стороны так полагаю: раздоры у нас получаются. И в бригаде, и вообще. Если прямо сказать: Ванек затевает. Я не к тому, а все же. Хоть в ударниках, хотя и вовсе в самых главных передовиках, если без согласия народа - какой хрен радости? А? - и посмотрел не на Гордея, а на Оськин хвост, высунувшийся над краем гнезда.
- Если б чуток понятнее, все бы уразумел, - раздраженно произнес Гордей Калиныч. Ему такая прямота, такая уверенность соседа очень даже не понравилась. Как так: Ванек затевает? Какие такие раздоры?
- Понятнее тоже можно, - угрюмо согласился Тихий. - Иван, сам сказал, плотичек на Оке стращает, а я, к примеру сказать, ток что с работы чапаю. Почему так?
- Теперь что - Ивану за тебя всякое-якое по квартиркам рассовывать? - едко спросил дед, закуривая вторую подряд папиросу.
- Наоборот получается, - тоже резко и едко бросил Егор. - Он начубучил, а мы вдесятером паримся. Во как, дед-драбанет. И ты не ковырься, когда тебе напрямки говорят. Недовольны в бригаде Иваном. Не в ту дырку он лезет. Сварил без спроса один стычок, а его надо газосваркой делать. Нельзя так, технология существует и все такое. Вырезать приказали. Наново варить приказали. Мошкара - это у нас все собаки знают - своих прав никому не уступит. Во как дело у нас корячится. Женил бы ты Ванька, может, остепенился бы. Невеста, слыхать, сама к нему липнет. Богатая, красивая, черта еще надо.
- Эт кто такая? - навострил ухо дед Гордей.
- Э, да чего там! - ухмыльнулся Егор Аниканович. - Но, коль не слышал, - скажу. Захара Корнеича дочка. Танюшка на две понюшки… Ну, я не к тому, она девка… и все такое.
- Какого ты хрена в чужие дела встряешь? - гневно выкрикнул Гордей, обдав Жорку таким хлестким взглядом, что с ног долой. - Своим сопатикам ладу не даешь, с бабой своей хрипучей не управишься… - И задохнулся от возмущения.
- Вот видишь, не понравилось, - покаянно вымолвил Егор Аниканович, торкая окурком в край скамьи. Потушил тщательно, растер остаток в закорявевших навек пальцах, встал, бросил теплый взгляд на торчащий хвост Оськи и пошел. У калитки остановился, опять погладил и пошатал никчемушный столбик.
- Насчет женитьбы - дело ваше. Но ты ж сам знаешь, что Федя Мошкара, что Захарка Носач - еще те прохиндеи. Теперь сообща проть Ивана двинули. Повалят, разве одному тебе урон будет. И нечего тебе кипятиться.
3
Первые проблески зари смывали с глубоко синего неба примеркшие звезды, позолоченной кружевной занавесью окаймлялось окрестье над горизонтом, радостно и тревожно звучало что-то в рассветном воздухе. Тусклым жемчугом одевались травы, на листочках показались подвески первозданно чистых слезинок с трепещущими радугами внутри. По краю воды полусонным вздохом проплыло розовато-сизое свечение, и стало тепло, звонко, торжественно. Неуверенно, один разочек окликнула кого-то кукушка. Пробуя силы, ударил в свой барабан работяга-дятел. Долгой трелью огласил окрестности соловей, и на какой-то миг наступила такая прекрасная и грустная тишина, что Иван почувствовал, как слезы подступают к горлу. Сантименты, конечно, а все же что-то есть в этой рассветной тиши.
