– Товарищ Капустин, около нашего "Луча" завелась какая-то гадина, – сообщал бригадир Пестерев. – На межевом столбе нашли сегодня бумагу – тестом приклеена. На, полюбуйся…
На скомканном листе, вырванном из тетради, по печатному вкривь и вкось цветным карандашом: "Смерть Капустину и Пестереву! А колхозникам крышка!"
– А ты что, испугался?
– Пугаться нечего, а остерегаться надо. Я теперь вечерами без ружья на улицу не выйду. Даром не сдамся. На двух войнах был – не убили, этого не хватало, чтоб из-за угла ухлопали. Тебе хорошо. У тебя наган есть…
– А бумажку всё-таки надо в Вологду в ГПУ послать, – посоветовал Судаков. – Авось она и пригодится разузнать осла по копытам.
– Это не первая. Мы те порвали. Не знаем, на кого и подумать… – сказал Григорий Иванович и, не придавая серьезного значения запугиванию, вступил в разговор с другими колхозниками, коротко подсказывая им, что делать, как поступить, дабы все дела колхозные шли без сучка и задоринки…
Три дня и три ночи провёли Судаков и Кораблёв в бортниковском колхозе. Блокноты были исписаны вгустую. До Коробова оставалось километров сорок. Можно было взять лошадь в колхозе, но зачем ехать, если идти по деревням, просёлкам и перелескам – одно сплошное, радующее душу раздолье. Погода отличная, тёплая, солнечная, грибов и ягод урожай.
Идут не спеша Судаков с Кораблёвым. То поспорят, то мирно поговорят, а не то и частушки поочередно пропоют вроде бы для смеха и веселья. Помолчат и опять заговорят о чем-нибудь серьезном.
– Эх, Ванюша, не дурной ты и счастливый парень. В вуз пойдёшь… Научил бы ты меня, как мне жизнь свою устроить? – заговорил Кораблёв.
Видно, что о многом передумал он за эти дни.
– Боюсь, что тебя учить, как мёртвого лечить.
– Нет, ты не шути, Ванюшка, я не безнадёжен. Водки ни капли – и всё будет в порядке.
– Жениться тебе, Васька, надо.
– Жениться? Не думаю.
– Да, да. И найти себе невесту чуть постарше себя и посерьёзней.
– Что ты, разве отец пустит меня в дом с невестой? У меня старший брат женатый. Куда мне, беды не оберёшься…
– А ты найди такую, чтоб к ней в дом, в приёмыши. В колхозе из тебя получится дельный человек. Строительный техникум тебе кое-что дал?
– Дал. Ну и что?
– Можешь в колхозах проектировать постройки, возглавлять плотничьи артели. Рубить и ставить скотные дворы, общественные бани, столовые, ясли…
– Мысль подходящая. А учиться когда? Вот ты попадёшь в Москву, выберешься оттуда с высшим образованием и начнешь колесить по державе. И в газетах о тебе: "Инженер-архитектор такой-то, воздвиг там-то гидростанцию или мост через реку такую-то". А я всю жизнь Васькой и буду. Так, по-твоему?
– Не так.
– А именно?
– Во-первых, за труд тебе и честь, и почтение будет, во-вторых, в наше время учиться поступить не трудно при любом возрасте. Имей только цель в жизни, устремление без колебаний – и дело выйдет. В-третьих, не сомневаюсь, так и будет. Поработаешь – разум одолеет легкомыслие, и ты будёшь учиться…
– Ну, Ванюшка, ты и говоришь: во-первых, во-вторых, в-третьих, в четвёртых, и говоришь так – принимай, дескать, беспрекословно. А жизнь-то штука, ох, полосатая, да ещё и с препятствиями. Иное и не предвидишь, как тебя засосёт, а потом и вышвырнет куда-нибудь в сторону от цели.
– Сила воли нужна.
– Понимаю, но это слова. Прежде силы и воли нужна ещё способность к чему-то.
