Гришку у нас не любили, но боялись. Он был "психом", и многие, даже взрослые парни, не связывались с ним, опасаясь Гришкиной коварной мести. А он не останавливался ни перед чем. Как-то Ульян Семенов, колхозный бригадир, вступился за малышей и прилюдно натрепал Гришке уши. Не прошло и недели - у Семеновых пала корова. Никто не сомневался, что это Гришкиных рук дело, но доказать не смогли. А Гришка несколько дней ходил в настроении, и здоровый глаз его злорадно светился. В эти дни он даже был по-своему добр, оставив в покое малышню. Обычно над нами он измывался как хотел. Мог бесцеремонно обшарить карманы и реквизировать все их содержимое, заставлял, точно оброк, таскать ему из дому съестное, организовывал набеги на колхозные огороды, хотя сам оставался в тени. Рука, державшая кусок хлеба или недоеденную турнепсину, под Гришкиным взглядом невольно сама тянулась "сдаваться в плен"…
Когда его взгляд останавливался на мне, я, сам не знаю почему, весь деревенел и как завороженный таращился на мутную пуговицу бельма. Гришку это злило, и он, прихватив цепкими пальцами ухо, больно, до слез, поворачивал его…
…Ворону сбросили с моста прямо на середину реки. Черные непослушные крылья, ломко ударив по воздуху, лишь смягчили ее беспорядочное падение и удержали на поверхности воды. Вслед полетели камни и палки… Не веря в свой последний час, птица еще пыталась уйти от расправы, но бессильные крылья лишь зыбко качнули ее на воде. И, словно проклиная всех нас, ворона несколько раз пронзительно вскрикнула, перекрыв шум и свист оравы.
Крик этот обдал меня ужасом, всколыхнув в душе острое чувство, которое впервые довелось испытать зимой, когда на наших глазах погибал Митя, любимец всех малышей, а мы бессильны были отвратить беду.
Он летел на санках с горы, лежа вниз лицом, и не видел, как по дороге наперерез ему мчалась бог весть откуда взявшаяся полуторка. Шофер поздно заметил санки и уже не мог остановиться на льдистом накате. Он хрипло и протяжно сигналил. Мы кричали, срывая голоса, совсем забыв о том, что Митя, почти глухой от рождения, не может нас услышать… На полном раскате, так и не подняв головы, он въехал под заднее колесо машины…
- Не смейте, гады! Не смейте! - закричал я и бросился на Гришку, будто он один был виноват не только а этой бессмысленной жестокости, но и в гибели Мити и вообще во воем несправедливом на свете…
- Ты что, очумел, жабенок? - Гришка легким толчком опрокинул меня на землю и приказал: - А ну, дайте ему грудку, пусть пульнет по воровке.
Кто-то послушно вложил мне в руку камень и подтолкнул к краю берега. Но я не видел ничего, кроме мертвого глаза Гришки. Наверное, мне казалось, что там скопилось все зло. Не помня себя, я размахнулся и запустил камень, целя в ненавистное бельмо. Гришка увернулся. Пораженные, враз притихли мальчишки. А я стоял как привинченный, и не было сил ни испугаться, ни убежать, ни зареветь от бессилия, точно вместе с камнем швырнул я всего себя…
- Ах ты, шкет головастый… Ах ты… Да я же тебя, - шипел Гришка, надвигаясь расплатой.
Сбитый с ног, я не запомнил боли.
Я не знал, почему он не прибил меня на месте, не растоптал, не утопил, как ворону. Мне было все равно. Казалось, мир кончился и с ним - все доброе…
Пустой и глухой, долго, наверное, я сидел на берегу, бессмысленно глядя на воду, пока не услышал тихое сопение за спиной. Это был Васята, с лицом печальным и грязным от слез.
Как потом рассказали ребята, это он укусил Гришку за ногу, когда тот навис надо мной, чтобы повторить свой удар. А уж потом и остальные вступились за нас.
С Васятой мы выловили на перекрестке безжизненное тело вороны и похоронили над высоким обрывом, изрытым пещерками стрижиных гнезд.
