На широкой, построенной дедом Игнатом, возле забора лавочке, где раньше по вечерам чинно рассиживались старухи, теперь чаще всего сидел, низко опустив голову, пьяный Трофим. Иногда он соскальзывал с лавочки и падал на землю, обжигая себе лицо и руки крапивою, которая на редкость быстро проросла из-под забора и заглушила траву-мураву. Тогда бабка Ганна звала на помощь нашу мать, и они вдвоем, с трудом подняв Трофима, отводили его в дом. Наутро он, опохмелившись самогоном, который потихоньку гнал в погребе, с сетью на плечах тяжело шагал к речке. С легкой руки деда Игната в их роду все занимались да и по сей день занимаются рыбалкой. Но как не похож был шаг Трофима на шаг деда Игната! Двигался Трофим как-то враскорячку, словно боялся, что не попадет ногой на землю, и иногда действительно не попадал, путался в картофельной ботве и едва не падал вместе с сетью. Рыба ловилась у него тоже послабее, чем у деда Игната. Казалось, он ездит на речку не столько затем, чтобы поймать рыбу, поохотиться за ней, сколько затем, чтоб на свежем речном воздухе немного прийти в себя после вчерашнего запойного дня. Закинув сеть, он иногда часами сидел в лодке, курил папироску за папироской, а то и дремал.
Дедовых пчел Трофим забросил вообще. Не с руки было ему, человеку пьющему, с ними заниматься. Зато с портновскими своими делами Трофим и пьяный, и трезвый справлялся всегда хорошо. Он был единственным на всю деревню портным, который умел перешить солдатскую шинель на полупальто, а это по тем послевоенным временам очень ценилось. Шил кое-какую одежку Трофим и для нас. У меня до сих пор где-то хранится в деревенском доме похожая на гимнастерку рубашка его работы. Пережил Трофим деда Игната всего лет на пять-шесть. Поздней осенью он пьяный долго пролежал на холодной, сырой земле и простудился. От этой простуды у Трофима открылась рана на ноге. Несколько месяцев он хромал, страшно матерился, все еще выпивая по рюмке, проклинал войну и вообще все на свете. А потом сразу поник, обессилел и, как говорила бабка Марья, "прибрался" из этой жизни…
Несколько лет бабка Ганна перемогалась на подворье сама, все так же напористо ругая кур и поросят, пока к ней не перебралась внучка Рая с весело выпивающим мужем Иваном. Бабка Ганна немного попритихла, успокоилась и все чаще стала приходить к нам, чтоб побеседовать с матерью, излить свое горе о Федоре, который в очередной раз сидел в тюрьме. Умерла она быстро и неожиданно от ущемления грыжи.
Деда Игната мы часто вспоминали все эти годы. Но особенно много разговоров велось о нем весной, когда после пасхи на фоминой неделе мы отправлялись на кладбище убирать могилы умерших. В школе нас за это поругивали, считая, что таким образом ученики приобщаются к религии, но мы все равно шли на кладбище, вооруженные лопатами, граблями и вениками, иногда даже забыв снять пионерский галстук. Несмотря на директорский запрет (кстати, человека приезжего, у которого своих могил у нас в селе не было), приходила на кладбище и мать, потому как понимала, что страшнее любого запрета мнение деревенских жителей, молва, что вот, мол, такие-то и такие забыли своих пращуров и на радоницу даже не убирают могил.
В этот день, оставив самые неотложные дела, собиралось на кладбище едва ли не все село. Грустное это, но живое занятие - убирать могилы умерших, помнить, что рано или поздно, но нам тоже предстоит лечь на кладбище в один с ними порядок.
Мы с раннего утра трудились на кладбище, не покладая рук. Вначале убирали два расположенных рядом холмика, под которыми лежали наш прадед Михаль и прабабка Ульяна, потом переходили к могилам деда Сашка и материной сестры Тани, умершей от простуды совсем еще девчонкой, потом сгребали листья и прошлогоднюю траву с незанятого клочка земли, где, горюя, всегда заказывала положить себя после смерти бабка Марья, и наконец шли к могиле деда Игната.
