Последнее крупное произведение писателя посвящено нереализовавшейся любви
Повесть
Я люблю путешествовать и всякий раз, собираясь в путь, испытываю радостное нетерпение. Увижу ведь новые места, познакомлюсь с интересными людьми. Никогда не предугадаешь, какие удивительные встречи подарит тебе дальняя дорога, какие правдивые, непридуманные истории услышишь от своих попутчиков. Нигде люди так быстро не сходятся, как в уютном купе, да еще во время продолжительной поездки.
Попробуйте-ка запросто спросить прохожего: "Откуда вы идете?" или "Куда вы идете?", "Где работаете?" или "Какая у вас профессия?", - всякий подумает, что у вас не всё в порядке, и ускорит шаг.
Иное дело в вагоне. Едва поезд трогается, а иногда и раньше, вы узнаете, откуда и куда едут ваши соседи, чем они занимаются. Иногда пассажиры настолько словоохотливы, что выкладывают о себе все, да еще с такими подробностями, о которых в других обстоятельствах, вероятно, не стали бы говорить. Нередко эти жизненные истории бывают и захватывающе интересны, и наивно трогательны, каких не встретишь ни в одном романе.
На этот раз мне предстояла поездка в Биробиджан, и я заранее предвкушал удовольствие от встречи с незнакомыми людьми, надеясь, что они будут не нытики или молчуны, а интересные, жизнерадостные собеседники.
Билет мне достался в международном вагоне, а, как известно, купе там двухместные. Значит, ехать предстоит семь дней и семь ночей вдвоем. Кто же будет моим спутником или спутницей на эти семь суток?
К поезду я приехал заблаговременно, придерживаясь золотого правила: лучше прибыть на полчаса раньше, чем на полминуты позже.
День был осенний, ненастный, и я с удовольствием вошел в свое теплое купе, сел на диван справа и, не закрывая дверей, стал поглядывать в коридор, дожидаясь пассажира, который займет место напротив.
Минут через десять - пятнадцать в вагоне показались рослые носильщики, тащившие большие кожаные чемоданы и тяжелые неуклюжие саквояжи, сплошь облепленные пестрыми наклейками. Позади шли импозантные пассажиры.
Через некоторое время я снова выглянул в коридор и увидел молодую красивую женщину, которая легкой, грациозной походкой приближалась к моему купе. Неужели она разделит со мной эту неделю пути? Но женщина остановилась, видимо дожидаясь высокого, средних лет генерала, который взглядом указал ей на купе рядом с моим. Потом с охапкой хризантем прошла якутка, сопровождаемая молодой девушкой с портативной кинокамерой, которая висела у нее через плечо. Теперь пассажиры шли один за другим: молодой человек в черных роговых очках со своим убеленным сединами спутником; монгольский военный летчик и его маленькая мадонна с младенцем на руках; молча прошагали два пограничника с туго набитыми портфелями, а за ними, оживленно болтая и смеясь, семенили две японки в черных кимоно, видневшихся из-под элегантных шубок.
До отправления экспресса оставались считанные минуты, все купе были уже заняты, а место рядом со мной все еще оставалось свободным. Неужто никто не придет и я останусь без попутчика? Я поглядывал на часы. Уже было без двух минут пять, без одной. Пять! Все!.. Поезд плавно тронулся. И тут, совсем неожиданно, в дверном проеме появился среднего роста пожилой мужчина. Тяжело переводя дыхание, едва кивнул мне Растрепанной седой головой, поставил на пол чемоданчик, растерянно оглянулся и водрузил его на полку. Не снимая короткого клетчатого пальто, он устало опустился на сиденье, сплел худые длинные пальцы и, опустив на руки голову, застыл. Человек этот, видимо, был чем-то очень расстроен.
Мне хотелось заговорить с ним, как-то успокоить его, может, чем-то помочь. Но не решился.
Стараясь не потревожить соседа, я осторожно вынул из чемодана газеты, которые еще не успел просмотреть, пижаму и комнатные туфли. Довольный тем, что нашел себе занятие, не торопясь переоделся и, придвинувшись ближе к окну, развернул газету.