- Здесь ближе к небу, - сказал Васята, по-взрослому вздохнув. И я согласился с ним.
Дети войны, кому из нас не грезились жаркие схватки с врагом! Маленькие мужчины, мы были взрослыми и всемогущими во снах, помогая отцам.
Но после того дня я славно потерял свою силу. Зло приходило ко мне по ночам огромным фашистом с мертвыми Гришкиными бельмами вместо глаз. И я немел перед ним в ужасе и бессилии. Так продолжалось довольно долго, пока однажды мы с Васятой не победили его…
Об этом я уже сам написал отцу на фронт.
СИРЕНЬ
Для меня сирень издавна пахнет экзаменами. В школьную пору она всегда поспевала вовремя и, по крайней мере, трижды служила нам добрую службу. Во-первых, огромные букеты смягчали даже самое строгое сердце экзаменатора. Они же позволяли терпящим бедствие успешно применять карманные средства спасения. Но главное - сирень любому из вас дарила так необходимую в каждом деле надежду на удачу. Стоило лишь среди обилия четырехлепестковых цветков отыскать "пятерки" или "тройки" и сжевать их на счастье, как пульс заметно терял свою частоту…
Одна персидская сирень путала все карты: она сплошь состояла из "счастья", а в это никто не верил. Даже самые везучие из нас понимали, что в жизни ничего не дается за просто так. И чем больше усердия затратил ты на поиски заветной "хотя бы троечки", тем смелее протягиваешь руку за билетом.
Но однажды, после сладких пятерок на экзаменах, испытать пришлось и другой вкус сирени.
В девятом классе мне безответно нравилась девчонка с тугой длинной косой и строгими черными бровями. Я как привязанный мог во сне и наяву бродить за этой косой, но заглянуть в глаза девчонки было выше моих сил.
В тот день, соблюдая, по обычаю, надежную дистанцию, я провожал свою любовь от музыкальной школы к дому. День после короткого ливня голубел открытым небом. Солнце смотрелось во все зеркала лужиц, лучилось из капель, рассыпанных по цветам и листве, озаряло шествие моей королевы… А сама она шла, грациозно помахивая нотной папкой, будто дирижируя своему хорошему настроению.
Мне бы перебежать через улицу, и пойти рядом с ней, и так же, щурясь от яркого света, поглядывать по сторонам и радоваться каждой любопытной мелочи. Вон кошка в окне умывается, гостей зазывает… Воробьи смешно ссорятся из-за крохотной лужицы. В щель забора, потемневшего от дождей и времени, протиснулся вьюнок и смотрит на улицу алым глазом граммофончика…
Да мало ли чему можно радоваться и о чем говорить без умолку, шагая рядом с той, что весь белый свет собой заслонила и на многое вокруг открыла глаза. Мне казалось, что и солнце, и дожди, и голоса птиц я стал замечать только после встречи с ней… И слова, ранее такие непослушные и немые, вдруг сами собой стали всклад и в лад строиться. Душа требовала песни и света. Ей было тесно и одиноко…
Но как одолеть эти полсотни шагов?!
Точно испытывая мою решимость, девчонка остановилась под свисавшим с забора лиловым облаком сирени и так вся потянулась к нему, что в лицо мне пахнуло знакомым густым ароматом. И вместе с ним пронизала отчаянная мысль: сейчас или никогда… И от этой мысли, от того, что мне предстоит сделать в следующую минуту, тело надломилось предательской слабостью… Но я уже знал, что не отступлю. В груди что-то упруго колыхнулось, и я сделал решительный шаг.
Забор был высокий. Да что он мне, если рядом она! Я все вложил в этот прыжок. И видно, перестарался: ухватив самую пышную ветку и надломив ее, с силой рванул вниз. Куст сердито осыпал меня горохом холодных капель, а рука больно шаркнула по шершавой доске забора.
Но больнее было другое. Протянутая ветка так и застыла на весу. В карих глазах, глядящих в упор, еще таял веселый свет, а черные брови уже сложились в стрелку, нацеленную на меня.
