6
Видение это, которое только в дороге, только между небом и землей, в бегущем по рельсам вагоне и может возникнуть, греза эта щемящей реальностью образовалась вдруг в сознании Темлякова, вспыхнула яркой картиной, неким идеалом, очищенным от грязных и грубых наслоений, и так потрясла его, что он почувствовал даже озноб от восторга и от надежды еще хоть разок испытать все это в жизни.
- Нет, - сказал он с зябким передергиванием плеч, - я не выдумщик.
Но реальная жизнь вскоре подкинула ему новую картинку, не имеющую ничего общего с тем идеалом, который только что расцвел в его сознании.
На деревянном настиле тупиковой станции звенигородской ветки Темляковы, прячась под зонтом, попали под тот же дождь, что мочил их и в Москве. Темляков отнес под навес станции чемоданы и, оставив жену с сыном, вышел на мокрую ухабистую пристанционную площадь. Там его должен был встретить Серафим. Он его помнил, но смутно, как если бы видел когда-то только в сумерках.
Но узнал, конечно, сразу: у Темлякова была хорошая зрительная память. Хотя и начал было беспокоиться, когда увидел пустынную площадь и расходящихся по ней людей, приехавших с поездом. Как-никак до Ракушина километров девять, дорога, конечно, размокла, она и в сухую-то погоду такая, что не разгонишься. Да и как тут с Николашкой и с вещами! Да и не знал он дороги в деревню, в которую ехал впервые.
Возле станционного буфетика, крашенного темно-красным суриком, под цвет всех окружающих построек, привязав лошадь к измочаленной зубами пряслине, сидел на телеге Серафим. Лицо его было закрыто большим колпаком брезентового капюшона, и виден был только кончик носа и нижняя челюсть, которая ходуном ходила, пережевывая очередной кус серого домашнего хлеба. В одной руке у Серафима была ржаная краюха, а в другой бутылка с желтым топленым молоком. Он так увлекся едой, что не сразу откликнулся на голос Темлякова. На мокром брезенте, закрывавшем, видимо, охапку сена, во вмятинах и складках поблескивали лужицы дождевой воды. От подводы остро пахло сеном и мокрой лошадью.
Лохматая кобыла неопределенного рыжего отсыревшего цвета, казалось, спала под дождем, опершись всем крутобоким туловом на оглобли, найдя некую мертвую точку равновесия, для чего подогнула заднюю ногу и выворотила грязное копыто, поблескивающее стертым металлом подковы.
Увидев наконец Темлякова, Серафим торопливо запихнул за пазуху хлеб, заткнул горлышко бутылки газетной пробкой и, сунув ее в карман закаленевшего от сырости брезента, спрыгнул, стукнулся об землю подошвами яловичных сапог и пропал под колпаком, который словно бы захлопнулся у него на подбородке. Был он маленький совсем.
Руки у Серафима красные и корявые, холодные, как морковь из земли. Он долго тряс ими руку Темлякова, ласково радуясь встрече и ничуть не смущаясь, что не заметил прибывшего поезда. Звуки голоса, гудящего по-шмелиному, цедил он из краешка рта, кособоко улыбаясь и скаля крайние зубы с налипшими остатками хлеба на них.
Лошадь тоже, казалось, радовалась гостю и, проснувшись, косила на него лиловым аметистом из-под черной челки. Грива ее была перепутанная, с какими-то травинками, колючками, как и у хозяина, который содрал наконец с головы жесткий колпак и явился лысоватым мужичком с всклокоченными волосами вокруг розового провала плешины. Казалось, будто бы присыпан он весь махоркой, она щиплет ему глаза и он смотрит на мир со слезой.
С плавной легкостью перенес он чемоданы, как два ведрышка с водой, не расплескав при этом и не споткнувшись на дыхании.
Распашисто, всей душой залюбовался Дуняшей.
