28
После дождя
В четыре часа прошла гроза. По лесу била аккуратно, весело, как будто договор выполняла, колонию обходила ударами, поливала крупным, густым, сильным дождем. Пацаны в одних трусиках бегали под дождем и что-то кричали друг другу. Потом гроза ушла на город, над колонией остались домашние хозяйственные тучки и тихонько сеяли теплым дождиком. Пацаны измокли и побежали переодеваться. Более солидные люди, переждав ливень, быстро на носках перебегали от здания к зданию. У парадного входа, с винтовкой, аккуратненькая, розовая Люба Ротштейн стоит над целой территорией сухих мешков, разостланных на полу, и сегодня пристает к каждому без разбора:
– Ноги!
– Богатов, ноги!
– Беленький, не забывай!
К пацанам, принявшим холодный душ, она относится с нескрываемым осуждением:
– Все равно не пущу.
– Да я вытер ноги, Люба!
– Все равно с тебя течет.
– Так что же мне, высыхать?
– Высыхай.
– Так это долго.
Но Люба не отвечает и сердито поглядывает в сторону. Пацан кричит кому-то в окно на втором этаже, тому, кого не видно и, может быть, даже в комнате нет, кричит долго,
– Колька! Колька! Колька!
Наконец кто-то выглядывает:
– Чего тебе?
– Полотенце брось.
Через минуту натертый докрасна пацан улыбается подобревшей Любе и пробегает в вестибюль.
В пять часов Володя проиграл "сбор бригадиров", посмотрел на дождик и ушел в здание.
К парадному входу прибрел совершенно промокший, без шапки, в истоптанных ботинках, похудевший и побледневший Ваня Гальченко. Он остановился против входа и осторожно посмотрел на великолепную Любу.
– Ты откуда, мальчик?
– Я. Я пришел сюда…
– Вижу, что ты пришел, а не приехал. А кого тебе нужно?
– Мне очень нужно. Меня примут в колонию?
– Скорый ты какой. У тебя есть ордер?
– Какой ордер?
– Бумажка какая-нибудь есть?
– Бумажки нету.
– А как же? По чему тебя принимать?
– Очень нужно!
Ваня развел руками и пристально посмотрел на Любу. Люба улыбнулась.
– Чего ты на дожде мокнешь? Стань сюда… Только тебя не примут.
Ваня очень грустный вошел в вестибюль. Стал на мешках, засмотрелся на дождь. По щекам его пробежало несколько слезинок. Глянул на Любу, быстро рукавом вытер слезы.
В этот самый момент Игорь Чернявин стоял на середине в комнате совета бригадиров и "отдувался". Народу в комнате было много. На бесконечном диване сидели не только бригадиры, сидели еще и другие колонисты, всего человек сорок. Из восьмой бригады, кроме Нестеренко, были здесь Зорин, Гонтарь, Остапчин. Рядом с Зориным сидел большеглазый, черноволосый Марк Грингауз, секретарь комсомольской ячейки, и печально улыбался, может быть, думал о чем-то своем, а может быть, об Игоре Чернявине – разобрать было трудно. За столом ССК сидели Виктор Торский и Алексей Степанович. В дверях стояли пацаны и впереди всех Володя Бегунок. Все внимательно слушали Игоря, а Игорь говорил:
– Разве я не хочу работать? Я в сборочном цехе не хочу работать. Это, понимаете, мне не подходит. Чистить проножки, какой же смысл?
Он замолчал, внимательно провел взглядом по лицам сидящих. На лицах выражалось нетерпение и досада, это Игорю понравилось. Он улыбнулся и посмотрел на заведующего. Лицо Захарова ничего не выражало. Над большой пепельницей он осторожно и пристально маленьким ножиком чинил карандаш.
– Дай слово, – сказал Гонтарь.
Виктор кивнул. Гонтарь встал, вытянул вперед правую руку:
– Черт его знает! Сколько их таких еще будет? Я живу в колонии пятый год, а их, таких барчуков, стояло в этой самой комнате человек, наверное, тридцать.
– Больше, – поправил кто-то.
