Заря вечерняя - Иван Евсеенко 20 стр.


Николай еще раз погладил кота, родную, близкую ему душу, полноправного члена их семьи, жившей кто где: в сарае, в куриной будке, на печке. Теперь эта семья распадается, и ничто не в силах снова объединить ее, сроднить с живым неумирающим миром…

В комнату заглянул с фотоаппаратом в руках Толя Ткаченко. Замешкавшись на минуту возле гроба, он наклонился к Николаю и почти шепотом спросил:

- Может, сфотографировать?

- Сфотографируй, - ответил тот и придвинулся поближе к матери.

Толя достал из кармана экспонометр, навел его вначале на лицо матери, потом на Николая и виновато взглянул на старенькую пластмассовую люстру.

- Света маловато.

- Включатель вон возле наличника, - подсказал ему Николай.

- Не положено, - опять приподнялась со своего места Луговичка.

Но Толя ее не послушал, резко щелкнул включателем. Лицо матери сразу озарилось, стало светлее и покойнее, как будто она обрадовалась яркому сиянию лампочки, затмившей дрожащий похоронный огонек свечи, при котором, конечно, ничего нельзя ни увидеть, ни сделать.

Пока Толя щелкал фотоаппаратом, наводя его со всех сторон, Николай вдруг вспомнил, что при жизни они с матерью вдвоем фотографировались очень редко. Кажется, есть один или два снимка, где он, Николай, совсем еще маленький, а мать совсем еще молодая. Сфотографировал их году в сорок шестом заезжий однорукий фотограф. После же, когда Николай повзрослел, а мать постарела, фотографироваться им не случалось. Вначале за домашними делами все некогда было съездить в район, а потом, во время недолгих встреч на каникулах, просто никому не приходило в голову.

- Завтра сделаю, - закрывая фотоаппарат, пообещал Толя.

- Не торопись, - стал отговаривать его Николай. - Потом пришлешь.

Не хотелось ему смотреть на снимок мертвой матери, на себя рядом с ней, печального, но живого. Потом, с годами, они, может быть, станут для него самыми дорогими, но сейчас, пока мать еще не похоронена, лучше не видеть их, лучше не знать, что они существуют.

Так же незаметно, как и появился, Толя ушел. Вслед за ним, минуту спустя, ушли три женщины, тихо, терпеливо плакавшие в уголке. Поднялась наконец и Луговичка. Шаркая по затоптанному полу ботинками, она пошла было на выход, но возле самого порога остановилась и начала давать советы Соне, все еще хлопотавшей возле печи:

- Александровне под мышку положите вареное яйцо.

- Зачем? - спросила Соня.

- Лицо у нее нехорошее от жары. А с яйцом завтра будет как живая.

- Ладно, положим, - пообещала Соня и почти силою выпроводила Луговичку из дома.

Николай открыл окошко. Свежий весенний воздух колыхнул пламя свечи, заполнил всю комнату, неожиданно показавшуюся ему совсем маленькой и тесной. Он обрадовался этой тесноте, этому вечернему уюту и решил, что просидит с матерью до самого утра. Но дверь вдруг отворилась, и в комнату вошел высокий седеющий мужчина примерно одного возраста с матерью.

- Узнаешь меня? - остановился он возле Николая.

- Нет, - ответил тот, - не узнаю.

- Иван я. Ну помнишь, дядя Иван?

Николай внимательней, пристальней присмотрелся к мужчине и действительно вспомнил, узнал в нем когда-то молодого, только что вернувшегося с войны солдата. Он часто приходил в их старый, стоявший на месте нынешнего дом на всякие вечеринки и праздники, которые мать так любила устраивать.

Дом их был хотя и совсем обветшалый, с маленькими перекосившимися окнами, с глинобитным темно-красным полом, но просторный и чистый. Посредине комнаты, подпирая лопнувшую во время бомбежки перекладину, стоял отполированный руками до блеска сосновый столб. Вокруг этого столба всегда устраивались под гармошку или под отцовский патефон танцы. Николаю больше нравилось, когда под патефон. Тогда мать позволяла ему накручивать пружину, менять иголки, вытирать бархатной тряпочкой пластинки: и русские, с ласточкой, заигранные до шипения и треска, и трофейные, новенькие, но непонятные, чужие. Николай любил смотреть, как мать кружится вместе с Иваном вокруг столба, как Иван что-то говорит ей, а она в ответ смеется, веселая и счастливая.