- Вон какая красавица будет жить у нас, - жужжал он, кривя свой однобокий рот. - Ладно! Это хорошо. Я красивых женсчин люблю, хотя они меня не любят почему-то, не пойму даже... Чем не вышел? Мал... У нас так говорят... Мал, да удал! У нас в семье все, как я, маленькие. А женсчины у всех у нас большие. Дети получаются среднего роста. Это хорошо! Природа знает, как ей выкрутиться. А я башлык-то надвинул, дождь по нему трещит, сам я хлебушек жую, вот и не услышал, как поезд подошел. Ничего! А мальчик-то какой важный! Генерал! Под крышей идет. Это правильно. Чтоб дождь зря не мочил. И без него вырастет, это верно. Третий день льет и льет. Хороший дождь. Надо! Сейчас все растет, все развивается. Надо, надо... Хочешь молочка? - спросил он у Николаши, достав бутылку и зубами вырвав пробку из нее. - Полезное. Хочешь? Ты говори прямо: хочу. Не робей!
Никак Серафим не мог поверить, что мальчонка не пьет молока, что оно ему вредно, и очень удивлялся, поглядывая на бутылку, в которой плескалось молоко, хорошее, топленое: как же может оно принести кому-нибудь вред?
- А что ж молоко! - отвлекая его, воскликнул Темляков. - Молоко всегда молоко. А вот по такой погоде, - говорил он, развязывая рюкзак и доставая сверху, из мягких рыбацких одежд, голубого стекла четвертинку с белым сургучом на горлышке, которая нагло и прозрачно блеснула у него в руке, как развратная девка глазом. При виде ее Серафим оступился на полуслове и тут же спрятался под капюшоном, как если бы тот сам прихлопнул его голову. Видеть он ее не хотел! - Или как? - спросил Темляков. - Я, например, глоточек, чтоб не простудиться. А вы-то как, Серафим?
- Дак это, - откликнулся тот из-под колпака, высовывая нос, вылепленный местным умельцем из глины. - Это можно, конечно... Только это, - испуганно сказал он вдруг, и взгляд его скользнул по лицу усталой Дуняши, которая, озябнув, сидела уже на сухом и душистом сене, прижав к животу Николашу. - Как бы это сказать... Можно, конечно, но...
- Да пейте на здоровье, - равнодушно отозвалась Дуняша. - Там где-то пирожки... Только, если можно, не тяните время. Выпейте, - сказала она уже Василию, - и поехали скорее. Простудим ребенка!
Жизнь в эти минуты казалась ей отвратительной. Она даже и не думала о дороге под дождем, о чужом доме и чужих людях, к которым они зачем-то ехали, о "брянских лесах", которые начинались сразу за станцией, - ей было мучительно сознавать, что ничего уже нельзя поделать: надо ехать в неизвестность.
- Серафим, - спросила она жалобно, - а есть ли у вас в деревне доктор? Врач какой-нибудь?
• - А-а, это - да! Фельдшер в соседней деревне, в Улитине, - отвечал ей Серафим, выпивший из горлышка вслед за Василием Дмитриевичем чуть ли не всю водку. - Фельдшер! - с удовольствием прожужжал он. - Ох баба мировая! Здоровая, как слон... Одна нога на половице в доме, другая - на крыльце... Об потолочину головой задевает. Пригнется, тогда ничего. Фельдшер есть, - говорил он, довольный, усаживаясь на передок телеги и разбирая тяжелые от воды вожжи.
Лошадь очнулась, напряглась и, понукаемая сочным чмоканьем Серафима, потянула. Потряхивая седоков, телега грубо и жестко загремела железными шинами по буграм каменистой земли.
- А кто больной? - встрепенувшись, спросил Серафим. - Кто заболел?
- Боже мой, - прошептала Дуняша и закрыла глаза, спрятавшись с сыном под черным зонтом, по которому затрещал усилившийся дождь. - Куда нас несет?
- Не волнуйся, пожалуйста. Вот выйдет солнышко, сразу повеселеешь, - говорил ей Темляков, залезая под брезент и прикрывая им Дуняшу с сыном. Голос его от тряски дрожал. - Высохнет все. Знаешь, какая тут красотища!
Дуняша ничего не ответила, боясь сорваться на резкость. Она лишь вздохнула со стоном отчаяния, словно обрекая себя на муки и страдания, которые назначены были злым роком.
А они, эти муки, были еще впереди.
Не проехали и часа, как стал Серафим засыпать. Сначала это было незаметно. Он просто умолкал, опускал руки с вожжами и покачивался под темным от дождя колпаком. Одна лишь лошадь знала, видимо, что возница спит, и переходила с рыси на шаг, словно бы тоже задремывая на ходу.