– И каждый торочит одно и то же. Аж надоело. Он не собирается быть сборщиком. А что он умеет делать, спросите? Жрать и спать, больше ничего. Придет сюда, его, конечно, вымоют, а он станет на середину и сейчас же: я не буду сборщиком. А кем он будет? Угадайте, чем он будет. Дармоедом будет, так и видно. Я понимаю, один такой пришел, другой, третий. А то сколько! А мы уговариваем и уговариваем. А я предлагаю: содрать с него одежду, выдать его барахло, иди! Одного выставим, все будут знать.
Зырянский крикнул:
– Правильно!
Виктор остановил:
– Не перебивай. Возьмешь потом слово.
– Да никакого слова я не хочу. Стоит он того, чтобы еще слово брать? Он не хочет быть столяром, а мы все столяры? Почему мы должны его кормить, почему? Выставить, показать дорогу.
– Его нельзя выставить, пропадет, – спокойно сказал Нестеренко.
– И хорошо. И пускай пропадает.
В совете загудели сочувственно. Высокий, полудетский голос выделился:
– Прекратить разговоры и голосовать.
Игорь навел четкое ухо, надеялся услышать что-либо более к себе расположенное. Захаров все чинил свой карандаш. В голове Игоря промелькнуло: "А, пожалуй, выгонят". И стало вдруг непривычно тревожно.
На парадном входе Люба спросила грустного Ваню Гальченко:
– Ты где живешь?
– Я нигде не живу.
– Как это "нигде"? Вообще ты живешь или умер?
– Вообще? Вообще живу, а так нет.
– А ночуешь где?
– Вообще, да?
– Что у тебя за глупый разговор? Где ты сегодня спал?
– Ах, сегодня? Там… в одном доме… в сарае спал. А почему меня не примут?
– У нас мест нет, а мы тебя не знаем.
Ваня снова загрустил, и снова ему захотелось плакать.
29
Все, что хотите…
В совете бригадиров речь говорил Марк Грингауз. Он стоял не у своего места на диване, а подошел к письменному столику, опирался на него рукой. Захаров уже очинил карандаш и на листке бумаги что-то тщательно вырисовывал. Марк говорил медленно, тихо, каждое слово у него имело значение:
– Сколько раз уже здесь говорилось, и Алексей Степанович тоже подчеркивал, – как это так выгнать? Куда выгнать? На улицу? Разве мы имеем право? Мы не имеем такого права!
Марк большими черными глазами с мягкой грустью посмотрел на Зырянского. Зырянский ответил ему задорным взглядом, понимающим всю меру доброты оратора и отрицающим ее.
– Да, Алеша, не имеем права. Есть советский закон, а закону мы обязаны подчиняться. А закон говорит: выгонять на улицу нельзя. А вы, товарищи бригадиры, всегда кричите: выгнать!
– Выгонять нельзя, – Грингауз нажал голосом и головой, – а, конечно, мы не можем терпеть, потому что у нас социалистический сектор, а в социалистическом секторе все должны работать. Игорь говорит: буду работать в другом месте. Тоже допустить не можем: в социалистическом секторе должна быть дисциплина. Обойди у нас всю колонию, хоть одного найдешь, который сказал бы, хочу быть сборщиком? Все учатся, все понимают: дорог у нас много и дороги прекрасные. Тот хочет быть летчиком, тот геологом, тот военным, а сборщиком никто не собирается, и даже такой квалификации вообще нет. Никаких капризов колония допустить не может, а только и выгонять нельзя.
– В банку со спиртом… посадить!
Марк оглянулся на голос. Смотрел на него, покраснев до самого вихревого своего чубчика, Петька Кравчук. Покраснел, а все-таки смотрел в глаза, очень был недоволен речью Грингауза.
Витя Торский прикрикнул на Петьку:
– Ты чего перебиваешь? Залез сюда, так сиди тихо.
Марк, продолжая смотреть все-таки на Петьку, пояснил:
– Выгонять нельзя, но и оставлять его я не предлагаю. Если он не хочет подчиниться социалистической дисциплине, нужно его отправить.
