* * *
Оставшись один, Николай переоделся в материну старенькую фуфайку, в которой она всегда хлопотала возле дома, и пошел в сарай, всем телом - плечами и грудью - ощущая, как ладно она обношена, как ладно прилегает к нему, нигде не стесняя, не затрудняя движения, будто это он, а не мать, носил ее с первого дня покупки.
Николай бросил корове охапку сена, минуту подождал и пошел в глубь сарая, стараясь не греметь доенкой, не пугать привыкшую к тишине и ласке корову. Оглядевшись в темноте, он отыскал возле стены маленький стульчик, который когда-то сам мастерил для матери, сел на него. Корова несколько раз оглянулась на Николая, переступила с ноги на ногу. Он, подражая матери, прикрикнул на нее: "Тише ты, тише!" - и начал доить, глубоко вдыхая запах теплого, сразу взбухающего в доенке густою пеною молока. Он попробовал представить, о чем думала мать за этой обыденной крестьянской работой. И вышло, что опять-таки думала она не о себе, а о нем, Николае, о его семье, о его делах и заботах. Николай тоже иногда вспоминал о матери и на работе, и в командировках, но все-таки лишь иногда, а она постоянно…
Закончив доить, он дал корове в награду кусочек хлеба, почесал холку, стараясь все делать, как мать, припоминая ее движения, слова. Завтра с коровой придется расстаться, и теперь она больше никогда не услышит этих слов, не почувствует на себе прикосновения родной, вынянчившей ее руки.
На крылечке Николая ждал кот. Они вдвоем вошли в дом. Первым делом Николай налил молока в блюдечко коту, потом ополоснул два кувшина и начал процеживать его сквозь чистую льняную тряпочку, которую обнаружил на гвоздике возле наличника, где она всегда и висела при матери. Один кувшин, налитый доверху, Николай отнес в сени скисать на сметану, а второй, чуть неполный, оставил в доме, прикрыв его деревянным кружочком. Потом он сел на табурет и стал смотреть, как Васька, низко склонившись над блюдечком, хлебает молоко. Ничего пока как будто не изменилось в этом доме. Да и сам дом еще прежний, ухоженный, обласканный матерью, с беленькими, чуть накрахмаленными занавесками, с вышивками, со стопочкой книг и тетрадей на шифоньере.
Надумали они с матерью строить этот дом, когда Николай пошел в первый класс. Старый дом, подпертый столбом и взятый по двум стенкам в "лисицы", совсем уже обветшал, перекосился, жить в нем дальше было нельзя. Мать долго копила деньги на лес и постройку, понемногу откладывая их от своей не слишком большой зарплаты. Лес в те времена было купить не так-то просто. На лесоскладе, как теперь, его не продавали. Но матери повезло. Одному лесничему в Елинских лесах выдали премию лесом на корню, и он его продавал. Мать купила. Но лес этот вначале надо было свалить, а потом вывезти почти за сорок километров. Свалили в общем-то быстро, хотя и обошлось все для матери ох как нелегко. Она договорилась с мужиками и повела их в Елино, но на полдороге, в районе, мужики запьянствовали, загуляли. Прождав их день, мать отправилась в лес сама, наняла в Еньковой рудне какого-то паренька, и вдвоем с этим пареньком они за неделю свалили все двадцать кубометров. А вот с вывозкой никак не получалось. Машин тогда еще было мало, и рассчитывать на них не приходилось. Несколько раз отправлялись мужики в Елино на волах, запряженных в раскаты, но опять-таки либо застревали в районе в железнодорожной столовой, либо, сломав где-нибудь по неосторожности раскат, возвращались домой порожняком.
Выручили мать проезжавшие мимо села цыгане. На громадных сытых лошадях в несколько дней они вывезли весь лес и свалили его возле забора, потребовав в награду кроме денег еще несколько пудов картошки и воз сена. Николай с матерью потом, вооружившись топором и лопатою, ошкурили его, сняли кору, замазали торцы глиною.