– То есть найти самого себя. Правильно и это, – согласился Судаков и, пройдя несколько шагов и что-то вспомнив, продолжал: – Могу тебе подтвердить это положение двумя примерами. Можно бы и больше, но достаточно двух. Идём мы с тобой сейчас по Владыченской волости. Есть тут такая деревня Мошенниково. Глупое название, не правда ли? А наверно оттого, что тут мошенники водились. Но среди них был бойкий мужичок, ямщик Михайло Орлов. У этого лихого ямщика сын Серёжка. Знал я его. В Вологде, в нашем доме, жил он со своей матерью прачкой. Ямщик умер. Жили бедно-бедно. Серёжка стал с детства заниматься рисованием. Поучился в Тотьме у художника Вахрушева, в Вологде на дому у одной художницы поучился, а потом стал ещё лепить из глины всякие фигурки и раскрашивать. И что же? Поехал в Москву в вуз поступать. Не приняли. Другой бы спасовал и со слезой обратно. А парень талант в себе почуял. И будь здоров, парень с характером. Пошёл по музеям показывать свои труды, зарисовки пейзажей, статуэтки. И вот в одном из музеев удивил ценителей искусства. Те его и взяли. И должность дали, и работу, и комнату отдельную и учиться художествам по керамике и фарфору пристроили. Парень пошел в гору. Недавно, по старой привычке, я попросил его мамашу мне бельишко постирать. Отказалась. "Мне, – говорит, – Серёжка денег вдосталь посылает. Он в Москве в наукодемию поступил – зарабатывает хорошо. И мне у корыта стоять запрещает…" Ну, как не порадоваться за такого парня!.. А вот другой случай из нашей же вологодской действительности. В Кубиноозерье, за селом Новленским, в малой одной деревушке, жил тоже так – в бедности и Серёжкой тоже звать – по фамилии Ильюшин. Ездил по деревням, собирал молоко и отвозил в маслодельный завод. Грамотность невелика была. Кроме сказок сытинских изданий, пожалуй, в деревне больше и читать-то нечего. И вот взяли Сережку Ильюшина в солдаты, он там – в учебную команду, а после службы в техническое училище, да в летчики, да в воздушную академию. И пошёл, и пошёл вверх… И как поётся в их авиапесне:
Всё выше, всё выше и выше
Стремим мы полёт наших птиц…
Короче говоря, теперь Сергей Владимирович Ильюшин – авиаконструктор, изобретатель, и его самолеты реют над нашей страной. Вот тебе и бывший молоковоз!..
– Это редкости и исключения, – задумчиво проговорил Кораблёв.
– Как знать, изведай самого себя, допускай поступки тебе свойственные и благородные, действуй, где надо не спеша, а где и стремительно, но всегда осмотрительно. Развивай себя в одном основном, присущем тебе направлении, однако не чурайся, не бойся и общего развития, без чего не мыслится культурный человек. – Судаков говорил долго и поучительно.
– Ему казалось, что Кораблев слушает и воспринимает его советы. Возможно, это было и так. Возможно, и без этих нравоучений Ваське было о чём подумать. Раньше он никогда заранее не обдумывал своих поступков, а жил одним днём, сегодняшним, и действовал как-то наудачу: сегодня – так, а завтра – иначе. Эту сторону его характера знал Судаков ещё в Череповецком техникуме, когда Кораблёв, получая от отца месячное пособие, без оглядки расходовал его в три-четыре дня, а потом учился, питаясь хлебной коркой и запивая сырой водой.
Итак, они подходили к Коробову, к деревне, находившейся тогда по административному делению где-то в углу, на стыке трех округов – Вологодского, Ярославского и Тверского. День приближался к концу. Воздух свежел, и пахло зрелостью плодов земных. От стогов и скирд ложились длинные тени. Солнце искрилось, уходя за безоблачный горизонт, и обещало назавтра погожий, выгодный для крестьянина день.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В КОРОБОВО Кораблёв не захотел появляться ночью, чтобы не тревожить в эту пору отца. Он уговорил Судакова остаться ночевать в деревне Питиримке.
– А мне не всё ли равно. Раз ты боишься домой придти ночью, значит, так надо. В летнюю пору каждый кустик ночевать пустит.
Ночевали в избе, у одной заботливой и гостеприимной вдовы, знавшей Ваську и его отца. Наутро осталось вышагать им немного.
Кораблёв чем ближе подходил к деревне, тем мрачнее становился. Как-то его отец примет?