Нестеренко добродушно смотрел мимо Марка:
– В какой же сектор ты его отправишь, Марк?
Громко засмеялись и бригадиры, и гости. Захаров поднял на Марка любовно-иронический взгляд.
Марк улыбнулся печально:
– Его нужно отправить куда-нибудь… в детский дом…
Петька Кравчук в этот момент испытал буйный прилив восторга.
Он высоко подскочил на диване, кого-то свалил в сторону и заорал очень громко, причем обнаружилось, что у него вовсе нет никакого баса:
– Я приветствую, я приветствую! Отправить его в наш детский сад… в этот детский сад, где пацаны… который для служащих!
Виктор Торский и сам хохотал вместе со всеми, но потом нахмурил брови:
– Петька, выходи!
– Почему?
– Выходи!
Салют, который отдал Петька, больше был похож на жест возмущения:
– Есть!
Петька покраснел и вышел. За ним выскочил Бегунок. Слышно было, как в коридоре они звонко заговорили и засмеялись. Захаров что-то рисовал на своей бумажке, глаза еле заметно щурились. Володя Бегунок выскочил на крыльцо и сразу увидел Ваню Гальченко.
– Ты пришел?
Ваня обрадовался:
– Пришел, а как дальше-то?
– Стой! Я сейчас!
Он бросился в вестибюль и немедленно возвратился:
– Ты есть хочешь?
– Есть. Ты знаешь… лучше… если бы меня приняли.
– Подожди, я сейчас.
Володя осторожно вдвинулся в комнату совета бригадиров. Игорь по-прежнему стоял на середине, и видно было, что стоять ему уже стыдно, стыдно оглядываться на присутствующих, стыдно выслушивать предложения, подобные Петькиному. И Виктору Торскому стало жаль Игоря.
– Ты присядь пока. Подвиньтесь там, ребята. Слово Воленко.
Бегунок поднял руку:
– Витя, разреши выйти дежурному бригадиру.
– Зачем?
– Очень нужно! Очень!
– Лида, выйди. В чет там дело?
Лида Таликова направилась к выходу, Володя выскочил раньше нее.
Воленко встал, был серьезен, его рот по-прежнему показывал склонность к осуждению, но в самом голосе звучала у него симпатичная дружеская ласковость.
– У Зырянского всегда так: чуть что, выгнать. Если бы его слушаться, так в колонии один бы Зырянский остался.
– Нет, почему? – сказал Зырянский. – Много есть хороших товарищей.
– Так что? Они сразу стали хорошими, что ли? Куда ты его выгонишь? Или отправишь? Это наше несчастье. Присылают к нам белоручек, а мы обязаны с ними возиться. Кто у вас шефом у Чернявина?
– Зорин.
– Так вот пускай Зорин и отвечает.
Многие недовольно загудели. Санчо вскочил с места.
– Ты добрый, Воленко! Вот возьми его в первую бригаду и возись!
Воленко снисходительно глянул на Зорина:
– Не по-товарищески говоришь, Санчо. У вас и так в восьмой бригаде собрались одни философы, а у меня посчитайте: Левитин, Ножик, Московиченко, этот самый Руслан. У меня четыре воспитанника, а вы сразу закричали – выгнать.
Игорь теперь сидел между Нестеренко и изящным, тонким бригадиром второй Поршневым. Ему и теплее становилось от защитных слов Воленко, и в то же время разыгрывалась неприятная внутренняя досада – что это они его рассматривают, как букашку. Залезла к ним в огород букашка, и они смотрят на нее, будет из нее толк или не будет. Вспоминают каких-то других букашек. Никто не хочет обратить внимание, что перед ними сидит Игорь Чернявин, а не какой-нибудь Ножик или Руслан, которые все-таки не решились отказаться от работы.
У главного входа Лида Таликова смотрит на Ваню, мягко и нежно сочувствует ему, но у нее сегодня душа дежурного бригадира, и эта душа заставляет ее говорить:
– Принять в колонию? А кто тебя знает? Может, ты все врешь.
Ваня из последних сил старался рассказать этой важной и милой девушке что-то особенное, но слова находились все одни и те же:
– Ничего нету… и денег нету… и ночевать негде. Я был в комонесе и был в споне… там тоже… ничего нету. Нету – и все!