Когда и Темляков понял это, он принялся будить Серафима, чуя неладное. Тот ворчливо бормотал невнятные ругательства, вскрикивая бранливо, тупо выглядывал из-под колпака, драчливо вскидывался, отбиваясь от толчков недруга, просыпался, вылезал из мерклого сознания и, хлебнув воздуху, удивленно бормотал: "Ай-яй... да... Да, да. Хорошо. Эхма!"- и опять, причмокивая, умолкал, сутулясь под жестким брезентом, который стоял на нем колом.
Лошадь, убыстряя было шаг при звуках его голоса, опять сникала и тащилась по большаку еле-еле, не разбирая луж и ухабов. Колеса то и дело с опасным треском и всхлипыванием проваливались в мутные глубокие лужи, телега кренилась то влево, то вправо. Серафим раскачивался маятником и спал.
Дуняша пугалась, вскрикивала, прижимая сына, раздраженно говорила мужу:
- Да разбуди ты его, ради Бога! Он что, с ума сошел! - И сама кричала: - Серафим! Проснитесь, пожалуйста! Что вы делаете, честное слово! Как не стыдно! Ведь ребенок же у нас!
Но Серафиму было уже не до нее и не до Темлякова, который тряс его за плечо. Да так однажды зло тряхнул, что Серафим повалился набок, и Темляков с трудом удержал его от падения с телеги - голова уже свесилась через край и болталась безжизненно с отвалившейся челюстью. Лицо было серое, нехорошее, как у мертвеца. Желтые зубы на бледно-розовой, как вымокший под дождем червяк, челюсти нагнали вдруг страх на Темлякова.
- Серафим! - закричал он изо всех сил. - Серафим!
Лошадь остановилась. Николаша заплакал.
По сторонам дороги зеленели поля молодой ржи, поседевшей от дождя, а за полями туманился сизый лес, который был всюду - сзади, впереди и по сторонам. Глинистые лужи на каменистой дороге морщились от дождя. Пустыня, залитая водой, мутная, серо-зеленая, окружала Темляковых.
Серафим, которого тормошил Темляков, спал, выставив глиняный нос, дыхание его было ровным и спокойным. Лошадь, казалось, тоже дремала, кокетливо подогнув опять заднюю ногу и подвернув копыто. Сквозь коричневую грязь опять поблескивала стертая подкова.
Ничто не могло разбудить Серафима! Ни мольбы, ни крики, ни просьбы, ни слезы, ни ругань. Все было напрасно.
Николаша плакал с подвыванием. Плакала и Дуняша, прижимая сына. А Темляков никак не мог сдвинуть с места маленькое, но тяжелое, словно намагниченное тело Серафима. Пыхтя тянул он его, толкал, но вместо того, чтобы сдвинуть маленького человечка, сдвигал телегу, а с телегой и лошадь, которая терпеливо переступала с ноги на ногу и опять замирала в кокетливой позе.
Наконец он справился, перекатил Серафима, приткнул его головой к чемоданам, прикрыл ему лицо от дождя краем брезента, пристроился на облучке, взял в руки тяжелые вожжи, с оттяжкой шлепнул ими по лошадиному крупу, чмокнул, подражая Серафиму, и лошадь, к его удивлению, неохотно пошла, послушалась.
- Но-о-оо! - кричал на нее Темляков, растерявшийся и испуганный не на шутку. - Но-о-о!
Лошадь продолжала идти сонным шагом, безразлично и медленно, не разбирая дороги.
- Куда ехать-то, черт побери? Во дела! Спросить не у кого!
- Поезжай прямо! - крикнула Дуняша, теряя самообладание. - Он еще спрашивает, куда ехать! Куда ты поедешь, если дорога всего одна. Идиот какой-то!
Темляков увидел страх в глазах Дуняши, понял, что это не она кричит, а ее страх, и тихо отозвался, постаравшись выдавить улыбку:
- Успокойся, пожалуйста. Мы и так, как видишь, едем прямо.
Они долго и уныло ехали прямо и молчали. Даже Николаша перестал плакать, как если бы мать и на него тоже прикрикнула и он унял слезы, впервые услыхав ее крик. Он внимательно смотрел по сторонам и, насупив брови, темно-серой тучкой поглядывал на отца, который не мог заставить лошадь бежать рысью.