- А она так хорошо росла, - отчеканила девчонка учительским голосом и пошла себе с гордо поднятой головой, оставив меня истуканом стоять с протянутой веткой персидской сирени, которую я возненавидел в тот же миг.
Очнувшись, я запустил злополучной "персиянкой" в шумливую компанию воробьев, минуту назад так умилявших меня своей глупой драчливостью, и зашагал куда глаза глядят, подальше от этой улицы, от своего позора.
Весь день дотемна бродил по лесу, с мстительным упрямством продираясь сквозь сомкнутые сосняки и малиново-ежевичный переплет кустарников, как должное принимая от веток карающие ухлесты и уколы. "Так и надо тебе, так и надо…" - выговаривал я себе на каждый вскрик боли. И боль воспринималась как облегчение… К вечеру, исцарапанный и усталый, я наконец дошагал до успокоительной истины, что сирень-то вовсе ни при чем, коль сам лопух… Вне всяких нареканий оставался и мой грозный судия - девчонка с сердитыми для меня глазами. Думы о ней не оставляли меня. Теперь я не только не смел попадаться ей на глаза, но и всякий раз, вспоминая свой "рыцарский жест", заново окунался в крапивные заросли стыда. И потому был рад, что настало лето и надо было куда-то уезжать.
Осенью я снова ходил за своей "судьбой", соблюдая привычную дистанцию.
Не знаю, чем бы закончилось это безнадежное хождение, не попадись мне тогда зачитанная книжка рассказов Куприна. Вернее, самый короткий из них - "Куст сирени". Несколько дней необычный ход рассказа тревожил меня смутной надеждой, пока она не вызрела в одну дерзкую идею…
Ноябрьским вечером, хорошенько укутав в мешок топор и саперную лопатку, я отправился на окраину нашего городка, где еще днем неподалеку от старого кладбища высмотрел в одичалых зарослях сирени ветвистый куст. Уже подходя к месту, я вдруг неуютно ощутил, что темнота не самый лучший друг моей затеи. Нетрудно представить себе, о чем мог бы подумать любой прохожий, повстречай меня около могил с таким снаряжением… К боязни встретить живого человека прибавились навязчивые мысли о бродячих мертвецах, виях и всяких ведьмах, которые не замедлили заявить о своем приближении шорохами и даже голосами…
И волосы дыбились, и сердце леденело от жути, вороватыми шайками зашныряли под кожей стаи мурашек, отчего она сразу сделалась тесной, словно досталась мне с чужого плеча…
Пожалуй, мне довелось бы в полную меру изведать, как умирают от страха, если бы не куст с упрямством своих корней. Я так воинственно махал топором, что всем чертям, видно, и впрямь стало тошно, и они поспешили убраться восвояси; и кожа, согретая работой, вновь пришлась мне по размеру. А когда, взвалив на спину увесистый мешок с упругой ношей, я стал пробираться безлюдными переулками к ее дому, ведьмы и покойники вовсе отвязались от меня. И сам себе я казался таким бесстрашным и сильным, что даже холодный косохлест, принесенный ветром из невидимой тучки, не убавил моего пылу-жару.
К полуночи куст сирени, мой одноросток, утвердился перед самым ее окном. Я облегченно вздохнул и подумал, хмелея от возвышенных чувств: "Пусть весной напоминает гордой девчонке, что рядом с ней живет человек, чье сердце переполнено ею…"
На другой день, встретив свою любовь, я не стал прятаться, а смело посмотрел в строгие глаза. Они тепло улыбнулись мне. Знать, моя сирень осенью расцвела.
ПОЛИНА
Полина Осокина лежала в темноте с открытыми глазами, онемело распластавшись на широкой кровати-двуспалке. Она только-только очнулась от жуткого удушливого сна - что-то огромное, безликое накатывалось, надвигалось, наплывало на нее… Хочет руки поднять, оборониться - и не может, не слушаются руки. Хочет криком крикнуть, на помощь позвать - не идет из нее голос. И уже сознает, что не спит: сон отступил в темноту, расширился, растворился, но тело так же неподвижно и беспомощно, словно чужое. И она с затаенным испугом не решается пошевелить ни рукой, ни ногой: а вдруг не послушаются. Сердце учащенно ухает. Дыхание короткое, загнанное. И руки точно отдельно живут - гуд в них и тяжесть.
