Апрельский ветерок попрежнему вздувал гардины, шелестел бумагами на столе. Варя стояла на ковре посреди кабинета, ей было грустно и жаль прошедшего. Она жалела Павла Петровича в его одиночестве, она прекрасно понимала, что ее и Олино общество, как бы они ни старались, не может заменить ему Елену Сергеевну. Часто, когда Павел Петрович сидит вот тут в кресле за столом и, подперев щеку рукой, долго-долго смотрит в окно, Варе хочется подойти к нему, обнять его голову, прижать ее к груди, но только молча, совершенно молча, без единого слова, - от слов может все испортиться. Да, хотелось бы. А нельзя. Нет, нет, нельзя. Он, наверно, очень рассердится, Павел Петрович.
Варя услышала тихий звенящий шорох. На подоконник опустились два голубя. Они напомнили Варе ее родные места. Бывая в Новгороде, куда отец ездил иногда по своим колхозным делам, Варя видела на базаре, среди возов и под возами, множество этих красивых птиц, слышала этот звон их крыльев, когда они взлетали из-под ног, и любила наблюдать за ними, бросать им крошки.
Она стояла, боясь шевельнуться; голуби, быстро переставляя красные лапки, сновали по подоконнику, с любопытством заглядывали в комнату; потом голубь надулся, поднял на шее радужный воротничок и, сердито воркуя, принялся ходить вокруг голубки. Он на нее за что-то сердился.
С пронзительным писком мимо окна пронеслась ласточка, голуби поднялись и улетели. А Варя все вспоминала Новгород, реку Волхов, озеро Ильмень, Мету, на берегу которой стоит село Холынья, синие окрестные леса, зеленые луга, густые утренние туманы, плоты бревен с огоньками на них, вечерние песни девушек… Встал перед ней и учитель Иван Степанович, которого она очень любила. И ей снова стало жаль, что в ее жизни уже так много миновало хорошего. И она никак не могла понять, почему в такой светлый, теплый, солнечный день так много в ее душе беспокойства и почему там грусть вместо радости, хотя причин для грусти нет никаких.
В это время Оля, разглаживая складки шелкового платья, которое она хотела надеть впервые после надоевших за зиму кусачих, шерстяных, думала все о том же: о неполадках в ее комсомольской организации, - им не было конца. Ни откровенные разговоры не удавались, ни какие-либо интересные начинания, с помощью которых можно было бы как-то теснее сплотить аспирантов. Дружно собрались только лишь на экскурсию. Но куда? На городское кладбище, где похоронены разные знаменитости. И, конечно, этот поход был достойно отмечен в стенной газете. Дескать, вот так придумали, вот так пошевелили мозгами! Правда, секретарь райкома комсомола Коля Осипов постоянно утешает Олю и уговаривает не падать духом. Во-первых, говорит он, твои комсомольцы - это уже не студенты, и действительно, когда они собираются вместе один-два раза в неделю, с ними работать трудно. А во-вторых, посуди, Колосова, сама, ты среди них, кажется, самая молодая - двадцать три года. Есть ведь и такие, что под тридцать, переросли. В партию пора. На самостоятельную дорогу.