"Рассолодел ты, браток, - упрекнул Ивана кто-то знакомый и понятный. - Развезло тебя от соловьиных трелей да кукушкиных вздохов…"
Ничего Иван не ответил. Просто отвернулся. Опять услышал переливчатую трель, опять почуял запах догорающего костра и печеной картошки, опять машинально посчитал кукушкины вздохи. Но - нате вам, в душе все еще отсвечивало и звучало что-то лучистое и праздничное, но с каждым мгновением чувство это делалось все слабее, уходило все дальше, и уже не верилось, что оно было. Было такое сильное и властное, что слезы до сей поры щекочут горло терпкой сладостью. Врага от друга надо отличать везде. Вот в чем дело. Но точно ли это, что Серега враг? Неужели с врагом сидели на чуть теплой печи и мечтали найти каши горшок и наесться досыта? Неужели врага обнимал и согревал последним своим теплом, когда попадали вот тут, на этом самом берегу, под проливной дождь два осиротевших заморыша? Неужели… Э, да что там! Врага от друга надо отличать. И не потому, чтоб ненароком не обласкать врага, но потому, чтоб ненароком не обидеть друга. Просто человека тоже не обидеть, а тут и вовсе не просто. Корнеич тоже просто человек. Для кого-либо, со стороны, он ничуть не хуже той же Марь Степановны, Серегиной матери. Ну а разве можно сказать, что горластая, скорая не только на всякое слово, но и на руку женщина, во весь век не разогнувшая натруженную спину, кому-либо враг? Ну да, врагам она враг, но это совсем иное. Но это ж она затуркала Серегу, это она там затевает раздоры с Раечкой, отравляя Сереге и без того не шибко щедрую на радости жизнь. Или не так? И можно ли, не утратив здравого смысла, сострадать и помогать и Сереге, и Марии Степановне, и Носачу, и… Осекся Иван. Даже мысленно не смог поставить в этот довольно случайный и пестрый ряд Таню Ступак. И вообще ну их, такие рассуждения. Ну их: кукушкины слезные вздохи, сиреневый туман над парной речкой, приятные запахи и вообще все это, все, что заводит в такие дебри. Ну их… Легко сказать. Что останется? И не всуе упоминает дед стародавние времена и стародавние словеса. Ты, мол, Ванек, не чурайся душевного, это не попы выдумали, это в человеке природой вложено, и хранить это надо пуще глаза во лбу.
На словах все можно. Но вот ушли куда-то свет и умиленная, сентиментальная благость, и стало сумрачно, неспокойно и трудно.
И окликнул Иван товарища с трогательной теплотой, с необычной лаской в голосе:
- Сережк! Слышь, что ль, картошечка поспела. Давай-ка, пока не остыла. Эй, уснул, что ли?
Прислушался. Ни гу-гу. Сердится. Чудак. Сердись не сердись, ясли к лошади не ходят.
Выбрал на краю кострища обгорелую веточку, осторожно разгреб едва теплящиеся угли и рыхлую золу, выкатил на рукав фуфайки чуть подгоревшую с одного бока картофелину, взял ее в руки, перекинул с ладони на ладонь, положил на пустую кошелку. Опять позвал:
- Серега! Двигай завтракать. Ну, пообижайся. Как твоя мама говорит: "Губа толста, кишка тонка".
Иван начал пиршество. Развернул сверточек с крупной солью, прямо от горбушки отломал кус твердого хлеба, отвинтил колпачок фляги, прислонил ее рядом с картофелиной, потер ладонь о ладонь, на минутку забыв и все печали, и все дела. Еще бы голавликов напечь да вместо воды - пивка бы жигулевского. Да и Сергей, если бы заодно тут. Но вот он, не хватило у парня терпежу. Пыхтит, чертов востроносик, никак ему нельзя, чтоб без куража.
Опустившись на колени, Сергей тоже потер ладонь о ладонь, сказал беззлобно, как бывало:
- Дай, божутка, нам сальца, картошечки мы сами добыли.
Расшвырял золу, выбрал для начала самую крупную картофелину и без подгара, размял ее, заодно стирая прилипшую кое-где золу, зажал в ладонях и надавил, чтоб не вовсе лопнула, а немного треснула с боков. В соль обмакнул умело, не густо, не самую крупную оставив на белой мякоти, выдохнул и откусил, смачно кхыкнув. Торопливо покатал горячее по рту, покосился на Ивана и вымолвил невнятно:
- Хооша… У-ух ты! Ага! Пивка бы. Голавлика бы… - И откусил еще, побольше.
Ели долго, степенно, будто исполняли некое таинство. Сопели, косились друг на друга, но молчали настойчиво, словно боялись уронить ненужным словом торжество момента. И все же Сергей не выдержал, опять завел свою шарманку:
- Вот ты совестный, даже картошку выбираешь помельче, соль вон, погляжу, экономишь. А я не совестный и крупные хватаю, штук на пять сверх твоего слопал. Ага? - выждал, как примет Иван эту его хитрую запевку, продолжал, то и дело прерывая себя и для пущей значимости, и для того, чтоб справиться с едой. Но есть уже не хотелось, соль кончилась, совсем рассвело. Вот-вот начнется главный клев, и Сергей начал сбиваться с темпа: - Ладно, обштопают меня на полсотенки, а тебе-то какая польза? Пошлют Федьку в бригаду с третьим разрядом, тебе какая радость? Сменят Носача на какого-либо пузача, ты точно знаешь, что тебе лучше станет? Чего ты хочешь, Иван? Славы? А людям как? Ну, мне, например? Меня и так обглодали мои хозяйки. Не хватает нам от получки до получки, понимаешь ты? Тебе все равно, да? А что тебе не все равно? Молчишь? Молчать ты умеешь. Или сказать нечего? Ну, молчи-молчи! - и обиженно отвернулся. Искренне обиделся, наверно, думал, что в такую-то минуту Иван скажет главное. Вытер испачканные пальцы о штаны, слизнул с оберточной бумаги крошки соли и остывшие картофельные, встал, огляделся.