Густо посыпав могилу желтым песком, мы выкладывали на ней два креста: один в изголовье из сосновых расщепившихся за зиму шишек, а другой в ногах из растения, которое мы промеж себя назвали "зелеными шишками" и которое на самом деле носит удивительное название "молодило". Растет оно, по крайней мере у нас, только на кладбище.
Передохнув дома самую малость и одевшись потеплей, я вместе с бабкой Марьей опять отправлялся на кладбище, теперь уже на поминки. Это считалось в школе вообще большим проступком, за который могли вызвать в учительскую или даже поставить в угол в холодной, выходящей окнами на север комнате. Но мать ни разу не запретила мне идти на поминки, хотя потом ей самым серьезным образом доставалось от директора.
Когда мы с бабкой огородами, через березняк и колхозный двор подходили к кладбищу, народу там уже было полным-полно. Старушки, расстелив прямо на земле между могилами льняные простыни, выкладывали на них из кошелок всякую снедь: куриный, специально для такого случая сваренный холодец, фруктовый наваристый кисель, крахмальные блины, выставляли обычно в высоких, сделанных из снарядных гильз кружках поминальный медовый напиток - колыво. Мужчины, еще на подходе к кладбищу снимавшие шапки, добавляли ко всему этому по бутылке вина или самодельной водки.
В ожидании отца Харлампия, который на радоницу обязательно исполнял поминальную службу на кладбище, старушки зажигали на каждой могиле свечи, и они горели в изголовье умершего, возле креста, до глубокой ночи, особо печальным и трепетным пламенем.
Мы тоже зажигали свечи вначале на своих могилах, а потом на могиле деда Игната. Я брал у бабки крашеное, оставшееся от пасхи яйцо и принимался катать его по дедовой могиле крест-накрест из одного конца в другой, хотя толком и не понимал, зачем и почему это делается. Бабка терпеливо ждала, пока я натешусь этим немного забавным катанием, потом заставляла меня разбить яйцо и положить на крест. "Так надо", - всегда отвечала она на мой вопрос и, перекрестившись на могилу, добавляла: "Чтоб деду было чем на том свете разговеться".
Во время поминок на наших порядках за деда Игната взрослые всегда выпивали по рюмке вина, а мы, дети, по три ложки колыва. Все вспоминали, как дед при жизни обязательно подходил к нашим могилам, чтоб выпить рюмку за упокой Михаля Филипповича и Александра Михайловича, с которыми по-соседски был хорошо дружен. Мне всегда казалось, что дед Игнат и сейчас вот-вот появится из темноты и, освещенный полыханием поминальных свечей, скажет, обращаясь к могилам, свое обычное: "Лежите с миром…" Но ему уже никогда не суждено было появиться, он сам лежал на краю кладбища с миром и упокоем…
* * *
Все реже и реже, занятый то работой, то какими-либо иными, как будто неотложными делами, приезжаю я в свое родное село. Но когда приезжаю, обязательно прихожу на кладбище. Посидев немного на лавочке возле могил деда Сашка, бабки Марьи и умершей совсем недавно, раньше положенного срока, матери, я всегда перехожу к могиле деда Игната. Сняв шапку, я долго стою возле нее и молчу…
ЗИМНИМИ ВЕЧЕРАМИ
Зимними холодными вечерами собирались мы в нашем совсем уже обветшавшем доме, зажигали керосиновую лампу-восьмилииейку и начинали записывать в тетрадки песни, которые слышали от взрослых, недавно переживших войну людей. Песни эти, чаще всего переделанные из ранее уже известных, были то тяжелыми, горькими - о смертях, о страданиях:
По полю танки грохотали,
Танкисты шли в последний бой,
А молодого командира
Несут с разбитой головой, -
то грустными - о любви, о молодости, на долю которой выпали нелегкие фронтовые испытания:
Есть мука, которой и смерть не страшна,
Она мне на долю досталась, -
Над гордой и смелой любовью моей
Немецкие псы надсмеялись, -
то озорными, веселыми - о Победе, о скором возвращении домой, о долгожданных встречах:
Делу время, а потехе только час,
Распрощаемся, красавицы, сейчас:
Наше дело - до Победы воевать,
Отвоюемся - вернемся танцевать.
