Как птица Гаруда - Анчаров Михаил Леонидович 11 стр.


Стал он в свою банку свистеть: бу-у… бу-у… Потом банку в кусты закинул и срезал бузинную веточку.

К ночи, когда Зотов уже засыпать начал, вернулся с дудочкой в четыре дыры. По-нашему - жалейка, по-бессарабски - флуэр.

А наутро Дворникова вдова с дочкой и племянницей к родне уехали в Серпухов.

Хотел было он за ней, да бабушка не пустила.

- Школу надо кончить, голубчик.

- Какую школу?… Какую школу? - спросил он, прикрыв пустые от скорби глаза. - Этой школе тысячи лет…

- Я тебя не пойму, голубчик, - сказала бабушка. - Не напускай на меня тоску, ладно? А то ведь не выдержу.

- Ладно… - сказал он и стал - делать най из бузины.

Най - это дудка такая бессарабская, вроде губной гармошки или футбольного свистка, из многих свистков сложена.

А полюбил Витька, оказывается, навеки.

19

Такая полоса.

Немой зотовский в землю смотрит. И ни о чем не говорит, поскольку он немой. Забрел к нему Анкаголик, что-то сказал, и они ушли из дому, да через сутки вернулся немой Афанасий с девочкой на руках, на вид лет восьми. Хорошо одетая и бледненькая. Волосы каштановые, шелковистые, прямые, недлинные. В коридоре на пол поставил и руку ей на голову положил. Даже не так было. Пришел откуда-то с ребенком на руках, опустил на пол и ввел в комнату. А уж потом на голову ей руку положил, и она не стряхнула, а только смотрит. "Мы на них смотрим, они на нас. Что сказать, не знаем, а у всех одна догадка - ясное дело, что темное дело. Никто не знает, как быть, кроме немого Афанасия с бешеным взглядом да бабушки нашей тишайшей".

- За стол, за стол. Еда стынет, - сказала бабушка. - Сейчас супчику поедим. Перловый, с говядинкой. Тебя как зовут?

- Оля.

Никто Немого ни о чем не спрашивал, потому что он немой. Так и осталась Олечка у Зотовых, - тихая девочка, неразговорчивая. Бумаги все при ней. Немой повел ее сперва к Соколову, начальнику всей благушинской милиции. Чудесный мужик Соколов, фигурой медведь и лысый. Как они там разговаривали и куда он звонил, - а это точно, и все об этом знали, а тогда мало кто звонил, - но только после Соколова Зотовых тоже никто ни о чем не спрашивал, а осенью Олечке в школу идти вместе с Генкой, сыном Сереги и Клавдии.

Девочка тихая, незнаемая. Немой на нее пылинки не дает упасть, а кто подойдет к ней, Немой глаза на него подымет, и тот уходит. Приволок однажды лист фанеры - десятимиллиметровки, сетку достал. Ракетки выпилил. Три мячика купил, целлулоидных.

- Пинг-понг, - сказала Олечка и первый раз улыбнулась узнаваемо, как дитя.

Она в Немом души не чаяла, все его за руку держала, а когда никто не смотрел, то руку его раскачивала. Без костей, видать, та рука была, а сила в той руке была немереная, звериная.

Так бы и жили, если бы Клавдия все Витьке не рассказала. Клавдия всегда что не надо первая знала, а что надо знать, то вязло в ней, как полуботинок в дерьме.

У Олечки дядька профессор по аграрному вопросу, а у него жена - не то немка, не то англичанка. А теперь, стало быть, нет родни никакой.

Анкаголик с Немым у того профессора книжные полки строгали и строили - называется стеллаж.

А дед поманил Витьку скрюченным пальцем, чтоб он кончал рассказывать Клавдины известия, и говорит:

- Мы теперь ей родня, Витя.

Громобоев поглядел на него бутылочными глазами и кивнул.

А из комнаты Немого только и слышно теперь: мячик щелкает целлулоидный. Пинг-понг… Цок-цок… Да Олечка тихо смеется, когда Немой проигрывает в игру незнакомую. И чем дольше Олечка Немого обучает, тем больше, видно, Немой играть не умеет, и Олечка смеется чаще и чаще.

Пинг-понг… Щелк-щелк…

Лист фанеры на столе лежит, плотницкой струбциной привернутый, и бабушка говорит:

- Афоня, кончай дите мучить, Оленьке ужинать пора… - И Олечка смеется.

"Я у нее спросил однажды:

- А как же ты с Афанасием разговариваешь? Он же не говорит ничего.