Правильно понял Сергей замешательство Ивана. Ехидно усмехнулся, пошмыгал носом, указал большим пальцем через плечо и злорадно, с пришептыванием и ужимками сказал:
- Вона. Идет. Краля. Персик. Мармелад в шоколаде. Цыпа, цыпа, цыпа! А?.. Только она с папенькой, ее не откусишь тута. - И такое злое торжество и откровенное недоброжелательство увидел Иван в юрких глазах Сергея, что оторопел и растерялся.
- Ну-к чо торчишь, встречай, - подтолкнул Сергей Ивана в плечо. - Поклон тебе, папенька, отдай мне Танечку…
- Сволочь ты! - бросил Иван. - Комар болотный. - И все же понял, что надо встать. Не для того, чтоб встретить папеньку Захара Корнеича поклоном, пусть ему столбы телеграфные кланяются, не для того, чтобы выказать Танюшке подобающее уважение, из вежливости надо встать. Встать и сказать… А что сказать? Но и так вот глазеть не шибко прилично.
- Принцесса, - прошептал Сергей. - До самой Читы по шпалам пошел бы за такой. И зачем я женился, дура моя голова.
Таня шла впереди, Захар Корнеевич - шажка на три поотстал, как бы давая понять, что следует за дочерью неохотно. Да и поверить можно, удовольствия мало Ступаку встречаться с Иваном Стрельцовым в такой ситуации. Но на какие жертвы не пойдет отец ради единственной и любимой дочери.
- Привет, рыбаки - голы боки! - вскинув руки, бойко выкрикнула Танюшка еще издали. - Угостите ушицей, если сами похлебать не успели. Ох, ах, а тут и не пахнет рыбкой.
Голос у Тани мелодичный, управлять она своими жестами умеет прекрасно.
- С добрым утром, - сдержанно, сухо произнес Захар Корнеевич, принюхиваясь к остывшему костру. Глаза холодные, смотрят, будто ты стеклянный.
"Ну да не съедят, - все же нашел Иван утешительную формулу. - И Носачу хорохориться нечего, мы не у него в конторке, и мне можно бы чуток гостеприимнее".
- Ушицы не было, - развел Стрельцов руками. - Какая теперь рыбка? - А глаза, встретившись со взглядом Захара Корнеича, сказали иное: "По-хорошему и мы рады, но, если что, - не обижайся".
Чертова закваска. Это знают в Радице и старенькие, и маленькие. Сам Гордей Калиныч говорит: "Наша порода тоже не пышки с медом, но мы хоть заради собственной корысти никого под коленки не шибаем".
И насчет корысти верно, и насчет пышек правильно. Отвернулся Захар Корнеевич, засопел по-паровозному, сердито дернул всей пятерней обвислое, помятое поле черной шляпы. Не шляпа - гнездо воронье. Красные уши оттопырены, как у Винни-Пуха, коротенькие бровки потешно шевелятся, дряблые щеки вздуваются, что-то сдерживая из последних сил. Не знал бы Иван Носача по-настоящему, принял бы за человека чудаковатого и добродушного.
Таня, стрельнув глазами, обошла Ивана, как придорожную тумбу, и он понял это правильно: "Если хочешь, иди за мной, а не велит гордость - потом на себя пеняй". Все так, все понятно. "Ну, а куда идти-то, зачем? Комедия все это. Сама затеяла, сама и выкручивайся".
Как видно, Таня тоже правильно поняла ответ Ивана. Резко, вызывающе обернулась, оглядела Ивана пристально и бесцеремонно, усмехнулась и прошла к самому обрыву над речкой.
Почти три года дружат они. Сразу после школы. Правда, Таня поступала в институт, Иван ушел на завод, но не это разделило их. Последнее время и отношения с родителями Таниными ухудшились, и с Таней не улучшились. Ее понять тоже надо. Ее-то папа и мама любят без оговорок, искренне. И она, надо полагать, любит родителей. А почему их не любить? Но и не маленькая, понимает: не просто черная кошка пробежала между Стрельцовыми и Ступаками. Видно, что-то у нее есть на уме, коль подошла вместе с отцом.