– Давай, Ванюшка, посидим. Коробово близко. Это наши поля… Суслоны ржи ещё не заскирдованы, прямо с полосы молотят. Вон та, с часовней, наша деревня. Большая – полста домов.
Они сели на бугорок, разломили краюшку хлеба, распотрошили две воблы, с ближней полосы нарвали перезрелого гороха. Позавтракали. И, охваченные ленцой, пригретые солнцем, растянулись на лужайке и несколько минут лежали, бездумно глядя в бирюзовое небо.
– Ваня, а Вань, слышь, как здорово в ольшанике дрозд "дрозда даёт", а это вот птичка такая, коноплянка, у нас водится, – она подпевает. Жаль соловьи закончили свои концерты. У нас соловьи не редкость.
Услышав звонкую перекличку зяблика и молодого щеглёнка, Кораблёв начал подражать им, но этим только всё дело испортил: похожего ничего не вышло, а птицы притихли и перелетели подальше от путешественников.
Судаков заметил это и сказал, не поднимаясь, созерцая глубину небес:
– Вот так, Вася, и в жизни, в поэзии так. Надо свой голос иметь и петь своим голосом, не подражая. Не то связки голосовые надорвёшь, а лучше Пушкина и Лермонтова не споёшь. Наоборот, фальшивым голосом можно только других певчих птичек напугать.
– Вот ты куда загнул, мудрец-философ!
– А как же, во всём есть своя логика. Со вкусом к поэзии ты тоже не в ладах. Лучшими стихами Есенина ты считаешь те, что написаны им в кабаках или под влиянием кабаков. Нет, не это главное в Есенине. Есенина и я люблю. Но вот такого:
Тот поэт, врагов кто губит,
Чья родная правда мать,
Кто людей, как братьев, любит
И готов за них страдать
Он всё сделает свободно,
Что другие не могли.
Он поэт, поэт народный,
Он поэт родной земли….
Ещё в двенадцатом году, когда мы с тобой пешком под стол ходили, а он, семнадцатилетний, сумел так выразить своё отношение к поэзии, как к служению народу.
– А ведь здорово! Правда, здорово. Ты прав, Ванюшка, мы чаще всего хватаемся за Есенина надтреснутого и представляем его с верёвкой на шее…
Пока они тут лежали, судили о том, о сём, к ним подошел коробовский мужик Михайло Гурилов. Босиком, в синих полосатых домотканых портках, в кумачовой рубахе, подпоясанной узким ремешком. Ворот расстёгнут. Медный крест наружу, в бороде и русых волосах остатки мякины. Старался мужик около веялки, а потом не хватило табачишку и побрёл в соседнюю деревню, в кооператив. С Кораблёвым он по-соседски поздоровался, а Судакову руки не подал.
– К отцу, в гости?.. – спросил Гурилов.
– Насовсем, хочу пожить в деревне.
– Удерешь. Не верю. А почему не верю, скажу. Наслышаны мы от отца твоего: в газете будто разные продергушки сочиняешь. А раз хлебнул города, деревни не захошь. Это, брат, всегда так – и прежде, а ныне и тем более.
– Почему тем более?
– Сами понимаете: ломка, треск стоит по всем швам. Да ладно, помолчу, не о том речь. Ещё придерётесь к старику за не то слово… А ты вот лучше продёрни в "Красном Севере" председателя питиримковского кооператива "В единении сила". А где там сила? Пустота! За всякой мелочью приходится в город ехать. А что мужику надо? Серпы, косы, колесная мазь, чай, сахар, табак, а ведь в кооперативе – ничегошеньки! Запил тут наш кооператор. Он намедни ехал из Вологды, ящики с дикалоном и пудрой потерял, два куска ситцу так и не нашли; портфель с фитанциями на две тыщи рублей неизвестно где… Вот как работает "В единении сила".
– Чёрт знает что такое! – возмутился Кораблёв.
– А мы ночевали в Питиримке и об этом не слышали. Плохие мы газетчики, – признался Судаков.
– А ты тоже из газеты?
– Да.
– Вдвоём-то накопаете, насочиняете. Есть о чём.
– Скажи, Михайло, как там у нас в Коробове насчет колхоза?