Она отдула каштановую прядку со лба и отвечала:

- Он говорит… Тихо-о-онечко…

- Тихонечко? - спрашиваю.

- Да, - отвечает. - На ушко…

- А как говорит? - спрашиваю.

- Вот так…

И подышала мне в ухо. И я понял: такой разговор - главный разговор. Все остальные рядом с этим - одно болботание.

Ну ладно".

Потому что живой человек верит в чудо жизни, это машине все равно.

Однажды они пошли в Третьяковскую галерею, и проветривалась духота в их душах, и Генка-балбес глядел на Олечку, а она от Немого ни на шаг, держала его за палец, и ему неудобно было поправлять бант на шелковистых промытых ее волосах.

А Зотов с Витькой своим то отставали от них, то уходили безбоязненно вперед, зная позади немую защиту, и тыл, и прочность. И на "Незнакомку" художника Крамского Витька поглядел бегло и без интереса, а у портрета артистки Стрепетовой художника Ярошенка - задержался. И Зотов подумал: сколько же сейчас лет Марии?

Немой с детишками и зрителями толкались у гигантского Александра Иванова, Зотов звал Витьку смотреть, но он не пошел. Издалека смотрел, на всю картину разом, и разглядывал раба, и разглядывал того, дальнего. Вот пришел человек и сказал: "Я бог". Ну и как с этим быть? Не представитель бога на земле Моисей, не Магомет - пророк его, не Будда - один из будд, а сам - бог - и есть, этого не бывало еще никогда; и раб улыбается, и глаза красные. И Зотов смотрел, и старался мысленно понять, по какому образу Иванов рисовал их подобия в своей картине.

- И я, - сказал Витька.

- Что - ты?

- И я стараюсь понять.

Немой обернулся, и они повели детей в залы, где измученные демоны думали: неужели они никому не нужны? А художник Врубель не давал ответа, потому что они были прекрасны.

- Отец… - сказал Витька.

- Ну что?

- Пушкин гений?

- Гений, - твердо сказал Зотов. - Потому что он чувства добрые лирой пробуждал, и в свой жестокий век прославил свободу, и призывал милость к падшим. Пушкин гений.

- Пушкин сказал: гений и злодейство несовместны.

- Молчи, сынок, - сказал Зотов.

- Кто этот старик?

- Где?

И они остановились перед другой картиной художника Михаила Врубеля под названием "Пан".

И Зотов вспомнил золотую книгу "Гаргантюа и Пантагрюэль", и он вспомнил Телемскую обитель, где жили не монахи, а веселые люди, равные и разные. Они были равные, потому что разные, и потому разные, что были равные, и вспомнил стон островов - умер великий Пан - бог природного вдохновения, и бог-проводник в лесной чаще, и поводырь по пешеходной тропе.

- Это бог, сынок, - сказал Зотов. - Самый древний бог, потому что слово "пан" означает "все".

- Какое странное изображение бога, - сказал Витька. - Почему он такой облезлый?

- Он не облезлый, сынок, - сказал Зотов. - Он забытый.

20

…В 1939 году я догадался, что если б человек знал, что все, что он видит, он видит последний раз в жизни, то жизнь его была бы счастливая.

Родился человек и знает, что помрет. Ведь знает же, сукин сын, об этом всю жизнь. Не знает только - когда?

Время идет, дни идут, секунды тикают, и все, что человек видит, он видит в последний раз.

Если бы человек это помнил, он бы на белый свет наглядеться не мог…

Я решил найти Витьку. Завтра 1 сентября, как бы школу не проспал. Перейдя шоссе Энтузиастов, бывшую Владимирку, я углубился в лес и добрел до Оленьего пруда.

Из дачной уборной выскочил мальчик лет пяти и закричал, на бегу подтягивая штаны:

- Генка! Я понял твою мысль! Но не до конца!

И полдень плавил крыши за серыми соснами.

…Кровь быстро густеет на холодке…

Я лежал в траве и слышал, как Витька и Минога разговаривали у самой воды на незапятнанной полоске суши, отысканной ими в стороне от всех. Двое любимых - что они говорили, что они говорили?!..

- Гений и злодейство несовместны знаешь почему? - спросил Витька.

- Почему?

- Гений это не сверхчеловек, гений это сверхчеловечность, - сказал он.

Она уставилась на него.

- Ишь ты, сверхчеловечность, - сказала она. - Ты поэтому со всеми девочками такой добренький?