Экономя керосин, мы подкручивали фитилек лампы, - лишь бы он немного освещал старинный, рассчитанный на большую семью стол. Чернильница у нас была одна, и поэтому мы садились поплотнее друг к дружке, чтоб удобнее доставать до нее тоненькими деревянными ручками. Собирались за этим столом почти все дети из нашей улицы: Оля Полевик, Феня Ефименко, двоюродные сестры Маруся и Галя Комиссаренко, двоюродные брат и сестра Ваня и Маруся Смоляк, Шура Крумкач, Петя Ушатый.
Иногда, отложив в стороны ручки, мы начинали пробовать свои голоса, петь только что записанные песни. Во всем мы подражали нашим матерям, пели грустно и печально о разлуке, о невозвратимых потерях. Было нам тогда по десять-двенадцать лет. С фронта отцы вернулись только у четырех ребят: Пети Ушатого, Гали Комиссаренко, Вани Смоляк и Маруси Смоляк. Остальные отцов своих не знали и не помнили, в том числе и мы с Тасей. У Оли же Полевик, самой старшей из всех собиравшихся, не было и матери. Она не так давно умерла, и теперь Оля жила в доме возле речки у дяди Гриши.
Над моей головой висела фотография отца, который в войну оставался на оккупированной территории и был арестован немцами в один день с отцом Оли Полевик за связь с партизанами. Оба они до сих пор числятся пропавшими без вести.
Желтенький, похожий на летнюю ночную бабочку язычок пламени колышется, трепещет от нашего дыхания, от наших голосов. Кажется, он вот-вот погаснет, и в доме тогда станет совсем темно и страшно. Но он держится, горит, неярко освещая наши взволнованные лица.
Я пою плохо, потому что от природы у меня нет ни голоса, ни слуха, но стараюсь, во всем подражая моему ровеснику и лучшему товарищу Коле Павленко, который поет чисто и звонко, звончей даже многих девчонок. Я во многом завидую Коле: его пению, его ловкости и смелости в детских играх, его умению хорошо рисовать, но больше всего я завидую тому, что Коля очень похож на своего отца. Об этом все говорят, да я это и сам вижу, сравнивая Колю с портретом его отца, который висит у них в маленькой с недостроенными сенцами хате, всегда аккуратно обрамленный вышитым рушником.
Я же на своего отца совершенно не похож. Во-первых, волосы. У отца волосы вьющиеся - и вьющиеся не какими-нибудь кудряшками, а настоящими, будто морскими, волнами. У меня же волосы прямые, гладенькие, летом выгорающие на солнце добела. Есть, правда, у меня на этот счет одно утешение: отцова мать бабка Дуня говорит, что у отца до тринадцати лет волосы тоже были прямые, а потом вдруг закучерявились, как у деда Дениса. Я с нетерпением жду тринадцати лет, часто заглядываюсь на фотографии отца и деда Дениса, тоже погибшего на войне. Но ждать мне еще целых четыре года…
Во-вторых, брови и веснушки. У отца брови темно-русые, густые - у меня же белесые, едва-едва заметные. А вот с веснушками дело обстоит наоборот. На фотографиях у отца веснушек что-то не видно, а у меня и нос, и щеки, и подбородок усеяны ими вдосталь. Я от этого часто расстраиваюсь. Глядя на меня, расстраивается и мать, мажет мне лицо сметаною, каким-то кремом, отваром из трав, но ничто не помогает. Надежда у меня опять-таки на возраст. Бабка Дуня, которая иногда приезжает к нам в гости из поселка Мосты под Гомелем, утешает меня, мол, у отца веснушки тоже были до тринадцати лет, а после исчезли. Но время в детстве тянется удивительно медленно, и заветные тринадцать лет никак не исполняются.
В-третьих, у отца почти квадратные скулы и мощный красивый подбородок с ямочкой посередине, но то что у меня - остренький, худой, на котором никакой ямочки, конечно, не предвидится.