– Как? Обосновались концы концов, скот ещё не свели. Нет такого двора, чтоб голов на сто. А колхоз определился и название ему "Восход". Всё честь по чести. Долго упрямились зажиточные и твой отец тоже. Сначала верхушечная часть так ратовала: создать два колхоза в Коробове. Один из бедноты и однокоровников, другой из зажиточных – у кого две-три коровы. Крутились, крутились, видят – не отвертеться. Решено, как и везде: всем гуртом в одну артель…
– Кого председателем выбрали?
– А никого. Не верят своим. Зажиточники не верят бедноте, а беднота не доверяет зажиточникам. Дали в Вологду телеграмму вчера. Просим постороннего человека в председатели. Для всех безобидного. Не знаю, пошлют ли?
– Дела, как видишь, Ванюшка, заварились. Пойдём.
Через час они были в Коробове. Судя по внешнему виду дома, Судаков определил, что Кораблёв из семьи зажиточного мужика, если не кулака. Дом был одним из лучших в деревне. Обшит тёсом-вагонкой и покрашен. Краска голубая облезла, посерела. На углу дощечка страхового общества и ниже под стеклом серебром по черному: "Сей дом Сергея Кораблёва с сыновьями". Васька взглянул, улыбнулся:
– Значит, меня отец отщепенцем не считает: сыновей-то двое – я да Яшка…
С этим веселым настроением он поднялся по лестнице в отцовское гнездовье, а за ним, вытирая ноги о полосатые половики, с рюкзаком за спиной, вошёл Иван Судаков.
Васькина мать после приветливых слов ухватилась за самовар. Разговор у отца с сыном долгонько не клеился. Потом, кое-как собравшись с духом, отец, недоверчиво покосившись на Судакова, спросил:
– Твой, Вася, товарищ?
– Да, очень давнишний. С техникума ещё…
– Гм. Так, так. В деревню, значит, блудный сын, на отцовские харчи? Так, так…
– Да, папаша, надоел город. На землю потянуло.
– Что ж. Живи. Только горька ныне земля, а жизнь не сладче. Трёх коров со двора – вон, лошадь – вон. Всё не наше, всё общественное… Не знаю, к чему это всё приведёт.
– Партия и советская власть знают, куда привести.
– Ты что, партейный?
– К сожалению, нет. Вон он – да, – кивнул Кораблев на Ивана. – Это, папаша, сильный активист. Нынче учиться уезжает Человек с будущим.
– Вольному – воля… Старик помолчал. Раскрыл шкаф, достал страховые бумаги. Слазил в передний угол, вынул из-за иконы с полки налоговые листы, облигации крестьянского займа. Показал сыну пустой кошелек. Дрожащим голосом с обидой и злобой пояснил:
– Этих грамот у меня, пожалуй, на две тысячи рублей. Вот на чем господа-товарищи держались. На нашем брате. А из пустого кошелька с меня что возьмут? Нуль без палочки… Живи, живи, Васька. Но знай, в доме работник нам теперь не нужен. Всё общее, и мы общие. И тебе быть в общих. Не полюбится – утекёшь…
Мать, стоя у самовара, заголосила:
– Ничего так, Васенька, не жаль, как жаль трёх коров. Все-то они, красули милые, домшинской породы, на Чебсаре купленые. Что ни день, то пуд молока от каждой. Золотые коровы, золотые…
К чаю пришел Васькин брат Яшка. На столе появились две поллитровки. Судаков не прикоснулся к рюмке. Яшка и Васька нажимали на водку. В болтовне Яшка не уступал старику-отцу и очень не понравился Судакову. И Ваське было стыдно за братца родного, когда тот заявил:
– Ты, Вася, заранее знай: на пай в доме тебе нельзя рассчитывать. Я имею справку от юриста из Грязовца, как единственный наследник. Закон такой, кто пять лет в домашнем хозяйстве не участвовал, тому ни шиша в имуществе. А ты к дому не имел отношения семь лет с гаком…
И тут произошло неожиданное. Васька ударил изо всей силы Яшку по лицу – у того из носа брызнула кровь на скатерть.
– Сволочь! Я не таких слов от тебя ждал!.. – и ударил стаканом по блюдечку. Вдребезги разлетелись осколки. Пригрозил Яшке ещё: – Не смей подниматься из-за стола! Не смей пальцем меня тронуть. Пристрелю, как собаку!..