Одному лишь Серафиму было хорошо: он крепко спал, распластавшись на дне телеги, словно это не человек был, а какая-то вещь, мешок какой-то под брезентом. Носок его сапога, торчащий из-под брезента, на каждом ухабчике, рытвинке, на неровности дороги игриво покачивался из стороны в сторону, как будто Серафим пританцовывал во сне, поставив ногу на каблучок и уперев руки в боки.
Мокрый, залишаенный лес подступал вплотную к дороге, стискивая ее в своих мрачных объятиях, но стены его раздвигались, освобождая место лугам с не кошенными еще травами, цветы которых закрылись от дождя, хотя и видны были полевые гвоздики, бледно-сиреневые колокольчики, метелки щавеля и желтого козлобородника, зонтики белого и розового тысячелистника, звездочки куриной слепоты. Цветущие травы поникли, отяжеленные дождевой влагой, насытились, напились небесной благодати и ждали солнца, а вместе с ним и хлопотливых пчел, шмелей и ос, всевозможных мух, комаров и жучков - ждали жизни.
Луга уступали место густым овсам или темно-зеленым челкам молодого картофеля. Но опять лес погружал во тьму уныло поблескивающую дорогу, которой не видно было ни конца ни края.
Ни души кругом! Ни встречного, ни попутного прохожего. Ни деревни! Ни единого признака жизни. Словно они ехали по земле, брошенной людьми.
Большак, который еще совсем недавно имел вид вполне проезжей, хотя и изрядно выбитой дороги и был окопан с обочин канавами, откуда ползли в самую грязь усы веселой повилики, бросая свои цветы под колеса телег, - большак этот стал вдруг терять свои очертания, расплываясь вширь грязными разливами, ветвиться объездными колеями. Справа из ивовых кустов, залитых водой, поднялась свечой утка. Телегу трясло, болтало из стороны в сторону, жидкая грязь, в которую въезжали колеса и по самые оси проваливались в нее, заставляла лошадь напрягаться из последних сил, и Темляков молил Бога, чтоб она не остановилась посреди непролазной грязи, облегченно вздыхая всякий раз, когда лошадь вытаскивала вихляющую телегу на прочное место дороги, терявшейся среди луж, ухабов и рытвин.
Носок Серафимового сапога плясал, будто хозяин припустился в лихую барыню, мертво примагнитившись к дну телеги.
Глинистая тропа потянулась от дороги вправо под горку, а вскоре туда же отвернули, заблестели на повороте мокрые колеи наезженной дороги. Внизу, за лугом, серебрился березовый лес вершинными ветвями.
Лошадь словно во сне свернула на эту колею, потянув туда и телегу.
- Куда?! - закричал Темляков, натягивая вожжи. - Ну пошла! Пошла прямо! - кричал он, вспомнив, что надо дергать за левую вожжу, чтобы повернуть упрямую кобылу. - Куда ехать-то?! Черт ее знает!
- Поезжай, ради Бога, прямо! - взмолилась Дуняша. - Пусть уж большая дорога! Куда-нибудь приведет. А эта в лес затащит. Пропадем там. Поезжай прямо! Ну что ж она у тебя встала совсем? Хлестни ее как-нибудь! Господи Боже мой! Ужас какой-то!
Лошадь остановилась и не хотела больше подчиняться Темлякову. Он хлестал ее вожжой, дергал, тянул, сворачивая голову на левую сторону, но лошадь упрямо стояла на месте. Пришлось спрыгнуть с телеги в грязь и вывести за уздцы эту тварь на большую дорогу. Вытянув шею, она как пьяная, шатаясь, вышла на прежний путь и поплелась еще медленнее, чем до развилки.
Казалось, прошла уже вечность с тех пор, как выехали они со станции. Лошадь все шлепала и шлепала копытами, понурившись в полудреме, телега проваливалась, дыбилась, качалась - и не было конца этим страшным мукам.