На всех фотографиях отец очень строгий, серьезный, хотя в общем-то совсем еще молодой, всего двадцатилетний. Я его немного побаиваюсь и никак не могу представить, как бы с ним разговаривал, если бы он остался жив. А поразговаривать хочется, и я никак не верю, что отец погиб. Раз он всего лишь пропал без вести, значит, может еще где-нибудь отыскаться и прийти к нам домой. Например, в Америке или в Аргентине, откуда, по рассказам взрослых, иногда возвращаются пропавшие на войне люди.
В тайне от остальных ребят я закрываю глаза и загадываю, что вот сейчас отец постучится в дверь и зайдет в дом. Одет он будет точно так, как на одной из фотографий: в тяжелом зимнем пальто, в фетровой шляпе, в руках отец обязательно будет держать свой учительский портфель, с которым сейчас ходит в школу Тася. Что тогда начнется - трудно себе даже представить.
В дверь действительно кто-то стучится. Я вздрагиваю, весь сжимаюсь внутри, сердце мое колотится, как мячик… А вдруг…
Ребята тоже настораживаются. Но совсем, конечно, по другому поводу. Они, наверное, думают, что это возвращается из школы наша мать, которая учит нас всех географии, ботанике и химии и которая часто по вечерам бывает на всевозможных педсоветах, политзанятиях или на сессиях сельсовета, поскольку ее все время избирают депутатом.
Но ошибаются и ребята, и я… В дом заходит с гармошкою через плечо Толя Коропец. На нем старенькая латаная фуфайка, холщовые крашенные бузиною штаны, ватные бурки с калошами-бахилами. Одежда для гармониста не очень, конечно, завидная, но все мы одеваемся не лучше, поэтому никто особого внимания на Толины крашенные бузиною штаны не обращает. Все рады, что он пришел и что сейчас будут танцы под гармошку. Толя ровесник Оли Полевик, но ходит в один класс с Тасей, потому что из-за войны поступил в школу позже. Учится Толя не очень хорошо, но зато парень он веселый, покладистый и на гармошке играет просто здорово…
Девчонки встречают гармониста как самого желанного гостя. Они прекращают пение, усаживают Толю возле окошка и с нетерпением ожидают, пока он развернет гармошку. Одна лишь Галя Комиссаренко, на которую Толя засматривается, кажется, больше, чем на других девчонок, не преминет пропеть ему шуточную, чуть переделанную частушку:
Ой, чего ты, Коропец,
Ой, чего ты бедный?..
Толя на это, правда, не обижается. Он не спеша, с достоинством отстегивает на гармошке пуговку, пробегает пальцами по голосам, словно пробуя, не очень ли она застыла на морозе. А потом растягивает гармошку пошире и начинает играть, улыбаясь и подмигивая сразу всем девчонкам. На щеках у него от этой улыбки образуются две веселые ямочки, которые, как нам кажется, смущают не одну только Галю Комиссаренко…
Для начала Толя играет вальс. Девчонки сразу разбиваются на пары и кружат вокруг столба, которым у нас в доме подперта лопнувшая во время бомбежки перекладина. Ребята же не танцуют. Во-первых, мы не умеем, а во-вторых, девчонки, наверное бы, с нами не пошли. Так уж получилось, что все они старше нас на год-два, а это в детском возрасте очень заметно. Зато мы можем сколько хочешь сидеть рядом с гармонистом, слушать музыку, смотреть, как ловко бегают его пальцы. А это, может быть, даже лучше, чем кружиться вокруг столба по глиняному полу…
Чинно и важно, стараясь ничем не выдать своей обиды на девчонок за их невнимание, мы рассаживаемся рядом с Толей, справа - Коля Павленко и я, а слева - Петя Ушатый и Ваня Смоляк, которого мы между собой ласково зовем Смолячком. Ваня меньше всех нас и возрастом, и ростом, но по характеру он бойкий и шустрый. Мы с ним тезки по всем статьям: он Иван Иванович, и я Иван Иванович. Среди наших школьных товарищей вообще много ребят, которые носят отцовские имена. Вот и Петя Ушатый не просто Петя, а Петр Петрович. Когда мы родились, наши отцы были либо на фронте, как у Вани и Пети, либо уже успели погибнуть, как, например, у меня. А вот Коля Павленко родился хоть и в сорок третьем году, но еще при отце, которого в начало войны не взяли в армию по здоровью. Поэтому Колю и назвали Колей, а не Алексеем, как отца. На фронт Колин отец ушел осенью сорок третьего года. Ушел и не вернулся, погибнув совсем недалеко от наших мест. Коле в это время не было еще и года… От отца у Колиной матери осталось три письма, написанные на небольших листочках из записной книжки. Чаще других Коля показывает нам последнее:
"Здравствуй, моя дорогая жена Дуня!