Строить начали спустя полгода, весною. Вначале мужики с весельем, шутками и прибаутками разрушили старый дом. Николаю было его немного жалко, особенно темного пыльного чердака, где он с друзьями часто играл в прятки. Но мать его успокоила, сказала, что новый дом будет просторнее, светлее и чище и что они в нем заживут по-настоящему богато и счастливо.
Он действительно получился просторным и светлым, первый построенный после войны в деревне дом. Многие заходили в него, еще не оштукатуренный, с глинобитным полом, с временным дощатым коридорчиком вместо сеней, и завидовали матери, хвалили ее, что она одна без мужчины подняла такое строительство. Мать каждый раз улыбалась и обнимала Николая: "Мы вдвоем, с сыном".
Никогда после Николай не испытывал такой гордости за себя и за мать, как в те дни. Они правда строили дом вдвоем. Николай помогал матери изо всех сил: собирал после плотников щепки, бегал на болото за мхом, шкурил стругом жерди для лат, подносил печнику глину и кирпичи.
Вошли они в дом поздней осенью, справили новоселье, небогатое, но по-настоящему радостное. Николай впервые сидел за столом со взрослыми, в отцовском суконном костюме, который мать перешила специально для этого случая.
После они достраивали дом еще долгие годы. Штукатурили, стелили полы, рубили сени из остатков старого дома, подводили фундамент. Перед самым уходом в армию Николай сделал резные наличники, крыльцо, смастерил теплую наборную дверь. Хотел еще навесить новые ворота, калитку, но не успел - принесли из военкомата повестку. Мать потом кого-то нанимала…
Не зажигая свет, Николай лег спать, все там же на полике возле печи, которая медленно остывала, угасая и готовясь к сиротской безрадостной жизни. К нему пробрался кот, нарушив все свои давние привычки, прижался к ногам и уснул тихо, почти бездыханно. В доме пахло расплавленным воском, хвоей, отсыревшей пылью и мелом. Дышать этим воздухом, этими запахами было трудно, они так не походили на прежние, наполнявшие комнату и кухню запахи, живые тайные запахи жизни. Николай долго никак не мог уснуть, его тело и мозг не требовали отдохновения, покоя. В маленькое окошко в самом изголовье он смотрел на освещенный рано взошедшей луною двор, на готовящиеся к цветению яблони, на пустую куриную будку с широко распахнутой дверцей - все показалось ему каким-то неземным, космическим, страшным. Он никак не мог понять, откуда происходит этот страх и перед чем он. Все, чего мог бояться Николай в жизни, уже произошло, случилось. Чтобы отогнать от себя этот неведомо откуда взявшийся холодный, как далекая неправдоподобно яркая луна, страх, он закрыл глаза, притворился спящим - и вскоре действительно уснул…
Ему опять приснилась мать. Как будто они вдвоем с ней переезжают на лодке через речку. Мать правит веслом, а Николай сидит на порожке и вычерпывает совочком воду, которая все прибывает и прибывает в лодку сквозь плохо засмоленную щель. Мать сильнее налегает на весло, гребет широко, с размахом, не "завесливая", поторапливает Николая, но он не справляется - вода уже закрыла порожки, а до берега еще далеко…
Разбудил Николая стук в двери. Он был настойчивый, требовательный, зовущий открыть тут же, немедленно, по срочному неотложному делу. Николай поднялся, весь усталый от напряжения и тревоги, которые владели им во сне, пошел к двери.
На пороге с попоною в руках стояла Луговичка. Поздоровавшись с Николаем, она засуетилась, начала просить:
- Мне бы сена для козы. Вам оно все равно теперь не нужно. Александровна бы не отказала.
- Я тоже не откажу, - сдержанно ответил Николай и повел Луговичку в сарай, где в уголке оставалось еще пудов десять сена, как раз чтобы докормить корову до выпаса.
Луговичка, расстелив попону, начала накладывать туда сено, за каждой охапкой проверяя рукой - не хватит ли? Наконец, упершись коленкой, она с трудом завязала концы и попросила Николая:
- Поддай маленько.