Читая, я время от времени поглядывал на своего попутчика. Он сидел в прежней позе, тяжело опираясь локтями на столик.
Поезд мчался мимо подмосковных дач, утопавших и пожелтевших садах, мимо тронутых золотом и багрянцем рощ. К вечеру пошел мелкий дождик. Унылые струйки стекали вниз по стеклу широкого окна, и в куне становилось все темнее. Отложив газету, не зная, чем себя занять, я вглядывался в серую пелену за окном. Зажечь свет не решался, боясь потревожить соседа. Однако не сидеть же весь вечер в темноте, - и, тихо приоткрыв дверь, я вышел из купе. Во всю длину ярко освещенного коридора застлана пушистая зеленая дорожка, на окнах - туго накрахмаленные занавески, в золоченых рамках - дальневосточные пейзажи. И нигде ни души. Отполированные под орех двери купе были закрыты. Изредка то справа то слева доносились приглушенные голоса, смех, веселые возгласы. Каждое купе жило своей особой жизнью.
Им-то хорошо! Сидят на диванах, беседуют, шутят - словом, приятно проводят время. А я? Куда мне себя девать? Вот так и стоять в коридоре у иссеченного дождем окна и смотреть в ночную тьму?
Но возвращаться к своему нелюдимому, чем-то расстроенному спутнику тоже не хотелось. Однако другого выхода не было. Я потихоньку открыл дверь и увидел его лежащим лицом к стене.
"Вероятно, спит. А может, и нет. Скорей всего, не спит", - подумал я.
За окном все еще моросил дождь. Временами он усиливался, хлестко и сердито ударяя в темное стекло. Я лег, закрыл глаза, попытался уснуть и не мог. Чувствовал: сосед мой тоже не спит. Что его угнетает? Чем он так расстроен? Не заговорить ли с ним, отвлечь от горестных дум? Но и на этот раз я не решился его побеспокоить.
Задремал я перед самым рассветом. Проснувшись, как всегда, очень рано, увидел соседа, уже сидящего за столиком и с лихорадочной поспешностью что-то пишущего на листках почтовой бумаги. Порой он поднимал свою седую голову, тер длинными сильными пальцами высокий лоб и снова хватался за карандаш.
- Доброе утро, - обратился я к нему, усаживаясь на диване.
Он резко обернулся и растерянно спросил:
- Простите, - вы… вы что-то сказали? - В его черных, как смородины, глазах словно застыла боль.
- Доброе утро, - повторил я.
- Да… Спасибо… Здравствуйте, - тряхнув взлохмаченной головой, негромко ответил он и снова склонился к столику. Писал он быстро, прикусив губу, перечеркивал, рвал листок, задумывался, хватал новый и снова писал.
Мне и теперь неудобно было первым начать разговор - он был всецело поглощен своим занятием. Тихо, чтобы не помешать, я переоделся и отправился в вагон-ресторан, хотя привык завтракать гораздо позже. Там еще никого не было. Сев возле буфета за столик, я решил задержаться здесь как можно дольше. Постепенно ресторан наполнялся пассажирами. Но из международного вагона, кроме меня, никого не было. К нам, как мне потом стало известно, завтрак приносили прямо в купе.
Возвратившись, я застал своего соседа лежащим на застеленном диване. В мою сторону он даже головы не повернул. Усевшись напротив, я сложил газеты и посмотрел на него, ожидая, что он заговорит. Однако напрасно. Он по-прежнему молчал, сосредоточенно глядя в потолок. Я почувствовал себя так, словно был здесь лишним. Поднялся, вышел в коридор и, прислонившись к окну, стал смотреть в темное от туч небо.