Николаша спал. Дунечка затекшей рукой придерживала сына, другой вцепилась в закрайку телеги, в высокую ее грядку. Промокшая и озябшая, она обреченно смотрела вперед, вглядываясь в бесконечную и бессмысленную дорогу, которая видна была ей из-за лохматого крупа лошади, шевелившегося у нее перед глазами хвостатым чудовищем. Силы ее кончались, и она стонала от тоски, потеряв уже способность что-нибудь понимать в этом мире. Ей хотелось лишь просушиться и согреться. Дом Пелагеи, куда она не надеялась попасть, казался ей мечтательным призраком, спасительной гаванью, сказочными чертогами, светлым, теплым, сытным жилищем добрых людей, которые, возможно, волнуются за них, несчастных путешественников, корабль которых, потеряв управление, плывет по разливанному морю грязной дороги без руля и ветрил.
И вдруг! О чудо! Всадник на коне!
Бурый жеребец, раскидывая длинные ноги в широкой рыси, поднес всадника к телеге. Дуняша услышала, как удила скользяще стукнули по зубам, увидела, как жеребец скосил глаз на кобылу, выпучив багрово-желтый белок.
- Тр-р-р, - протарахтел молодой усач, окинув всех путников ястребиными глазами. - Куда путь держите? - строго спросил он.
Он сидел на широкой спине жеребца, прижимаясь ногами к ребристым бокам. Жеребец был не оседлан, лишь старая стеганка накинута на хребет рабочего жеребца с мозолями на плечах.
В голосе всадника была такая лютая, холодная злость, так подозрительно и остро смотрел он на Темлякова, на мокрый край фибрового чемодана, что Дуняша решила в испуге, что им встретился на большой этой дороге разбойник.
- В Ракитино! - воскликнул измученный Темляков. - А дороги не знаем!
- В Ракушино нам надо, - поправила мужа продрогшая до костей Дуняша. - В Ракушино едем.
Лицо ее, забрызганное грязью и перечеркнутое мокрыми прядями почерневших волос, привлекло внимание разбойника, глаза его вспыхнули желтым огнем, как будто с высоты своей он увидел вдруг перепелку, теплая улыбка просочилась сквозь эту желтизну.
- Откуда вы едете?
- Со станции.
- Так, - протянул он. - А лошадь где взяли?
- Да вот он, этот... нас встретил, - опять криком ответил Темляков, мотнув головой в сторону спящего Серафима. - Спит! А мы не знаем, куда ехать.
Всадник увидел маленький холмик под брезентом, мокрый носок сапога, вцепился коню в гриву, вглядываясь в лицо спящего, и с облегчением расправил лицо в улыбке, превратившись в добродушного парня. Конь заходил под ним ходуном, как лодка на волнах.
- А я гляжу, лошадь из Ракушина, люди чужие... Лошадь-то я узнал, - говорил он, гарцуя на неспокойном жеребце. - А чего он спит? Угостился? Ему нельзя, он с глотка ложится... Симка! - крикнул он что есть мочи и засмеялся. - Симка, черт!
Бурый конь злобно прял ушами, прижимая их, и пританцовывал под всадником, крутился, прося воли.
- А куда ж вы едете-то? - кричал он, поглядывая на Дуняшу и смеясь. - Ракушино сзади осталось! Дорогу-то направо не заметили? Там и Ракушино. Теперь обратно езжайте!
Ноги его, как ружейные курки, взведенные для стрельбы, вдруг раскинулись в стороны, парень отпустил поводья и локти тоже раскинул и тут же ударил каблуками в бока жеребца. Тот екнул, напрягся и поскакал тяжелым размашистым галопом, кидая копытами ошметки мокрой глины.
- Лошадь-то, - сказал Темляков, - лошадь-то... умнее нас... Сама пошла домой, а мы не пустили. Покататься захотелось.
И Темляков, разозлившись на весь белый свет, потянул все ту же левую вожжу, разворачивая лошадь. На этот раз она охотно подчинилась, резво пошла, перебирая ногами, потащила за собой телегу, которая тут же встала под прямым углом к ней, а в следующее мгновение под таким же углом оказалась по отношению к дороге... Телега вздыбилась стеной, что-то в ней затрещало, заскрипело, взвизгнуло, и не успели Темляковы опомниться, как все они - и вещи, и Серафим, и чемоданы, и Дуняша с сыном, и сам Темляков, - сходя с ума от ужаса, повалились с этой стены в дорожную грязь.