- Знаешь, почему мы ссоримся с тобой и никак не сговоримся? - спросил он. - Потому что мы мужчина и женщина.

- Открыл, - сказала она.

- Может, и открыл, - сказал он.

- Много на себя берешь, - сказала Минога. - Мы никто.

- Мы никто и все, - сказал он. - Но у мужчины и женщины талант разный.

Она приподнялась на локте и чуть отодвинулась.

- Мужской талант направлен изнутри наружу, - сказал он.

Она язвительно усмехнулась. Глаза у нее светлые и чуть выпуклые. Господи, бывают же такие очаровательные! Смеется, вытаращив глаза, а уголки губ презрительные, - ей все идет.

- Ты пойми, - сказал Витька. - Ты пойми… Мужчина вообразит что хочет - целый мир - и делает с ним в воображении что хочет… манипулирует…

- В воображении-то ты все можешь, - сказала она.

- Я и говорю… Но мужчина потом пробует перестроить жизнь по воображению, как картину по эскизу… Понимаешь?

- Ну?

- Но жизнь не поддается. Потому что во время стройки сама жизнь меняется и растет… не перебивай меня… Тогда мужчина сочиняет теорию, доктрину и хочет подмять под нее жизнь силком, и опять не выходит. Мужчина опять воображает, экстраполирует, интерполирует…

"Ого! - подумал я. - Ого!"

- Ого! - сказала Минога. - Ты и слова знаешь?

Но не засмеялась, а только пренебрежительно выпучилась, и губы, губы… Дурак ты, Витька.

- И все это у мужчины относится к внешнему миру, - сказал он. - К среде обитания его и женщины. Он переделывает внешний мир.

И тут я подумал, что если Витька скажет, будто женщина, в отличие от мужчины, занята перестройкой своего внутреннего мира, то он сподхалимничает и соврет. Потому что женщина-то как раз свой внутренний мир нимало не перестраивает, он ей и так годится, и так хорош, какой у нее есть. Некоторые религии даже считают, что у женщины и души-то нет, а есть пар.

- Что же делает женщина? - спросил Витька. - Что же она переделывает?

- Да… - сказала Минога. - Что же переделывает женщина?

- Она переделывает мужчину, - сказал он.

Это уже серьезно мне показалось, и я боялся, чтобы меня не заметили. Женщина доктрину не сочиняет, и внешний мир мысленно не переделывает, и ничего заранее не воображает, и не возится с переделкой самой себя. Она переделывает мужчину, и с этого начинается все остальное.

- И мы ссоримся знаешь почему? - спросил он.

- Почему?

- Потому что я не поддаюсь.

Она воздействует на мужчину. А переделка мира - это уже последствия.

Она встала с песка и через голову скинула платье.

- Не поддаешься? - спросила она. - А ты-то кто? Бог?

- Я?

- Да.

- А что такое - я? - спросил он.

Она стояла под солнышком во весь рост. Ей было шестнадцать. Через год она родит мне внука. Громобоев глядел на нее, не мигая, бутылочными глазами.

- Бог - это свобода, - сказал он. - У бога не может быть жены. Это смешно… Над Юпитером стали смеяться из-за его супруги… Что это за бог, который шалит по секрету?

- Да уж, - сказала Минога и, потянувшись, выпятила попку. - А не шалить он не может?

- Не знаю, - сказал Громобоев. - Я попытаюсь.

- С какой-нибудь другой дурой, - сказала Минога.

И, наклонившись вперед, вошла в пруд, тяжело расталкивая воду коленями. Потом нырнула и вынырнула без брызг.

- Сиринга! - крикнул Громобоев. - Я пошутил!

- Да мне-то что?… Не шути! - крикнула она, исчезая в расплавленной полднем воде.

До вечера Громобоев лежал и смотрел в небо, и я лежал и смотрел в небо. И мы поврозь смотрели на облака, в которых видели что хотели.

До темноты Громобоев лежал и смотрел в землю, и я лежал и смотрел в землю. Он смотрел на муравьев, которые тащили гусеницу, и я делал то же самое. И муравьи тянули гусеницу все врозь и куда попало, и процессия двигалась еле-еле.

Потом он встал и в темноте пошел от лесного пруда по шоссе Энтузиастов в Москву, и я за ним - метрах в пятидесяти и по другой стороне.

Городская ночь у приемыша, у сыночка моего.

Я шел за ним по пятам и увидел, как он наконец догнал женщину.