Так простоял я очень долго, пока не поймал на себе Удивленный взгляд проводницы. Пришлось вернуться в купе. Облокотившись на подушку, я взял газету, но читать не мог. Безучастность соседа тяготила меня все больше. Если б он писал, читал, вообще был чем-то занят, то его молчание не действовало бы на меня так. Но то, что он лежит тут рядом с открытыми глазами и не говорит ни слова, было невыносимо, и дальнейшее пребывание в одном купе с этим мрачным молчуном стало для меня настоящей мукой. Конечно, я старался, чтобы он этого не замечал: вежливо здоровался с ним по утрам, иногда он отвечал, а иногда и нет. Вероятно, погруженный в свои мысли, ничего не слышал. Судя по страдальческому выражению лица, этого человека что-то мучило.
Так прошло пять томительных суток. Простить себе не мог, что взял билет в международный вагон, где пассажиры сидят в своих комфортабельных купе, как в крепостях, и трудно с кем-либо познакомиться, перекинуться несколькими словами.
Ехать мне оставалось еще два дня, тем не менее, вынув из чемодана содержимое, я стал складывать вещи, чтобы те, которые мне понадобятся по приезде, лежали под рукой. Книги, которые один московский приятель просил передать своему сыну (он должен был встретить меня в Биробиджане), я положил на столик. Это была литература по вопросам юриспруденции.
На следующий день с самого утра стал падать тяжелый, мокрый снег, застилая все вокруг ослепительно белой пеленой. Сосед, сидя за столиком, опять что-то писал, а я от нечего делать стал листать лежавший сверху "Справочник юриста".
Смеркалось. Вошла проводница, приветливая полная женщина с нарядной кружевной наколкой на голове и в белоснежном переднике. Она поставила на стол большой фарфоровый чайник, сахар и вазочку с печеньем.
- Вот несчастье… Никак успокоиться не могу, - уже направляясь к дверям, негромко проговорила женщина.
- Какое несчастье? - удивился я, не понимая, что она имеет в виду.
- Разве вы ничего не слышали? - воскликнула проводница, обернувшись. - Такая беда! В соседнем вагоне. Два часа назад. В половине четвертого. Спортсмен ранил невесту. Завтра они должны были отпраздновать свадьбу в Чите. У ее родителей. Представляете, как их там ждут. А тут такое несчастье!.. Он шутя, будучи уверенным, что вынул все патроны, направил на нее пистолет и… и… выстрел… Увезла ее "скорая помощь". А его… Жалко было на него смотреть… Растерянный, потрясенный… Его забрала милиция. Как преступника. И если разобраться, бедняга ведь не виновен. Невиновный преступник, - с сочувствием в голосе заключила она,
После ухода проводницы сосед отложил в сторону тугой конверт, в который втиснул пачку исписанных листков, поднялся и, шагнув к двери, вернулся.
- Невиновный преступник, так сказала эта женщина - неожиданно резко произнес он и обернулся ко мне. - Извините… Может быть… Я не помешал? - Он устало опустился на диван.
- Нет, нет, нисколько, - и я, обрадованный тем, что он наконец нарушил тягостное молчание, с готовностью придвинулся к нему поближе.
- Извините меня, пожалуйста… пять суток в одном купе - и не познакомились. Но не судите меня слишком строго, это были для меня тяжелые, очень тяжелые дни… Если не ошибаюсь, вы юрист? - произнес он с уважением, взглянув на книги, лежавшие на столике. - Вам, вероятно, приходится иметь дело со всякого рода житейскими трагедиями, семейными драмами, с преступниками, совершающими преднамеренные злодеяния, и с невиновными, как выразилась наша проводница. Но я глубоко убежден, что таких не бывает… - Он сцепил пальцы обеих рук и глухо проговорил: - Это имеет непосредственное отношение и ко мне лично… Верите ли, за всю жизнь никогда никому преднамеренно не причинил зла. Люди, которые меня знают, считают человеком честным, порядочным. Но тем не менее я - преступник… Да, да. Не смотрите так. Долгое время я сам не отдавал себе в этом отчета. Только теперь все понял, все осознал. Наказание за мое преступление не предусмотрено уголовным кодексом. Под суд не отдадут и приговор выносить не станут. Но я сам… сам себя осудил… и нет мне прощения.
Очевидно, настала минута, когда этому человеку нужно было выговориться, поделиться своей болью. Я не стал опровергать его предположение насчет моей профессии и сказал как можно мягче:
- Не слишком ли вы строги к себе?