Хотя стрелять ему было не из чего, угроза внушительно подействовала. Яшка замер от неожиданности. Отец почему-то начал креститься, мать смачивала в холодной воде полотенце.
– Пойдем, Ванюшка, Видишь, какие тут люди!.. Где ещё есть такие?.. Пойдём! – сказал Васька.
Судаков вышел из-за стола, поблагодарил за угощение и, прихватив рюкзак, последовал за своим товарищем.
– Ну и дела! А я тебя не осуждаю. Правильно ты ему по морде врезал, но зачем чайную посуду бить? Это было лишним. Куда же мы теперь?..
– Пока не началось учение в школе, остановимся у заведующей. Примет и приютит.
– Знаком?
– Нет. Только по заметкам, которые она присылала в газету.
– Такая пустит. Пойдём.
И через какой-нибудь час прерванное чаепитие продолжалось в комнате заведующей школой, в уютной и скромной обстановке, за беседой с хозяйкой под ласковый шумок самовара. На столе мёд, малиновое варенье и белые пироги с черникой. Заведующая, она же и учительница в младших классах, Марья Павловна, молодая, дышащая полнокровным здоровьем, оказалась очень приветливой. Коротко она рассказала им, как проходило первое организационное собрание в колхозе и что теперь все с беспокойством ждут, какого им дадут в колхоз председателя.
После чая Судаков рассматривал библиотечку Марьи Павловны, а Кораблёв, посадив себе на колени трёхлетнего ребёнка, стал его потряхивать и напевать, как бывало в детстве напевала ему мать:
Тпруни-тпруни, у Федюни
Была сивая лошадка.
Заскочила в огород,
Съела гряду огурцей…
– Вот именно, огурцей, а не огурцов, – заметила Марья Павловна. – К народному творчеству не придерёшься. Как поётся, так и пишется.
– Марья Павловна, хорошее дитя у вас, а где у него папаша? Извините за нескромный вопрос.
– Конечно, нескромный, – вспыхнув, ответила она Кораблёву. – Если бы вы знали, то не спрашивали. У моего Вовы нет папы. Это, так сказать, "тайный плод любви несчастной", как выразился Пушкин. Конечно, плохо не иметь отца ребенку, но я довольна, что нет у меня подлеца-мужа…
– Вася, вопрос ясен, – не отвлекаясь от книжного шкафа, сказал Судаков. – С деловым человеком говори только о деле.
– Не плохой у вас наставник, – заметила учительница.
– Строгих правил. Всю дорогу от Вологды только он тем и занимался, что школил меня изо всех сил. Правда, и есть за что. Марья Павловна, извините нас, разрешите на некоторое время остановиться нам с Иваном в вашей школе. Место найдётся где-нибудь в классе или в сенях.
– А у отца что?
– При встрече поругались и разошлись навсегда.
– Понятно. Они, что отец, то и Яков – жом с жохом. Оставайтесь, места хватит. А вы надолго?
– Нет. Пока Судаков с недельку побудет в колхозе. Он уедет – я переберусь жить к кому-либо в уголок. Но решено: остаюсь в Коробове.
В этот час, если бы Судаков и Кораблёв были в доме Сергея Кораблёва, то могли бы лицезреть такую картину: Васькина мать рыдала, Яшка, обруганный отцом, перевязав лицо полотенцем, не раздевшись, лежал поверх одеяла на никелированной кровати. Беспокойный отец бродил из угла в угол и твердил:
– Ты мне, гад, всю обедню испортил. Дурак, не понимаешь, истины: домашний враг самый опасный. Ты и мне, и себе нажил такого врага, бестолочь окаянная!
Долго не мог старик Кораблёв успокоиться. Конечно, Васька теперь отрезанный ломоть. Кончено. А ведь он тоже сын и вовсе не глупее Яшки. Таким-то нынче и книги в руки. Поворчал старик, поворчал, достал с божницы евангелие и начал читать для успокоения мятежной души. Прочел несколько страниц из Матфея – не помогло. Переключился на Луку, и Лука не помог – слукавил. А откровения Иоанна Богослова и совсем не понял старик. Заложил закладочку и водворил книгу к налоговым листам и облигациям.