Откинула с себя стеганое одеяло - задышалось вольней, и сердце с галопа сошло. Одни руки не стихли, не унялись. Погудывают, мозжат, словно из них жилочки потягивают, выкручивают. И не больно вроде, а маетно, хоть плачь.
"Ага, почуяли непогоду", - мысленно окликнула руки свои, различив за окном ровный шум дождя.
Хоть и подменной дояркой третий год ходит, все ж полегче, и механическую дойку наладили, а поди ж ты, не отпускают "коровии боли". Лиза, фельдшерица, мазь специальную выписала, массажи велела проводить. Да как его проводить - сама толком не знает. Сегодня с утра до вечера бураков покидала, вот и весь массаж. Домой пришла - добавила…
С поля возвращалась ближе к сумеркам. Недоеная корова поревывала на дворе. Овцы жались к забору, выщипывая остатки зелени, проглядывающей с огорода. Из закута подсвинок голос подавал.
Значит, и Оксана еще не пришла, коль скотина беспризорная. Хоть и знала, что дочь задержится, а все ж рассерчала. И на усталость свою, и на домашнюю неуправу.
Школьники до обеда тоже в поле были. Комбайн сломался, пустили подъемник, а он только подпахивает рядки свеклы. Вот ребята и дергали ее и в кучки-фонари складывали. Потом школьников прямо в поле покормили молоком с хлебом. Младшие по домам разошлись, а восьмой класс - на занятия. Новый директор не хотел, чтоб выпускники отставали в учебе.
- Дак и все одно пора, чего они там, поди, голодные, - уже так, отводя раздражение от сердца, сказала она корове, пропуская ее в хлев. Красавка осуждающе м-мыкнула, влажно и тепло дохнув на хозяйку.
- Ну-ну, ты-то хоть не серчай, - похлопала корову по шее, по крупу, как повинилась.
Ласковость голосу придала, и в душе отозвалось, отлегло. Привычно заметалась по двору. Овец в хлев загнала, сена охапку раструсила им в кормушку - набросились, зашебаршили, будто и не паслись целый день. Подгоняемая поросячьим повизгиванием, в хате плитку растопила, запарку греть поставила. Этот привереда в холодном чавкать не станет. Побежала к колонке за водой. Воды принесла, ведро Красавке выставила. Запарка подоспела, натолкла вареной картошки да бураков с половой - поросенка угомонила. Проверила кур - все белые с петухом на насесте, только черной нет.
- Неужто опять за свое?! - вслух изумилась Полина и поспешила за сарай. Так и есть, сидит.
В укроме промеж стенкой сарая и сенным стожком, в метре от земли, Грачиха устроила себе потаенное гнездо-норку и шмыгала туда всякий раз, как только обстоятельства понуждали к тому. А обстоятельства явно не благоволили к ней. Была она самой настоящей отщепенкой, своего рода черной куреной в белопером стаде. Всяк ее клевал и гонял, кому не лень. Похоже, остальные куры считали своим долгом пугнуть ее от кормушки или просто с глаз долой, посмей объявиться поблизости. Да еще клювом достать норовили. Только это им, заевшимся неуклюгам, редко удавалось. Грачиху выручали ноги - зауморышная и щуплая, она всегда была настороже. К месту кормежки подкрадывалась либо последняя, когда там никого уже не было, либо, клюнув два-три раза, тут же пускалась наутек. Убегала молча, как будто знала, что на ее крик о помощи никто не откликнется; не защитит. Даже петух, природой назначенный оделять всех однодворок должным вниманием, сторонился Грачихи. Вернее, куры ревностно не подпускали их друг к другу.