Николай помог Луговичке закинуть попону за плечи, отворил калитку. Низко согнувшись под тяжестью, Луговичка заковыляла со двора, на ходу без умолку рассказывая Николаю:
- Мы с Александровной в дружбе были. Она сколько раз у меня дрожжи одалживала, муку.
- Спасибо, что не отказывали, - немного теряясь под ее напором, поблагодарил Николай.
- А как же иначе, по-соседски, считай, жили.
Николай промолчал, наверное, и правда они жили с матерью по-хорошему. Он ведь многого уже не знает.
- Может, ворота открыть? - спросил он Луговичку, чувствуя, что с такой попоной она в калитку не пройдет.
- Открой, - согласилась Луговичка и вдруг полюбопытствовала: - А от кого это был на могиле такой букетик в корзинке?
- Я не видел, - заскрипел воротами Николай.
- Говорят, будто от Ивана Логвинова.
- Может, и от него, - не стал ничего скрывать Николай.
Луговичка на минуту вместе с попоной прислонилась к воротам, поудобней взялась за коротенькие, туго связанные концы.
- Сколько раз я говорила Александровне, выходи ты замуж. А она все отмалчивалась. Вот и померла раньше времени.
Николай на этот раз ничего не сказал Луговичке, закрыл за ней на крючок ворота и пошел в дом, собираясь сменить в стакане на подоконнике воду. Но не успел он отыскать куда-то запропастившуюся по вчерашней суете кружку, как в дверь снова постучали.
Николай открыл. В дом ввалилась посеревшая лицом, нечесаная, болезненная Тонька. Должно быть с трудом разглядев отошедшего в глубь комнаты Николая, она начала просить как-то жалобно, неуверенно, словно не верила в удачу:
- Вчера я в сарае видела серпы. Не дашь один?
- Да они там все старые, негодные, - удивился ее просьбе Николай.
- Траву жать сгодятся.
- Ну пошли.
Тонька двинулась за ним с трудом, придерживаясь за стенку, останавливаясь и охая.
- Бери, - указал Николай на три серпа, должно быть еще прошлым летом заткнутые матерью за перекладину.
Тонька взяла в руки поочередно каждый серп, попробовала его на весу - замашной ли - и выбрала один, старенький, не раз правленный в кузнице, с самодельным, стершимся под материной ладонью черенком. Повесив серп на плечо, Тонька в очередной раз охнула и прислонилась к загородке, где когда-то у матери жил поросенок.
А Николаю вдруг стало жалко серпа. В их роду им жали рожь и бабка, и дед, и мать, и он, Николай, и даже Сашка пробовал срезать два-три стебелька. Бабка им в молодые годы порезала руку да так и умерла с изуродованным, неправильно сросшимся суставом. Николай в детстве ходил с этим серпом на луг за повиликой и молодым очеретом для теленка, мать зимою, когда не хватало сена, резала им сечку - оттого так отполировался, истончился его черенок, оттого в кузнице так часто его правили, набивали зубилом новые зубья. Печать работы и усталости лежит на нем. А теперь серп перейдет в другие руки, до этого не чувствовавшие его тяжести, не поливавшие его своим потом. Скорее всего, Тонька бросит серп где-нибудь в каморе, да там он и заржавеет, придет в негодность.
Тонька уходить не торопилась, все переминалась с ноги на ногу, оглядывая темный, затянутый паутиной сарай. И тут Николай догадался, что пришла она вовсе не за серпом, не нужен он ей, старый, согнутый наподобие птичьего когтя: надеялась Тонька спозаранку у Николая опохмелиться, потому как тяжелая у нее сейчас, больная голова.
От вчерашних поминок у Николая оставалось еще две-три бутылки водки, сохраненные Соней, и он мог бы позвать Тоньку в дом. Но он не стал этого делать, зная, что если Тонька опохмелится, то после быстро от нее не отделаешься.
- Что тебе еще?
- Отдай грабли, - попросила Тонька, видно поняв, что опохмелиться ей не удастся.
Николай достал с вышек грабли, легонькие, березовые, еще почти не бывшие в работе. Мать, судя по всему, купила их впрок, чтоб весною, когда придется во время пахоты загребать навоз в борозду, не бегать по соседям, не одалживаться.