Рассуждения правильные, но Олю они не утешали. Все равно она страдала оттого, что работа у нее шла значительно хуже, чем в студенческие годы. Студенческие годы - это были чудесные годы! Годы горячих споров, диспутов, поисков истины, годы искренних порывов, высоких идеалов и благородных побуждений. Все было горячо, принципиально, непримиримо. В аспирантуре многое, да, многое, слишком многое изменилось. Олю избрали тут комсоргом, под ее руководством оказались не сотни комсомольцев, а всего лишь два десятка, но как стало трудно с ними! Главное - не было коллектива. Каждый жил и действовал сам по себе, комсомольскую работу приходилось вести с каждым в отдельности. Комсомольцы и комсомолки аспиранты выходили замуж, женились, даже дети уже появились; комсомольцы и комсомолки аспиранты, что называется, вили себе гнезда. Неужели так всегда знаменуется конец молодости? Неужели молодость на исходе, неужели она - короткий праздник в жизни человека, а дальше начинаются будни, без вспышек и взлетов, только витье гнезд, все поглощающее стремление к обеспеченному существованию, к достатку? А когда придет достаток, когда у тебя будут зеркальный шкаф для платья, раздвижной обеденный стол, хрустальные графины, ковер на стене и приемник с электропроигрывателем, когда на этом раздвижном столе два-три раза в неделю сможет появляться бутылка марочного вина, а под звуки электропроигрывателя несколько пар ваших друзей субботними вечерами на тесном пятачке меж шкафом, столом и книжной этажеркой будут крутиться в несложных танцах, - когда все это будет, так что же - это и есть высокая цель, во имя которой живет и всю свою молодость учится человек? Дальше-то, дальше что? Еще один или три шкафа? Кровать с вензелями? Автомобиль? Дача?
Оля вскрикнула, потому что обожгла утюгом палец.
- Что там такое? - послышался голос Павла Петровича из ванной.
- Утюг очень горячий, - ответила Оля.
- Горячий? А у нас на заводе есть парень, тот, знаешь, что умудряется делать? Он, когда из электропечи удаляют шлак, берет и ладонью голой руки перешибает струйку шлака. А в ней больше полутора тысяч градусов.
- Да что ты, папочка! Полторы тысячи градусов!
- Он еще уверяет, что когда-нибудь соберется с духом да и струю расплавленной стали перешибет этак. А в ней жару еще больше, чем в шлаке.
Павел Петрович был в хорошем настроении. Ему было приятно, что дома теперь все по-другому. Видимо, из-за Вари Стрельцовой. Она внесла в дом утраченные было уют, тепло и дух жилья. Она, с ее ровным характером, умела смягчить и утешить и Олины вспышки и его раздражительность. И к тому же, как Павел Петрович и надеялся, давая Оле свое согласие на переезд Вари к ним, она стала для него связующим звеном с заводом, каждый вечер рассказывала ему заводские новости.
Павел Петрович последний раз провел бритвой по подбородку и принялся мыть лицо и шею. В дверь ванной постучали, и Варин голос сказал:
- Вас спрашивают из гаража, Павел Петрович. Что ответить?
- Что? Пусть позвонит через часик. Хотя нет, постойте! Пусть прямо приезжает сюда.
Выйдя через несколько минут с полотенцем в руках, он сказал:
- Как ваше настроение, девицы-красавицы? Нет желания прокатиться по городу?
- А в связи с чем? - спросила Оля.
- В связи с тем, что министерство презентовало мне автомобиль новой марки. Мы с шофером решили сегодня начать обкатку и так сочетать полезное с приятным.
- Ой, как хорошо! - почти одновременно воскликнули Оля и Варя. Было в их радости нечто такое от далекого, детского, что Павел Петрович забыл о их возрасте, он видел перед собой двух девочек, которые еще могут играть в классы, прыгать через веревочку, петь девчоночью песенку "Шли, шли, шли, пирожок нашли" и радоваться тому, что их хотят покатать на автомобиле.
3
Все были уже одеты, когда позвонил телефон.
- Папочка, - сказала Оля, - давай не ответим? А то собьют тебя с толку и пропало наше гулянье. Сегодня же воскресенье. Пусть тебе дадут отдохнуть спокойно.
- Что ты, что ты! - ответил Павел Петрович. - Раз мы дома, значит нечего притворяться, что нас нет. Кто тебя учил таким фокусам?
Оля тем временем вбежала в кабинет и схватила телефонную трубку.
- Алло! - сказала она. - Павла Петровича? Его нет дома. - Павел Петрович кинулся к ней, попытался отнять трубку, но Оля успела проговорить: - Неизвестно, когда. Поздно, наверно, - и прижала рычаг аппарата пальцем.