– А родители?
– Родители? – Ваня вдруг заплакал. Плачет он беззвучно и не морщится при этом, просто из глаз льются слезы.
Володя дернул Лиду за рукав, сказал горячо:
– Лида! Ты понимаешь? Надо его принять!
Лида улыбнулась пылающим очам Бегунка:
– Ну!
– Честное слово! Ты подумай!
– Подожди здесь, – Лида быстро ушла в дом.
Бегунок поспешил за ней, но успел еще сказать:
– Ты не робей! Самое главное, не робей! Держи хвост трубой, понимаешь?
Ваня доверчиво кивнул. Собственно говоря, это он понимал, но хвост у него тоже отказывался держаться трубой.
В совете бригадиров говорил Алексей Степанович. По-прежнему в руках у него остро очиненный карандаш. Говорил сурово, иногда поднимая взгляд на Игоря:
– Нельзя, Чернявин, в таких легких вопросах не разбираться. Ты пришел к нам, и мы тебе рады. Ты член нашей семьи. Ты не можешь теперь думать только о себе, ты должен думать и обо всех нас, обо всей колонии. В одиночку человек жить не может. Ты должен любить свой коллектив, познакомиться с ним, узнать его интересы, дорожить ими. Без этого не может быть настоящего человека. Конечно, тебе не нужно сейчас чистить проножки. Но это нужно для колонии, а значит, и для тебя нужно. Кроме того, и для тебя это важное дело. Попробуй выполнить норму: зачистить 160 проножек за четыре часа. Это большой труд, он требует воли, терпения, настойчивости, он требует благородства души. К вечеру у тебя будут болеть и руки и плечи, зато ты зачистить 160 проножек на 120 театральных мест. Это важное советское дело. Раньше наш народ только в столицах ходил в театр, а сейчас мы выпускаем в месяц тысячу мест, и все не хватает, а разве мы одни делаем? Какое мы важное дело делаем! Каждый месяц по всему Союзу мы ставим тысячу мест. Мы отправляем наши кресла целыми вагонами в Москву, в Одессу, в Астрахань, в Воронеж. Приходят люди, садятся в эти кресла, смотрят пьесу или фильм, слушают лекцию, учатся. А ты говоришь, тебе это не нужно. Нам же за эту работу еще и деньги платят. За эти деньги через год или два мы построим новый завод, тоже необходимый и для нас, и для всей страны. Тебя здесь противно слушать: "Я не собираюсь быть сборщиком". С нашей помощью, как член нашего коллектива, ты будешь тем, чем ты захочешь. В одиночку ты можешь быть только врагом советского общества. А проножка – это мелочь. Когда у людей нет мяса, они едят ржаной хлеб и должны быть благодарны этому хлебу.
Игорь слушал внимательно. Ему нравилось, как говорил Захаров, в каждом его слове говорила душа, душа простая, мужественная и суровая… Игорь представлял себе всю страну, по которой разбросаны проножки, это ему тоже нравилось. Игорь видел, как, затаив дыхание, слушали колонисты, которым, очевидно, не часто приходилось слышать речи Захарова. И сейчас было ясно видно, почему все колонисты составляют один коллектив, почему слово Захарова для них дорого.
В дверях стояли Лида и Бегунок. Захаров кончил говорить, посмотрел на кончик своего карандаша – и только теперь улыбнулся.
– Лида, чем ты так встревожена?
– Алексей Степанович! Мальчик там плачет, просится в колонию.
– Можно оставить переночевать, а в колонию некуда. Отправим куда-нибудь.
– Хороший такой мальчик.
Захаров еще раз улыбнулся волнению Лиды и крякнул:
– Эх! Ну… давай сюда его.
Лида вышла, Володя вылетел вихрем. Виктор Торский вкось повел строгим всевидящим глазом:
– Говори, Чернявин, последнее слово. Только не говори глупостей. Выходи на середину и говори.
Игорь вышел, приложил руку к груди:
– Товарищи!