Тонька приладила грабли на плече рядом с серпом и пошла было к калитке, но потом остановилась и, наверное все-таки еще надеясь, что он пригласит ее в дом, спросила:
- Говорят, ты шубу материну будешь продавать?
- Какую шубу? - изумился Николай.
- Ну, ту, праздничную, ненатуральную.
- Так она же тебе не впору.
- А я подошью, и сносится потихоньку.
- Нет, Тоня, - приоткрыл калитку Николай, - не продаю.
- Да я просто так, спросить, - вздохнула Тонька, - у меня-то и денег нет.
Это ее признание неожиданно растрогало Николая, и он не выдержал, повел ее в дом, налил рюмку.
Тонька торопливо выпила, минуту передохнула и тут же опять попробовала завести разговор о том, как мать учила их в войну грамоте, но потом, махнув рукой, заплакала.
- Не серчай на меня. Глупая я и несчастная.
- Да я вижу, - пожалел ее Николай и, сам того не ожидая, предложил: - Дрова ты забери, они мне действительно не нужны.
- Налей еще рюмочку, - попросила Тонька. - Расстроилась я вчера.
Николай налил. Тонька взяла рюмку чуть вздрагивающей рукой, поднялась.
- За твое здоровье выпью. Мать бы не осудила.
- Выпей, - согласился Николай.
На этот раз Тонька пила долго, медленно, чувствовалось, что водка ей больше не шла. Отыскав на столе кусочек хлеба, она сжевала его и, уже прощаясь, посоветовала:
- Гони ты их всех, Коля. И меня тоже…
- Ладно, - невольно усмехнулся он, - погоню.
Но не успела Тонька уйти, как громко стуча о ступеньки сапогами, вызвал Николая на крыльцо Кирилл.
- Я все про кирпич, - кашлянул он раз-другой.
- Так ведь не продаю, - стараясь говорить как можно спокойнее, ответил Николай.
- А сказывают, будто передумал.
- Кто сказывает?
Кирилл пожал плечами, едва заметно улыбнулся.
- Да все сказывают. Зачем он тебе?
- Печь переделывать буду, - соврал Николай.
- Жить, что ли, здесь собираешься?
- Собираюсь.
- Жаль, - вздохнул, ударил себя руками по коленкам Кирилл. - Мне кирпич вот так нужен.
- Мне тоже, - начал раздражаться Николай.
Кирилл достал из кармана оружейную масленку времен войны, открутил колпачок и насыпал на ровно оторванный прямоугольничек газеты табаку. Судя по всему, он рассчитывал на затяжной обстоятельный разговор.
- Так ты и семью привезешь? - задымил он папироской.
- Погляжу. А чего вы так беспокоитесь?
- Да в огороде тут все дело. Понимаешь? У вас, если жить не будете, огород заберут. А мне он с руки: и неподалеку, и грядки есть, и лужок. Я с председателем уже говорил.
- Ну и что?
- Он не против.
Николай помедлил с ответом, потом тронул дверь.
- Пока об этом говорить рано.
- Да нет, как раз вовремя. Через неделю ведь уже сеять надо.
- Посеете еще, - закрыл за собой дверь Николай.
Он думал, что сейчас им овладеет злость, обида, но их не было, и лишь одна тоска навалилась на него своей темной, изнуряющей тяжестью. Стараясь отрешиться от нее, он выкатил из сарая старую деревянную тачку, на которой мать всегда возила из огорода тыквы и свеклу, и начал перетаскивать в сарай кирпич. Вряд ли он когда понадобится, но пусть пока лежит в сохранности, не мокнет понапрасну под дождем и снегом. Все еще может в жизни случиться. Вдруг, правда, возьмут они с Валентиной и Сашкой да и поселятся здесь. А что! Работа и Николаю и Валентине найдется. Тогда, понятно, кирпич будет нужен: печь переделать, фундамент подвести под веранду.