- Нет, нет! Я совершил преступление. Теперь я в этом не сомневаюсь, - в голосе его звучала горечь.
- Поскольку кодексом ваше преступление не предусмотрено, в чем же оно состоит? - спросил я.
- В чем? - Он вздохнул, посмотрел на меня своими большими печальными глазами. - Это долго, очень долго рассказывать. История почти целой жизни.
Он задумался, как бы советуясь с самим собой, потом посмотрел на конверт и, подавив тяжелый вздох, проговорил:
- Если вас интересует, если хотите выслушать. Это, как я уже сказал, история целой жизни, и рассказывать надо с самого начала… Иначе невозможно. Вам еще далеко ехать?
Я ответил.
- А мне надо выходить в Чите. Поезд прибывает туда в половине второго ночи. Ехать вместе нам осталось часов шесть… Что ж, я расскажу вам самую суть.
Он налил чаю мне, потом себе, сделал несколько глотков и начал свою исповедь:
- Тогда мне было семнадцать. Да, всего семнадцать лет. И учился я в музыкальном училище. В Минске. На первом курсе. Жил в общежитии. Двадцать пареньков в одной комнате: виолончелисты, скрипачи, флейтисты. Жили бедно, но весело. Дискутировали, фантазировали. Славная, романтическая пора! Демонстрации. В латаных брюках, в рваных башмаках гордо вышагивали по городу, распевая: "Мы молодая гвардия…". Ведь будущее принадлежало нам.
Нэпманы - это был двадцать четвертый год, - обыватели сторонились нас, веселых голодранцев. Жили мы, как подобает коммунарам: все в одинаковых условиях. Все равны. Карманных денег ни у кого не было. Питались в студенческой столовой. Делились всем. Посылки из дому с продуктами отдавали в общий котел. Удавалось заработать несколько рублей, они шли в студенческую кассу. Мы презирали мелкобуржуазные собственнические чувства. Мечтали о мировой революции.
Учебный год закончился. Ребята разъезжались на каникулы - кто домой, к родителям, кто по заданию комсомола на стройку. Меня вызвали в комсомольскую ячейку, и секретарь спросил, где и как я собираюсь провести лето. Этого я еще и сам не знал. Ехать мне было некуда. Родители погибли во время пожара. Из всей семьи спасли меня одного. Отдали в сиротский приют. Затем, уже при советской власти, меня взяли в детдом.
- Что собираешься делать? - спросил секретарь. Я сказал, что был бы не прочь где-либо поработать.
- Отлично! Поедешь в подшефное местечко. Поможешь там комсомолии наладить культурно-массовую работу. Бухгалтерия выдаст тебе стипендию за два месяца и литер. Этих денег тебе хватит. Койденовским поездом доедешь до Негорелого. Оттуда до Карелиц верст десять. Местечко у самой польской границы. Что это значит, сам понимаешь, не буду объяснять! Одно слово - граница. Работы тебе там хватит..
Выехал я на другой день. По пути от станции до местечка я узнал от возницы, что в Карелицах всего лишь восемь комсомольцев. И секретарем у них славный парень, Пиня Швалб, один из первых комсомольцев района. Он же и председатель местечкового Совета.
В клубе я нашел Пиню Швалба, широкоплечего статного юношу с мягким русым чубом и проницательными, умными глазами. Он очень обрадовался, узнав, что я из музыкального училища и к тому же немножко умею рисовать.
- Такой культурный человек нам вот так нужен, - он полоснул себя ребром ладони по горлу. - Мы тут такое развернем - оркестр, стенгазету, плакаты… Но, - прервал он сам себя, сначала пойдем, устрою на квартиру.
Он отвел меня к симпатичной пожилой женщине, домик которой был по соседству с клубом.
С Пиней я подружился сразу. Был он на два года старше меня, веселый, прямой, вообще - добрая душа. Вернувшись в клуб, мы стали составлять план культурной работы. На второй день Пиня созвал комсомольское собрание. Особую радость у ребят вызвало сообщение, что теперь в местечке будет свой оркестр.