Он глянул на лица. Ничего не понятно, просто ждут.
– Товарищи! Я не лентяй. Вы привыкли, вам легче. А тут рашпиль, первый раз вижу, он падает, проножки…
Зорин подсказал дальше:
– Мухи!
Все засмеялись, но как-то нехотя.
– Не мухи, а какие-то звери летают…
Зорин закончил:
– И рычат.
Под общий смех, но уже не такой прохладный, открылась дверь, и Лида пропустила вперед Ваню Гальченко. И все еще продолжая смеяться, взглянул на него Игорь. Оглянулся и вдруг, вытаращив глаза, совсем по другому, чем говорил все время, закричал горячо и радостно:
– Да это же Ванюша! Друг!
– Игорь! – со стоном сказал Ваня и точно захлебнулся.
Игорь уже тормошил его:
– Где ты пропал?
Виктор загремел возмущенно:
– Чернявин, к порядку! Забыл, что ли?
Игорь повернул к нему лицо, все вспомнил и с разгона, протягивая руки, обратился к совету:
– Ах, да! Милорды!
Он сказал это слово так горячо, с такой душевной тревогой, с такой любовью, что все не выдержали, снова засмеялись, но глаза сейчас смотрели на Игоря с живым и теплым интересом, и не было уже в них ни капельки отчужденности.
– Товарищи! Все, что хотите! Проножки? Хорошо! Алексей Степанович! Берите меня с потрохами, со всем, делайте что хотите! Только примите этого пацана!
– А мухи?
– Черт с ними! Пожалуйста!
Виктор кивнул на старое место:
– Сядь пока, посиди.
30
Славная, непобедимая, четвертая бригада
Виктор спросил:
– Тебе что нужно?
Ваня серьезными, большими, серыми глазами осмотрел всех, и ему все сразу понравилось, но такой знакомой и родной была длинная улыбка Игоря, так тепло ощущалось соседство Володи Бегунка и девушки в красной повязке, что Ваня не затруднился с ответом:
– Чего мне нужно? Я, знаете, что? Я буду здесь жить.
– Это еще посмотрим, будешь или нет.
Но Ваня был уверен в своем будущем:
– Нет, я буду здесь жить. Понимаете, я уже целый месяц все сюда иду и иду.
– Ты беспризорный?
– Нет… я еще не был беспризорным.
– Как тебя зовут?
– Ваня Гальченко.
– Родители у тебя есть?
Ваня на этот вопрос не ответил, а только головой завертел, не отрываясь от Виктора взглядом.
– Нету, значит, родителей?
– Они… они были, только взяли и уехали.
– Отец и мать? Уехали?
– Нет, не отец и мать.
– Разбери себя. Рассказывай по порядку.
– По порядку? Отец и мать умерли, давно, когда еще была война, тогда отец пошел на войну, а мать умерла.
– Значит, родители умерли?
– Одни умерли, а потом были другие. Там… дядя был такой, и он меня взял, и я жил, а потом он женился, и они уехали.
– Бросили тебя?
– Нет, не бросили. А сказали: пойди на станцию, купи один фунт баранины. Я пошел и все ходил, а баранины нигде нету. А они взяли и уехали.
– Ты пришел домой, а их нет?
– Нет. Ничего нет. И родителей нету, и вещей нету. Ничего нету. А там жил хозяин такой, так он сказал: ищи ветра в поле.
– А потом?
– А потом я сделал ящик и ботинки чистил. И поехал в город.
– Та-ак, – протянул Виктор. – Как скажете, товарищи бригадиры?
Сказал Нестеренко:
– Пацан добрый, да и куда же ему деваться? Надо принять.
Кто-то несмело:
– Но у нас же мест нет?
Володя стоял у дверей:
– Вот я скажу, Торский!
– Говори.
– Мы с ним вместе будем. Вместе! На одной кровати.
Зырянский перед этим долго рассматривал Ваню, а теперь одобрительно притянул его к себе:
– Правильно, Володька, давайте его в четвертую бригаду.
Игорь встал:
– А я прошу, если можно, в восьмую. Я тоже могу уступить пятьдесят процентов жилплощади.