В отличие от других кур, которых никак не звали, у черной было с полдюжины кличек - и Чернуха, и Цыганка, и Шмыга, и Проныра, и даже "гадкий куренок", по аналогии с известным сказочным утенком, о котором читали в свое время все пять дочек Полины, а она слушала и всякий раз переживала заново судьбу никогда не виданной птицы. И на душе делалось неспокойно, и слезы подступали сначала от жалости к маленькому горемыке, а потом и от радости за чудесный исход сказки.
Но с Грачихой за два лета никаких чудес не произошло. Даже цыплята к осени обгоняли ее в росте и по примеру старших задирали Грачиху. И она, бедолага, принимала это как должное, уступая им во всем, словно чуя за собой главную провинность - несла она мелкие смуглые яйца, чуть больше грачиных. По здравому деревенскому разумению, которое не позволяет хозяину разводить декоративную живность потехи ради, такую несушку давно бы следовало пустить под топор, да рука у Полины не поднималась: дети - и Оксана, и меньшой Павлушка - привязались к чернушке. Подкармливали ее отдельно. Она у них и с рук брала, и чувствовала себя возле них под защитой: никто не смел на нее напасть в эти минуты. К тому же ребята в один голос заявляли, что яйца Грачихи самые вкусные. Была ли то неосознанная детская хитрость или и впрямь яйца были особые, Полина, пожалуй, не смогла бы ответить, но к ребячьей привязанности относилась с пониманием: слабого, убогого защищают.
Однако нынче утром, завидев Грачиху на яйцах, Полина всплеснула руками: этого еще не хватало. Перед тем Грачиха дня два ходила по двору как безумная, квохча и ерошась, и не обращала никакого внимания на своих гонителей. Да те и не приставали к ней, видно по-своему понимая ее состояние.
- Все-то у тебя не как у нормальных, - высказала Грачихе, - кто ж на зиму глядя цыплят высиживает? На гибель только… Э-эх, неразума…
Сняла квочку с гнезда, окунула пару раз в ведро с водой и перебросила через плетень в огород: "Поди проветрись…"
И вот на тебе, она снова за свое. Откуда что берется. Небось и под петухом-то ни разу не была, а туда же. От этой неразумной, как Полине казалось, настырности курицы-зауморыша вновь поднялось раздражение, и она уже без лишних слов обеими руками ухватила хилое тело Грачихи. Та заверещала переполошно, растопырилась, одеревенела, не желая поддаваться. В сердцах с силой выкорчевала Полина квохтунью из гнезда, покунала ее в воду, приговаривая уже сердито: "Вот тебе, вот тебе…", а потом сунула под опрокинутую старую кошулю, пнем торчавшую посреди двора.
- Вон дождь заходит, он тебе за ночь дури поубавит, - бросила сердито и пошла корову доить. Под мерное чвирканье молочных струй раздражение поулеглось, и дочку встретила без упреков, потому как сама чувствовала себя неловко за крутое обхождение с Грачихой. Да и какие могут быть упреки, если дочка на шею бросилась:
- Мамуля, меня в комсомол приняли!
- Тихо ты, тихо, комсомолка… Молоко разольешь, - ласково окорачивала Полина дочь, а сама, нежнея сердцем, подумала: "Вот ведь, юность-молодость - усталая, голодная, а как радуется, через край плещет".
- Выросла, выросла, невестушка, - приголубила дочку. - Поди-ка сцеди вот…
Передавая подойник с молоком дочке, с опаской покосилась на плетушку, где томилась ее любимица. Только б голос не подала, глумная. Не хотелось Полине дочку огорчать. Она тут же вызволила бы Грачиху, да еще мать пожурила б за насилие над природой. Подозревала Полина, что дочь в сговоре с Грачихой. "Небось подкладывала яйца в гнездо, там навроде как и два крупных лежат, - припомнила. - В таком разе и прибирать их не след, заметит - обидится…"
"Вот и Оксанушка до комсомола доросла, - ухватилась Полина за радостную новость отошедшего дня, окончательно просыпаясь. - Выходит, шестой комсомол переживаю вместе с дочками. Свой-то совсем короткий был…"