Иногда Иван приходил в их дом один. Он помогал матери рубить дрова, затаскивать в погреб картошку, чинил заборы. А когда наступал вечер, они с матерью подолгу сидели на крылечке, близко прислонившись друг к другу.

Но потом Иван приходить перестал, говорили, куда-то уехал, и мать за всю жизнь ни разу о нем не вспоминала.

Вот и все, что осталось в памяти у Николая от тех далеких, невозвратных лет.

- Узнаю, - сказал он. - Присаживайтесь.

Иван обнял Николая за плечи, заплакал, потом наклонился к матери, поцеловал ее в мертвые, некрепко сжатые губы и попрощался:

- Нельзя мне здесь, Коля, долго. Она бы все поняла…

- Да, конечно, - понял его и Николай. Но ему все равно не хотелось отпускать от себя этого пожилого, судя по всему, не очень счастливого мужчину, бог знает откуда и по чьему зову приехавшего сюда, чтоб в последний раз взглянуть на мать…

Неожиданно Николая позвала, окликнула Соня. Он вышел к ней на кухню, рассчитывая, что разговор сейчас пойдет у них об Иване или о завтрашнем дне, о похоронах, о поминках. Но Соня как-то виновато, без особой надежды в голосе попросила:

- Можно, мы споем свое, церковное? Она все-таки крещеная…

- Пойте, - не задумываясь, разрешил Николай.

Соня просветленно, сквозь слезы улыбнулась и, приоткрыв дверь, позвала с улицы тех трех женщин, которые тихонько плакали возле матери и которые, оказывается, еще не ушли. Встав полукругом возле гроба, они минуту о чем-то посовещались и вдруг запели старческими, но все еще высокими и сильными голосами:

"Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу божию созданную нашу красоту, безобразну, безславну, не имеющу вида. О чудесе! Что сие еже о нас бысть наиство? Како предахомся тлению? Како сопрягохомся смерти? Воистину, бога повелением, якоже писано есть, подающего преставлевшемуся успокоение".

Николай хотел было уйти, чтоб не мешать им, но при первых же словах невольно остановился. За старческими, коверкавшими древние испытанные временем слова голосами ему вдруг послышалось величие смерти. Он забился в угол между лежанкой и шифоньером и молча стоял там. А женщины пели дальше:

"Зряща мя безгласна и бездыханна предлежаща, восплачете о мне, братия и друзи, сродницы и знаемии: вчерашний бо день беседовах с вами, и внезапну найде на мя страшный час смертный, но приидите вси любящи мя и целуйте мя последним целованием…"

На мгновение ему показалось, что смерти нет и не может быть. А если и есть, то ее не надо бояться, она не страшна, она так же естественна и необходима, как и рождение.

Николай выбрался из своего закутка, прошел на кухню и лег на полике возле печки, где когда-то любила спать бабушка. От мягкой пуховой подушки, от одеяла, заправленного в ситцевый тоненький пододеяльник, дохнуло на него материнским запахом. Он сильнее вжался лицом в подушку, стараясь не слушать старушечьего пения, и вскоре с отрадой почувствовал, что он опять страшится последней минуты существования…

* * *

С утра снова потихоньку начали сходиться в дом люди. Заняла свое место Луговичка, принаряженная, праздничная. В начале десятого толпою зашли ученики. Сперва первоклассники, а потом постарше, из седьмых-восьмых классов. Их привела Вера Ивановна и пионервожатая Оля, которую прислали в село из Черниговского педучилища три года тому назад, как раз перед самым уходом матери на пенсию. Мать определила ее на квартиру к бабке Федосье, часто приглашала домой на праздники и просто так, в будние дни, поразговаривать, посмотреть телевизор. Случалось, они засиживались допоздна, и тогда Оля оставалась у матери ночевать. Мать после не раз писала об этих разговорах и посиделках с Олей Николаю и все никак не могла нахвалиться, какая им хорошая и веселая попалась пионервожатая.

Девчонки возле гроба сразу заплакали, захлюпали носами, а мальчишки, испуганно любопытные, стояли толпой, изредка из-за спины друг друга поглядывая на мать.

- Не робейте, - принялась наставлять их Луговичка, - учительница ваша.