Однажды в тихий и теплый вечер после репетиции мы вместе с Пиней вышли погулять. С реки, что протекала за местечком, поднимался легкий, серебрившийся в лунном свете туман. В нем тонули деревья, кусты, даже дома принимали какие-то таинственные очертания. Откуда-то доносился нежный, сладкий запах маттиолы. Улица была безлюдна, шаги наши будто глохли в тумане.
- В Минске тебя, наверное, ждет любимая девушка? - негромко спросил Пиня.
- Нет… Я еще… ни в кого не влюблялся, - смущенно проговорил я, потому что такого вопроса от секретаря ячейки никак не ожидал.
- А я еще в школе влюбился… Теперь ей, Ехевед, семнадцать, и она студентка Ленинградского университета. Недавно приехала на каникулы. Если бы ты знал, какая она способная, какая красивая, умная, скромная… - продолжал Пиня говорить о Ехевед, которую любит больше жизни, но она непролетарского происхождения. В этом она, конечно, не виновата. Но вот ее отец - габе в синагоге - косо смотрит на комсомольцев. А он, Пиня, к тому же секретарь ячейки, председатель местечкового Совета, член райкома комсомола. Разумом Пиня понимает, что надо, обязательно надо подавить в себе любовь. Ни к чему хорошему это не приведет. Старался забыть Ехевед. И не может. Она стала еще красивей, еще милей. Он просто не знает, что теперь делать…
- Может, встретишь другую - забудешь… Но он не дал мне договорить. Такой, как Ехевед, не встретишь, другой такой нет и быть не может.
- Ты так говоришь потому, что не видел, не знаешь ее, - горячо продолжал он, - но я покажу тебе Ехевед, тогда ты меня поймешь и, может быть посоветуешь, как мне быть.
Мы условились, что в субботу вечером, когда вся молодежь выходит на главную улицу, Пиня зайдет за мной и мы отправимся на гулянье. Ехевед со своими подругами наверняка тоже будет там.
В субботу Пиня предстал передо мной в легкой сатиновой рубашке поверх шикарных новых галифе, в начищенных до блеска сапогах. Большой картуз с лакированным козырьком дополнял его парадный костюм. Я приводил в порядок библиотеку и, увидев Пиню, так и застыл с книгами в руках.
Очень довольный произведенным впечатлением, он улыбнулся и, поскрипывая сапогами, прошелся мимо меня. Я поспешно засунул книги в шкаф, и мы вышли из клуба.
Кажется, вся молодежь местечка высыпала на главную улицу. Небольшими пестрыми стайками прохаживались девушки, они негромко переговаривались, щелкали семечки и с деланным безразличием поглядывали на парней. Вдруг какая-нибудь не выдерживала, прыскала, прячась за спины подруг, и те подхватывали ее беспокойный веселый смех. Или кто-то из озорных ребят бросался в самую гущу стайки. Раздавался притворно испуганный визг. Девушки разбегались в разные стороны, чтобы через несколько шагов с громким щебетанием вновь соединиться.
Пиня оглядывался по сторонам, но Ехевед нигде не было видно.
Я коснулся его локтя. Навстречу шли две подружки в одинаково коротких юбочках с воланами, с одинаковыми розами на соломенных шляпках, надвинутых на самые брови, и в туфлях на каблучках.
Мой друг только досадливо поморщился. С унылым видом он еще раз оглянулся, и я понял, что сейчас мы повернем домой. Без Ехевед гулянье потеряло для него всякий смысл.
Вдруг из боковой улочки появились три девушки. Две из них - в пестрых ситцевых платьях - были коротко острижены "под мальчика", как тогда говорили, а у третьей блестящие золотистые волосы тяжелой волной падали на тонкие плечи. Взявшись за руки, они шли медленно, о чем-то оживленно разговаривая.
- Она! Ехевед! Та, что посередине. В голубом сарафане с белыми крапинками, - стискивая мне руку и замедляя шаг, взволнованно зашептал Пиня.