Мысль эта долгое время не давала Николаю покоя, нравилась ему, как могла, утешала, обнадеживала, но потом он как-то сразу понял: обман все это и неправда. Без матери никакой здесь жизни не будет, все захиреет, разрушится, живи Николай в доме или не живи. Да и душа не выдержит, исстрадается, измучится - и погибнет…
Поставив на место тачку, Николай вышел на огород. Неглубокою, оплывшей за зиму разорою он был разделен на две части. Слева уже по-весеннему зеленела, набиралась силы рожь, а справа дожидалась пахоты темная, заросшая по меже полынью и нехворощью полоска. Посреди этой полоски была протоптана матерью тропинка, ведущая в конец огорода, в грядки. Осенью не раз и не два то с тачкою, то с попоною ходила мать в грядки, чтоб вывезти и вынести оттуда и свеклу, и капусту, и пудов десять отавы, которая успевала еще подняться на лужку до зимних холодов.
Николай ступил на эту тропинку и пошел по ней, узенькой и как будто даже немного теплой от весеннего выглянувшего солнца. Ему вдруг показалось, что он различает на этой тропинке следы от материных галош, хотя, конечно, быть этого не могло: зимою они, возможно, и хранились, запорошенные снегом, скованные морозом, но весною размыл их дождь, расплавило солнце, и следы навсегда, безвозвратно ушли в землю.
Паводок в этом году был особенно сильный. Вода затопила не только огуречные ряды, но и высоко насыпанные грядки, подобралась к огороду, где на самом краю ржаного поля у матери был лоскутик клубники. На зиму, чтоб клубника не вымерзла, мать укутала его навозом. Его давно уже полагалось бы убрать: клубничные трехпалые листочки прели под ним без воздуха и солнца. Николай поднял принесенную откуда-то паводком длинную сосновую палку с рогатулькой на конце и стал сбрасывать навоз. Клубничные листочки, казалось, сразу расправились, стряхнули надоевшую за зиму тяжесть, начали дышать ровнее и глубже. Потом Николай освободил от навоза и соломы небольшую, в палец толщиной грушу, которую мать недавно посадила здесь на ягодном лоскутке специально для Сашки. Она так и звала ее - Сашкина груша. Теперь, понятно, ее будут называть по-другому…
Несколько минут Николай стоял на меже, смотрел, как широко в этом году разлилась Сновь, затопив не только луг, но и ольховый лесок, который почему-то зовут Гатками, и летнюю кошару, построенную возле берега на самом бугре, и даже часть деревенской песчаной улицы.
Мать очень любила эту пору разлива. Каждый год писала о ней в письмах, радовалась, если воды было по-нынешнему много, звала приехать хоть на денек, посмотреть, как затопило луг, как до самого Заречья и Новых Млинов все вода и вода…
Ну вот Николай и приехал, и увидел всю эту красоту и приволье, без которых мать не мыслила себе жизни, без которых ему, Николаю, тоже нелегко в дальних своих далях.
Ему захотелось сделать еще что-либо по хозяйству, о чем мать обязательно бы его попросила, приедь он так вот по весне домой. Например, поджечь картофельную ботву, которая двумя аккуратными кучками лежала на стерне, мешая скорой уже пахоте. Он сходил в дом, взял спички и, немного помучившись, поджег обе кучи. Огонь быстро слизнул верхние просохшие на солнце стебельки, а потом исчез, стал невидимым. Густой сизый дым поднялся над кострами и, гонимый ветром, лег на землю, пополз к пойме, сливаясь с ней и заслоняя ее от Николая. Вдвоем с матерью они когда-то часто занимались этим нехитрым крестьянским делом, жгли картофельную ботву, листья. Мать любую работу умела превратить в праздник. А тут еще костер, мягкий картофельный запах дыма! Мать вообще становилась веселой, радостной, до самой темноты не хотела заходить в дом, подбрасывала в уже затухающий костер то обломанную высохшую ветку яблони, то прошлогоднюю кочерыжку подсолнуха. Невольно эта ее радость, праздничность передавалась и Николаю. Он бегал от костра к костру, шевелил их вилами, заставляя гореть ярче и сильнее.