Мальчишки сгрудились еще тесней, окружая плотным кольцом Веру Ивановну и Олю. Им, наверное, непривычно было видеть своих учителей плачущими, и они не знали, как себя вести, беспокойно переминались с ноги на ногу, все чаще поглядывали на дверь. Вера Ивановна первой заметила это их беспокойство и начала подталкивать к выходу. Первоклассники пошли нестройной гурьбой, маленькие, еще мало что смыслящие человечки, должно быть радуясь в душе, что их отпустили с уроков, что самых трудных в сегодняшнем расписании математики и русского языка не будет. На кухне ученикам преградила дорогу Ксения. Она принялась их одаривать печеньем и пряниками, все время приговаривая:

- Она ж вас больше не научит…

Ученики брали подарки, рассовывали их по карманам и торопливо выбегали на улицу, откуда уже доносился их веселый, шумный говор.

Постояв немного возле матери, Николай вышел во двор, где мужики, готовясь к поминкам, расставляли принесенные из школы столы. Недальний Николаев сосед - Кирилл - отозвал его в сторону и, кивая на кирпич, что лежал аккуратно сложенный возле дома, заговорил:

- Если будешь продавать, я заберу. Сколько его здесь?

- Не буду, - ответил Николай.

- А зачем он тебе?

- Пусть лежит. Вдруг пригодится…

- Ну гляди. - Кирилл несколько минут помялся, помолчал, но потом снова приступил с разговором: - И дом не будешь продавать?

- И дом не буду, - разочаровал его Николай. Он отошел к остальным мужикам, которые совещались, как лучше расставлять столы: тремя рядами вдоль дома или поближе к саду четырехугольником.

- Давайте вдоль дома, - посоветовал им Николай.

Почти десять лет тому назад точно так же суетились в их дворе мужики, расставляя столы и старомодные, кое у кого еще сохранившиеся лавки. Над столами мужики натянули громадный, принесенный с колхозного тока брезент, загородили их от солнца березовыми ветками. Расчет был на долгое, многодневное застолье, на свадьбу.

Мать хлопотала возле печи, командуя женщинами, а Николай и Валентина в белом подвенечном платье встречали гостей. Как и сегодня, в тот день народу набилось полный двор. Свахи, по обычаю, повязывали дружков рушниками, молодежь толпилась в саду, где на небольшом глинобитном току было определено место для танцев. Во дворе стоял веселый гомон и шум, и всем этим гомоном заправляла мать. Часов в двенадцать она вынесла из дома старый дедовский кожух, положила его на лавку и пригласила туда садиться Николая и Валентину.

- А зачем кожух? - шепотом спросила Валентина.

- Чтоб жизнь у нас была богатой и счастливой, - улыбаясь, ответил Николай.

Жизнь у них сложилась не очень-то богатой, но в общем-то счастливой. Мать этой жизнью была довольна. Совсем еще недавно говорила: "Правнуков хочу понянчить, а потом и помирать можно". Ошиблась она. Единственный внук, и тот, наверное, с годами забудет ее, сотрется она в его детской некрепкой памяти…

Загадывала мать сделать еще многое. Вот кирпич купила. Все собиралась пристроить к дому веранду, чтоб летом, когда Николай с семьей будет приезжать в отпуск, не тесниться в душных непросторных комнатах. Не раз заговаривала с Николаем насчет колодца в саду, ходила в соседнее село за какими-то особыми сортами клубники. И все не для себя, а для детей, для Николая, для Валентины, для Сашки.

Помогая мужикам расставлять столы, Николай вдруг заметил, что за сараем, где у матери под навесом были сложены наколотые еще прошлым летом дрова, кто-то шебуршится. Он выглянул в ворота и увидел Тоньку, которая, наложив в попону несколько охапок дров, намеревалась нести их огородами к своему дальнему дому.

- Ты что здесь делаешь?! - остановил ее Николай.

- Да вот, - ничуть не смутилась Тонька, - дровишек хочу взять. Они все равно вам теперь не нужны.

- А чего же без спросу?

- Я бы потом спросила. Неудобно сейчас отрывать тебя от дела.

Николай лишь вздохнул и прикрыл ворота, поняв, что тут уж разрешай не разрешай, а Тонька все равно дрова перетаскает. Сторожить их после его отъезда будет особенно некому.