- Ты распускаешься! - воскликнул Павел Петрович. - Мало ли откуда звонят. Может быть, ответственный дежурный из института, может быть, из горкома, обкома, из министерства, наконец. Мало ли что могло случиться.
- Нигде ничего не случилось, - ответила Оля зло. - Это некая Серафима Антоновна… Симочка. Наверно, опять созывает великосветскую вечеринку.
- Ольга! - прикрикнул Павел Петрович, пораженный ее непривычной грубостью. - Получится так, что мы никуда не поедем.
Варя сказала:
- Павел Петрович, не сердитесь, пожалуйста. Оля, как тебе не стыдно?
- Ты ничего не знаешь! - огрызнулась Оля. - Ты не знаешь, какая это двуличная женщина.
- Ты же с ней почти не знакома, - снова воскликнул Павел Петрович. - Виделась, может быть, три или четыре раза…
- И вполне достаточно!
С тех пор как Павел Петрович вернулся домой лишь под утро, Оля, которой Серафима Антоновна прежде очень нравилась, круто изменила свое мнение о ней. Молодости свойственны такие повороты, молодость требовательна, категорична, она чаще ошибается, но в своей категорической прямоте - будем справедливы - она, как ни странно, не так уж и редко оказывается прозорливей, чем возраст, о котором принято говорить: зрелый. Слишком много наносного тащит на себе этот зрелый возраст, неисчислимы условности и побочные соображения, которые сопровождают каждый его шаг, слишком прочен плен привычных представлений, которые складываются годами.
Оля еще не успела обрасти условностями так, чтобы они, подобно ракушкам на днище корабля, затрудняли бы ее плавание в жизнь, у нее еще не было того привычного в суждениях о людях, что, как жироскоп на корабле, само собой стремится выравнивать отношения и сглаживать углы на всех, какие только могут быть, внезапных, резких и неожиданных кренах и поворотах. В одно утро, в один час Серафима Антоновна из красивой носительницы различных добродетелей превратилась для нее в безобразное средоточие всех и всяческих зол.
Павел Петрович смотрел на свою вдруг разволновавшуюся дочку и с удивлением думал о том, что, вместо того чтобы как следует отчитать эту злюку, он любуется ею. Он вспоминал Елену. У Елены тоже бывало именно так: какой-нибудь вчерашний кумир-профессор назавтра оказывался рутинером, старой перечницей, зажимщиком нового. А проходило время - старая перечница вновь превращалась в небожителя. Елена судила о людях по их отношению к ее работе, она увлекалась своей биологией, своей деятельностью в институте и требовала такого же увлечения от всех. Чуть что иначе - человек уже и плох. Как Павел Петрович ни воевал с нею, как ни доказывал, что требования ее чрезмерны и что мерить всех по своим меркам нельзя, на Елену это нисколько не действовало.
С Олей он воевать не стал.
- Глупая ты, - сказал он миролюбиво, отворяя дверь на лестницу. - Но это не безнадежно, поживешь - поумнеешь.
Машина, в которую они сели, зеленая, яркая, была просторней, удобней, красивей не только того "москвича", который возил Павла Петровича в бытность на заводе, но и того "БМВ", на котором Павел Петрович ездил еще вчера. Особенно восхищалась ею Варя.
- Если я хоть когда-нибудь накоплю столько денег, я непременно куплю себе такую, - сказала она. - Но только, чтобы самой управлять. У нас в деревне я очень любила ездить на лошади. Так разгоню, что телега в воздух подскакивает. Земля из-под копыт бьет по рукам, по лицу… Ничего, терпишь, лишь бы мчаться дальше. Хорошо! Но там была одна лошадиная сила. А здесь ведь, кажется, пятьдесят. Так, товарищ шофер?
- Больше. Машина сильная, приемистая. Это сейчас мы тихо едем - обкатка, нельзя иначе. Потом, после тысячи километров, пойдет, что лев!
Ехали вдоль длинных заборов, через гремучие мосты, мимо новостроек. Возле заборов зеленели первые побеги одуванчиков и крапивы, среди них тихо цвела мать-мачеха. Яркое солнце отражалось в лужах, вспышки его по временам ударяли в стекла машины, слепя и заставляя жмуриться, теплый ветер туго врывался в окна.
