У опекуна в избе была приклеена к стене картина: казаки с пиками, убитые немцы и наши. На переднем плане валяются убитые лошади…
"Показать бы это нашему Воронку, убежал бы он от войны подальше. Пусть дерутся цари и короли, а причем тут люди и лошади?"
Воронка забраковали. Не меньше хозяина обрадовался этому я.
Мне на войну рано. Воронко не гож, значит, нам жить-горевать вместе.
Помню, в масленицу с позволения опекуна нарядил я Воронка в начищенную сбрую: узда с разноцветными тряпицами, колоколец под дугой, ошейник с бубенцами, шлея сверкает медными бляхами. Дуга расписана, словно радуга.
Воронко понял неслучайность такого преображения, запереминался на месте: не жить не быть рад порезвиться.
Выехали в село. Катанье, гонка лошадей по кругу.
Михайло с Енькой сидели в задке праздничных выездных саней. Оба вразвалку.
Я повозничал, сидел, как кучер, на передней беседке. Два круга сделал по селу, подчиняясь общему движению. На третьем заезде вырвался из круга и во всю мочь гаркнул:
– Грррабят!!!
Воронко, вытянувшись, понесся вскачь, самому черту не догнать. Летел, как в сказке, а я только покрикивал:
– Грабят! Грррабят!!!
Многих тогда я удивил лихачеством быстрой езды.
Сделав круг версты полторы, я свернул в сторону. Надо же коню отдышаться. Обернулся: Енька бледен, Михайло не знает, что сказать – то ли похвалить, то ли выругать…
Кто-то из мужиков восторженно сказал:
– Ну, Мишка, не из тучи гром. Никак от твоего Воронка не ожидали такого гону! Ну и ну…
– А вот как наши-то! – заносчиво ответил мой опекун. – Я сам думал, что из меня душа вон. С закрытыми глазами мчался…
Подошел старшина, с ним стражник, придрались к моему хозяину.
– Надлежит протокол составить! Кто вам дозволил панику на публику наводить? Как так – "грабят"? Кого грабят среди белого дня на масленице? Слыхано ли дело? Я те покажу, как "грабят". Штраф три рубля!
– Помилуйте, Павел Иванович, господин Соловьев, ей-богу, я тут совсем ни при чем. Мальчишка глупый, от какого-то дурака он перенял и обучил лошадь, с этого слова с ума сходит…
– Ах, это ты, малыш, повозничал?
Штраф не взяли, меня свысока похвалили. Все уладилось.
Разговор об этом "грабят" долго не утихал. А потом и другие стали так покрикивать на лошадей.
У нас такой порядок: труженика-коня, друга человеческого не забивают.
Пришел срок тяжкой и недолговечной лошадиной жизни. Осталась от Воронка кожа. Михайло сам ее в ушате посыпал овсяными высевками и корой ивовой. Выкроилось четыре пары крюков на сапоги.
Обычно пару сапог я мог сшить в длинный семнадцатичасовой летний день. Из Воронковой кожи я шил сапоги, одну пару, целых три дня: мешали тоскливые раздумья о бренности жизни моего любимца.
В памяти перед моими глазами стоял живым укором Воронко и как бы говорил: "На живом ездили до изнеможения, с мертвого кожу сняли, на сапоги перешиваете. Эх вы, люди!.."
И вот я уже прожил добрых три лошадиных века. Казалось бы, не удивительно забыть о Воронке. А он не только вспоминается, но и часто появляется во сне. Иногда даже разговаривает со мной в сновидениях человеческим голосом. И странно, что во сне я не удивляюсь этому. Будто так и надо.
41. КАК Я ВЫБИРАЛ В "УЧРЕДИЛКУ"
ВСПОМНИЛ я об этом нечаянно, в одной связи с далеким прошлым.
Летом в семидесятом году, в день выборов в Верховный Совет, я взял паспорт, вышел на улицу Халтурина, бывшую Миллионную, и направился в дом напротив, на избирательный участок. Здесь ныне – средняя школа. А в семнадцатом году, в покоях этого здания доживал свои последние дни князь Путятов, возглавлявший дворцовую охрану. И в этом самом доме в семнадцатом году собрались будущие временщики – Керенский, Шульгин и другие.
Вопрос для Керенского и всей компании был щекотливый: пригласить на сборище Михаила Романова – брата бывшего царя – и добиться от него отречения от престолонаследия, предложенного свергнутым царем.