К двенадцати часам все было готово. Столы и лавки расставлены, водка и вино до времени припрятаны в кладовке. Андрей Петрович вынес на крылечко толстые сенные веревки, на которых предстоит опускать в могилу гроб, попросил у Николая молоток и десяток гвоздей-соток. Ждали только оркестра. Но вот наконец и он появился. В промасленных фуфайках, в кирзовых, заляпанных грязью сапогах, оркестранты, сложив во дворе на столах инструменты, зашли в дом, сняли фуражки. Луговичка, ревниво оглядев их, тут же начала выговаривать:

- Хоть бы переоделись.

- Некогда, бабка, - ответил за всех Толя.

- Все вам некогда. Иль помирать не собираетесь?

- Пока нет.

Оркестранты недружно улыбнулись и отошли чуть в сторонку, ожидая команды.

Сквозь толпу к Николаю пробралась Соня, тихонько спросила:

- Будем выносить?

- Пора, наверное, - ответил Николай.

Народ сразу зашевелился, начал выходить во двор и на улицу. В доме остались один лишь Николай, Соня и Ксения. Соня поправила у матери на лбу венчик, чтоб его на улице не сорвало ветром, потом положила под подушку какой-то сверток.

- Что это? - спросил Николай.

- Ручка и тетрадь, - заплакала Соня. - Пусть и на том свете будут с нею.

- Братик, миленький мой, - твердила свое Ксения.

Николай, чувствуя, что все это может затянуться надолго, позвал мужчин с белыми повязками на рукавах, которые наготове толпились в сенях.

Те, недолго посовещавшись, окружили гроб с четырех сторон и начали выносить его, как и полагалось, ногами к выходу. Оркестранты, по-военному стоявшие возле тока, вскинули было трубы, но в это мгновение, опережая их на какую-то долю секунды, замычала в сарае застоявшаяся корова. Толпа затихла, старушки, укрытые на всякий случай зимними тяжелыми платками, зашушукались, заохали.

- Скотина чует, - определила Луговичка.

Корова замычала еще раз, но уже не так тяжело, словно понимала, что на волю, на залитое весенней талой водою пастбище пока рано. Оркестранты вступили, тут же заглушив похоронной музыкой и коровье мычание, и всхлипывание Ксении, и шушуканье Луговички со старухами.

Толпа потихоньку начала вытягиваться в нестройную разноликую колонну, загораживая всю улицу. Впереди четверо мужчин несли крышку гроба - веко, потом шли ученики и женщины с венками. Николай заметил, что его хвойный, украшенный бумажными восковыми цветами венок несут Тонька и какая-то чужая, нездешняя тетка. Он хотел было сказать об этом Соне, но потом промолчал, решив, что теперь уже без разницы. За венками, неровно шагая по влажному, разбитому машинами песку, двигался оркестр. Его гордо сопровождало несколько мальчишек, которым оркестранты доверили нести свои промасленные фуражки. Они то и дело перебегали с одной стороны улицы на другую, мешая мужчинам, несущим гроб, но те терпеливо не замечали их беготни, шли сосредоточенные и чуть согнувшиеся под тяжестью.

Николаю матери не было видно. Высоко поднятая над людьми, она, казалось, отрешилась от них и была теперь один на один с апрельским прозрачным небом, с ветром, что время от времени шевелил ее еще не седые волосы, с птичьим щебетанием, с весенним настоявшимся воздухом. За недальнюю дорогу от дома до кладбища ей надо было успеть со всем этим проститься, все это запомнить, чтоб там в могильной темноте успокоенно и независтливо обо всем вспоминать.

Первая из положенных двенадцати остановок была возле школы. Оркестр, переводя дыхание, на минуту умолк, и в это время женщины, раньше певшие в церковном хоре, запели свое, тоже возвышенно-гордое, безысходное:

"Сам един еси бессмертный, сотворивый и создавий человека, земнии убо от земли создахомся и в землю туюжде пойдем, якоже повелел еш создавий мя и рекий ми: яко земля еш и в землю отыдеши, аможе вси человецы пойдем, надгробное рыдание творяще песнь…"

Ксения и Соня, перестав плакать, начали им подпевать. Соня первым, высоким и сильным, голосом, а Ксения - вторым, усталым, выплаканным и от этого чуть заунывным.

Назад Дальше