- Папочка, - сказала Оля, - но почему, почему все шоферы возят тебя только по закоулкам и всяким пустырям? Когда бы и куда бы я с тобой ни ездила, всегда одни заборы и развалины?
Павел Петрович улыбнулся. Оля увидела это по морщинкам на его щеке, которая только и была ей видна сзади.
- Хочешь знать? - сказал он.
- Хочу.
- Видишь ли, - заговорил Павел Петрович, - это для тебя тут заборы, а для меня вовсе не заборы. Для меня в нашем городе - два города. Один - тот, о котором наговорено всяческой всячины в старых путеводителях, город на Ладе, с памятниками, соборами, мостами и мостиками, историческими местами. Этот город как бы накрыт колпаком. Идут годы, века, - ну что в нем изменилось? Ничего. Те же дорожки в парках, что и двести лет назад, только деревья выросли и одряхлели, те же решетки, только позолота с них слезла да гранит цоколей почернел и порос лишайником, те же памятники, набережные….. А я, как ты знаешь, не любитель музейных редкостей, я люблю живое.
- Заборы?
- То, что за ними.
- А что за ними?
- Умей видеть.
- Я, кажется, понимаю, о чем говорит Павел Петрович, - сказала Варя. - Об этом, да? - Она указала рукой на строительный кран, который возвышался над кирпичной коробкой будущего здания.
- Совершенно верно, - ответил Павел Петрович. - О втором, о новом городе в городе. Старинные решетки, мосты и набережные - они были до нас… Ну вот предположим… У меня вот есть один знакомый, астроном, ты, Оленька, его не знаешь. Он читает небо, как книгу, ему известны тысячи звезд, он в них как рыба в воде, но… Вот "но" в том, что любит-то он среди них одну-единственную, какую-то, к слову сказать, паршивенькую, некую мусоринку в космосе, видимую чуть ли не раз в неделю, по субботам или пятницам, и то в самый мощный телескоп. Он сам ее открыл, вот в чем дело. Он! Сам!
- Странная аналогия, папочка! - сказала Оля. - Разве ты открыл новые дома культуры, школы, жилые дома, заводы, разве ты пустил тут троллейбус, заасфальтировал улицы?
- А кто же? - Павел Петрович обернулся на переднем сиденье.
- Ну кто! Строители, - сказала Оля.
- Нет, я, мое поколение! Смотри! - Машина медленно катилась по мосту через впадающую в Ладу речку Журавлинку. За мостом открывалась западная окраина города, вся сплошь в заводских трубах и кровлях. - Смотри! - повторил Павел Петрович, когда они уже спустились с горбатого мостика на асфальт прямого и такого длинного проспекта, что он, казалось, уходил за горизонт. - Лет двадцать семь назад мы перебегали через Журавлинку по хлюпающим, прогибающимся доскам, месили грязь вот тут, где сейчас едем, добирались до паровозика с четырьмя вагончиками, он ждал нас вот там, где сейчас районный Дворец культуры, и ехали на свой завод в этих вагончиках, что селедки в бочке. Двадцать пять лет назад построили деревянный мост и пустили трамвай прямо из города к заводу. Тогда же заложили фундаменты Дворца культуры, вот того универмага, фабрики-кухни и, смотрите, всей этой перпендикулярной улицы. Странная уличка, не правда ли? Дома одинаковые, что близнецы, соединены меж собой какими-то никчемными арками. Сейчас над ними смеются, говорят: вернешься навеселе - и своего дома не найдешь, будешь во все двери стучаться, такие они однообразные. А в ту пору, когда они еще строились, мы часами простаивали возле этих домов. Мы радовались, глядя на них, мы спорили тут о будущем, о судьбах страны и мировой революции. Каждый камень, каждый кирпич, каждый вбитый гвоздь, хоть это гвоздь и кирпич, были для нас ласточками будущего. Мы жили в общежитиях, ели всухомятку, у нас не было запасной пары белья, не говоря уж о костюмах и всяческих галстуках, но думали мы не о них, благах жизни, радовались отнюдь не им, если они вдруг и появлялись, а вот этим кирпичам и гвоздям. Стоп! - сказал Павел Петрович шоферу. - Выйдемте, товарищи, на минутку.