Добиваться пришлось недолго. Михаил жил напротив Миллионной в своем дворце, в доме под № 10 на Дворцовой набережной. Через пять минут он явился на совет будущих правителей, а через десять минут увещевания Керенский лобызал царева братца за благоразумный отказ от престола…
Об этом я знал из мемуарной литературы; об этом же я невольно вспомнил теперь, идя голосовать за кандидата в депутаты Верховного Совета.
Выборный участок оказался в доме, имеющем свою биографию, да еще с такими интересными историческими деталями, о которых полагаю, никто из работавших в избирательной комиссии не ведал и не догадывался.
Возвращаясь домой после голосования, я мысленно откинул пятьдесят три года обратно и вспомнил сохранившееся в памяти моей, как курьез, собирание голосов в деревенских вологодских условиях в 1917 году.
Дело тоже было летом.
В каких-то формах и объемах велась подготовка к выборам в Учредительное собрание. Были плакаты с портретами Керенского и Брешко-Брешковской, с эсеровскими лозунгами. И было много нумерованных бюллетеней – за каких представителей и каких партий голосовать. Трудно, пожалуй, невозможно было деревенскому люду разобраться, за кого подавать бюллетени. Ведь ни одна партия не именовала себя контрреволюционной и враждебной для сельского жителя.
В нашей деревне Попихе все взрослое население так было занято полевыми работами, что умно и деловито, по своему решили упростить выборы депутатов.
На одном из плакатов, а именно на эсеровском, был изображен кандидат в депутаты, наш земляк, известный активист Расчесаев Николай Васильевич.
– Вот за его-то и надо голосовать. Этот за нас в Питере постоит. В какой партии он, за ту и голоса сдадим, – говорили мужики, знавшие Расчесаева.
А другие рассудили более целесообразно:
– Надо так: отправим в комиссию все бумаги, и пусть там без ошибки отберут, а от себя скажем: хотим Расчесаева и его партию. Он человек очень понимающий. И незачем нам всем и каждому идти, а пусть наш грамотей Костюха отнесет в Кокоурево все листки и передаст наше мнение: мы за Расчесаева… Говорят, он из одной партии перешел уже в другую или начал переходить…
В жаркий летний рабочий день я, четырнадцатилетний гражданин, забрал у соседей все до одного бюллетени, отпечатанные в типографиях на курительной бумаге, и пошел в Кокоурево, в дом бывшего старосты.
В просторной горнице, в окружении фикусов, под иконами за столом сидела комиссия: интеллигентная женщина лет за сорок в черном платье, на шейной цепочке часики серебряные; духовное лицо, не то поп, не то дьякон неизвестного мне прихода; а посредине за столом солдат – не то отпускник, не то командированный руководить выборами в кругу наших деревень.
Из-под стола виднелся большой фанерный ящик со щелью на крышке, с висячей печатью и выпиравшей крупной надписью: "ЧАЙ ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА. СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ПЕРЛОВ. В МОСКВЕ". И хотя при мне никто из избирателей не пришел и не показал своим примером, как надо голосовать, я каким-то чутьем догадался и, обратясь к среднему из сидевших за столом, со всей бойкостью заявил:
– Меня послали мужики. Им некогда. Работы по горло. Тут все голоса: и правые и левые, и прямые и кривые, за свободу и за революцию. Мужики просили вас, товарищи начальники, отобрать листки за ту партию, в которую попал Расчесав Николай Васильевич…
– Что ж! Резонно! – весело сказал председательствующий. – Правильно рассудили ваши мужики. От Расчесаева есть известие. Он теперь не с эсерами, а с большевиками. Вот мы и отберем бюллетени за большевиков. А все остальные бумажки неси обратно мужикам на курево. Да запомни и скажи соседям: если большевики голосами не возьмут власть, мы им штыками поможем…
Я возвращался из этой комиссии с чувством выполненного долга. Шутка ли, ходил выбирать учредительную власть, о которой никакого понятия не имел, а поручение-то какое, доверие-то!
И выполнил, как надо.
42. ПОД ТЕЛЕГОЙ…
Я МАЛОСТЬ повзрослел и стал примечать: как только время приближалось к обеду и из печи начинало пахнуть вкусными щами, мой опекун и благодетель Михайло находил мне какую-нибудь побегушку. Отправлял то в село, то в соседнюю деревню Полустрово к торгашу Аксенову за дегтем или керосином, а чаще всего в деревушку Копылово к посадчикам-крюковщикам, тянувшим кожаные крюки для сапог. (В наше время такое ремесло крюковщиков сначала упало, потом совсем исчезло). Как правило, после беготни туда-сюда я возвращался к опекуну в дом, когда щами не пахло, и мне доставалась всего-навсего квашеная капуста и тертая редька.