Я думал, наконец проснулось в нем и себя ищет. Себя искать - это другого искать. Иначе как себя найдешь? И тут, смотрю, он ее под руку взял и говорит: "Я вас провожу… Дайте я вас провожу". - "Да ты же мальчик совсем, - она говорит. - Рано ты эти дела начинаешь". Тут они на свет вышли, и она его разглядывает. "Да нет, - говорит он. - Я вас только провожу. Мне надо, - говорит, - мне кого-нибудь проводить надо". - "Чудной ты, - говорит, - какой-то… Может, ты больной, а я с тобой иду? А может быть, ты убийца?" Тут он засмеялся и говорит: "Вы же сами видите, что нет…"- "А ты целовался уже?" - спрашивает она. "Один раз, - говорит он. - Не понравилось". Она посмотрела на него искоса: "А я знаю, почему не понравилось. Тебе показалось, что во рту как будто чернила". Он очень удивился. "Откуда вы знаете?" - "У меня у самой так было первый раз". Он говорит: "А я думал, что так только у меня… Значит, вы теперь меня не боитесь?" - "Нет, - говорит она. - Я теперь за себя боюсь. Ты какой-то не такой". А он отвечает ей: "Такой… просто, - говорит, - я такой. И все. Идемте, мне вас проводить надо". - "Я понимаю, - она говорит. - Это я понимаю".

Я видел, как зарождается жизнь. Потому что жизнь зарождается ночью. Утром она только просыпается, день омрачен бесплодием суеты, а вечер - печалью узнавания. И только ночью, когда тем, кто спит, кажется, что все спят, только ночью зарождается жизнь.

"Мне надо вас проводить, - сказал он. - Вы кто?" "Я работаю на складе", - ответила она. "Все мы работаем на складе", - сказал он. "Если ты думаешь, что я тебя пущу в постель к себе, ты ошибаешься", - говорит она. "Нет, - говорит он, - мне не надо. Я люблю другую". - "Тогда не надо меня провожать, если я не любимая". - "А кто будет провожать нелюбимых?" - спросил он. "Ну-ну", - сказала она.

А под мостом кипели тощие электрички, но их не было видно и даже было не слышно из-за гула в ушах.

Первый час ночи. Кто будет провожать нелюбимых? Наступило первое сентября. Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно. Через несколько часов этого проклятого сентября в Европе началась вторая мировая война.

Тысяча девятьсот тридцать девятый год.

Глава четвертая
Состоится защита

И горы, ужасные в наших глазах громады, могут ли от перемен быть свободны.

Ломоносов

21

…Тут финская кампания кончилась.

Вернулся мой сын Серега, ледяным ветром помороженный, снайпером-кукушкой простреленный, миной контуженный, и начал пить.

Попил, попил - перестал. Снова стал на тренировки ходить на стадион "Сталинец", но жить в семье не хочет. Клавдия его донимает - и такой ты, и сякой, и что тебе дома не сидится, дело мужа семью снабжать продуктами питания и три раза в неделю жену любить или даже чаще.

А он смотрит на нее, кобылу сытую, сына держит за белую макушку и говорит:

- Тоска мне от тебя, Клавдия. Хоть бы в артистки пошла, что ли.

А она - сыну:

- Гена! Гена! Видишь, как твой папа с твоей мамой обращается?!.. Вернулся, ни чинов, ни должности… Как был серый токарь, так токарь и есть… и остался ни при чем… Чему у тебя сын научится?… Как пальцем не шевелить, чтоб в люди выйти?… И разговор у тебя отсталый - учти… Сейчас не то что папанька-маманька, сейчас и отец с матерью не в моде, сейчас в моде папа и мама. Учти - сейчас и пыс-пыс не говорят, а пи-пи…

- Ну пи-пи, - говорит Серега, - так пи-пи… А скажи, Клавдия, знаешь кто такой Окба?

- Не начинай, не начинай… Опять хулиганничаешь?

- Окба, Клавдия, был арабский полководец. Завоевал всю Африку, влез с конем в Атлантический океан, саблю вон и говорит: "Господи! Ты сам видишь - дальше пути нет! Я сделал все что мог…"

- Если ты, зараза, еще раз схулиганничаешь… - говорит Клавдия. - Учти… Начитался, зотовское отродье, гулеван… Хоть бы пил, что ли…

- Нет, - говорит Серега. - С этим все.

А росла этажом выше девочка-соседка. Шестнадцати лет, звать Валентина, озорная, хорошенькая, прямо клоун какой-то. Отца нет, мать в типографии работает, в "Вечерней Москве".

Назад Дальше