Вышли возле огромного здания, как бы состоявшего из беспорядочного нагромождения уродливых кубов, частью бетонных, частью стеклянных.
- Первая школа, построенная в нашем городе после революции, - сказал Павел Петрович. - Тогда архитекторы увлекались вот такой чертовщиной.
- До чего же безобразно! - воскликнула Оля.
- Вот видишь, для тебя это безобразно, - сказал Павел Петрович, - а для меня… Ну что говорить! Здесь я когда-то впервые встретился с твоей мамой.
- Разве? Вот тут, в этом здании?
- Да, наш заводский комсомол устроил лекцию, как сейчас помню: "Есть ли жизнь на других планетах". Мы сидели с твоей мамой рядом… Мы поглядывали друг на друга, но не сказали друг другу ни слова. Первое слово было сказано, лишь когда меня прислали ремонтировать бетономешалку, возле которой мама работала отметчицей.
Павел Петрович говорил "мама", но видел он худенькую белокурую девушку, почти девочку, которую очень волновал вопрос: есть ли жизнь на других планетах. Обсуждению этого вопроса было посвящено их первое свидание, точнее - не свидание, а первое совместное возвращение с завода в город. Шесть километров они шли пешком. В следующий раз они снова шли пешком, но планеты уже были возвращены туда, где им и надлежало быть, - в темные бездны вечного пространства. Говорили в тот раз о земной жизни. Для земных тем не хватило не только шести коротких километров, но и многих, многих лет совместного пути, еще многое так вот и осталось нерешенным, еще о многом надо было поговорить с Еленой, многое ей рассказать, о многом посоветоваться… Леночка, вот те камни, по которым ты ступала в своих первых туфельках на высоких каблуках. Их покупали в новом универмаге, ты там же, у прилавка, надела обнову, счастливая вышла на улицу, но в соседнем дворе туфельки пришлось снять, ноги в них ходить не хотели. Сколько было слез и отчаяния. Вот они, эти камни, бруски диабаза… Десятилетия их не тронули, только навели глянец.
Павел Петрович молча стоял посреди тротуара перед кубической школой, прохожие задевали его. Он не чувствовал толчков. Оля думала о маме и о нем: какие-то они были в ту пору, когда встретились? О чем говорили, о чем спорили, о чем мечтали?
Варя отошла в сторонку и посматривала на Павла Петровича. Она думала о той большой любви, которую продолжал он нести в себе, о его любви к Елене Сергеевне.
Весь день они провели в машине, выходя из нее и прогуливаясь все в таких местах, где было много заборов, за которыми торчали строительные краны. Оля начинала понимать пристрастие отца к строительствам, к новым домам, фабричным и заводским зданиям. Для Павла Петровича они, по ее мнению, были чем-то вроде наглядного, физически ощутимого коэффициента полезного действия его поколения. "Я! - сказал он. - Мое поколение!" И он во всем и везде искал и видел созидательную силу своего поколения, принадлежностью к которому, видимо, очень гордился; он гордился всем, что создало и продолжает создавать его поколение. Показывая на парковую заросль, деревья в которой поднялись в четыре человеческих роста, он говорил: "Вот тут был пустырь"; проезжая мимо здания, занявшего целый квартал, пояснял: "На этом месте был Петровский рынок. Сборище всех темных сил нашего города. Играли в "три листика", торговали револьверами и контрабандой, заключали сделки на грабежи и убийства. Давно ли? В нэповские времена". И видно было, что перемены, происшедшие на месте гнилых пустырей и страшных рынков, радуют его так же, как радовали бы успехи в личных делах.