Здравствуйте все мои родные: отец, мать, сестра Ольга, сестра Настя, Галя, Шура, Маруся, моя дорогая дочка Олька и сын Колька! Передаю вам свой горячий красноармейский привет и желаю всего наилучшего в вашей жизни.
Моя красноармейская жизнь проходит пока хорошо. Со мной займищанских ребят никого нет. Три дня назад видел Василия Рыбальченко и Андрея Игнатовича, но где они сейчас, я не знаю.
Вы переживаете, что у меня из дому были плохие лапти, но я их уже давно выбросил, так как получил новое обмундирование, зимнее, теплое.
В настоящий день стоим у Днепра и рвемся душой как можно скорее громить проклятого немецкого паразита, который нагло напал на нашу землю и нарушил нашу счастливую жизнь. Но врет он, ему будет конец, он будет разбит.
Дуня, закончила ты копать картошку или нет и вообще как ты приготовилась к зиме? За сапоги, которые мы купили с тобой, ты теперь расплатись сама, чем тебе будет лучше. Может быть, ячменем или еще чем. Одним словом, ты сейчас хозяйствуй сама, но во всем советуйся с Ольгой и отцом. Передай отцу и Ольге, что я очень прошу их не оставлять моей семьи в беде. И тебя очень прошу, как можешь, жалей моих детей. Я очень-очень скучаю по Олечке и Кольке. Как только вспоминаю, как Олечка говорила "тата", то не могу без слез забыть.
На этом я свое коротенькое письмо кончаю. Жму всем вам руку и крепко целую. Скорее пишите ответ. Хотя скучать и нет времени, но все же скучаю.
20/X. 43 г.
Ваш Алеша.
Адрес. Действующая Красная Армия. Полевая почта 01113 Т. Павленко А.".
Многие из нас родились во время оккупации, родились, как в старину - дома. У меня повитухой была сестра деда Сашка, бабка Борисиха, дожившая после почти до столетнего возраста. Мать рассказывала, что она для начала хорошенько нашлепала меня, поскольку я никак не хотел кричать, а потом перевязала пуповину шелковой ниткой, выдернутой из обыкновенного платка. С тем и живу…
Всем нам выдали метрики на немецком языке. Я их даже чуть-чуть помню. Они ведь были у меня до сорок шестого года, пока мать не принесла из районного загса новенькие, русские, на которых стоит пометка: "Запись восстановлена". Немецкие метрики, к сожалению, не сохранились, а то интересно было бы посмотреть, что там писали о нас немцы. Но зато сохранился материн паспорт времен войны, в котором на всю страничку стоит немецкий штамп. Тася, уже умеющая читать по-немецки, иногда переводит мне слова, написанные печатными и самописными буквами.
Der Die Uschataja Galina
geb. am 1921 ist von
der Passstelle Snowsk unter Nr. 182
Registriert worden Seimischtsche
Größe 158
Statur mittel
Augen grau
Haar dunkelblond
Bes. Kennzeichen keine
Gültig bis 31.3.1944
Bürgermeister
Все это означает: "Ушатая Галина, родилась в 1921 году, зарегистрирована в паспортном пункте города Сновска под номером 182, как жительница села Займище. Рост - 158 сантиметров, сложение среднее, глаза серые, волосы темно-русые, особых примет не имеет. Действительно до 31 марта 1944 года. Бургомистр".