От недоедания я чувствовал себя для тяжелой работы малоподходящим. Приходилось стараться через силу.
Однажды, что называется, я отыгрался на малой беде, случившейся с моим опекуном.
Дело было вскоре после Октябрьской революции, когда наша северная местность была объявлена на военном положении и у богатых и зажиточных стали отбирать для Северного фронта лошадей, повозки, сбрую и собирать у населения в порядке пожертвований для Красной Армии теплую одежду и обувь.
В ту пору у жадных кулаков и прочих нерадетелей Советской власти можно было купить за николаевские кредитки тарантас, (выездные сани, телегу на железном ходу, такую, что вовек не изъездишь.
Мой опекун позарился на телегу. Благо, случай подвернулся. Дешевка.
Решил он телегу привезти тайно в зимнюю ночь, на розвальнях под сеном, дабы все было шито-крыто, никем не замечено. И чтобы столь ценное сокровище не реквизировали для армии, Михайло место укрытия приготовил для колес в гуменнике, а для короба с железными осями и оглоблями – на сеновале, подальше от чужих глаз.
Домочадцы, и я в том числе, ждали Михаилу с покупкой глубокой ночью. А его нет и нет. Не случилась ли в пути задержка? Не перехватил ли чей-то комитет бедноты Михайлу с его вожделенным приобретением? Но вот далеко заполночь показалась полновесная луна и осветила искрящийся, глубокий завал вологодских снегов.
Под промерзшими окнами избы проскрипели полозья розвальней. Послышалось ржание лошади.
– Приехали, слава-те господи! – с легким вздохом промолвила тетка Клавдя. – Пойди, Костюха, распрягай мерина да помоги Михайле прибрать покупку.
Накинув на плечи потрепанный ватный обносок, я выбежал на улицу.
Лошадь стояла с пустыми розвальнями.
Михайла и телеги не было.
"Что-то неладно", – смекнул я и, не распрягая лошадь, побежал по рыхлой дороге в ту сторону, откуда ждали возвращения хозяина.
Около гуменника наметены высокие сугробы с опасными раскатами для проезда.
Тут все печальное Михайлово происшествие и раскрылось: он ехал, сидя на сене, в коробе разобранной телеги. Колеса были сняты, оглобли – тоже. Все сложено, как полагается. Тяжелый короб с железными осями в розвальнях держался плотно, без привязи Михайло сидел спокойно, радуясь тому, что у него теперь телега вековечная, как у настоящего богача!
Это был единственный случай в жизни Михайлы, когда он ехал в розвальнях и на телеге одновременно.
Ехал он так благополучно верст десять. И только у самого своего дома, около гуменника, розвальни занесло, опрокинуло, и Михайло оказался в глубоком снегу, прижатый свалившейся телегой.
Когда я подошел к месту происшествия, то увидел повернутый вверх осями тележный короб и торчащие из-под снега Михайловы ноги.
– Жив? – спросил я стонавшего Михайлу.
В ответ я услышал ругань и просьбу:
– Приподыми телегу, дай выкарабкаться. Мне тут не пошевелиться… Ой, ноги переломало. Грудь продавило…
– Потерпи, дядюшка, – не проявляя особого сочувствия, ответил я опекуну, – сейчас попробую.
Моя попытка ни к чему не привела: тележный короб не сдвинулся и на вершок.
– Силенки, – говорю, – маловато. Худо ты меня, дядюшка, кормишь. Ничего не могу поделать. Вот если бы говядиной кормил, я бойчее, сильнее мог быть… Давай уж как-нибудь сам, руками побарахтайся.
– Руки прижало… не рассусоливай. Зови кого-нибудь, только не Алеху Турку. Этот донесет про телегу…
– Да, конечно, не утерпит. Он такой. Кого же позвать-то?
– Кого-либо из баб…
– Бабы тоже слабосильные. Не помогут. Телега тяжелющая. Во как она вдавилась в снег. Не подкопаешься голыми руками. Придется лопатами разгребать.
– Давай беги за Клавдей, за лопатами, давай, давай… Господи, за что ты меня караешь?
Михайло стонал я кряхтел.
Пока мы с Клавдей возились около телеги, откуда ни возьмись, пыхтя цигаркой самосада, появился, как дозорный, председатель Комитета бедноты Алексей Турка. Много он не разговаривал, а сказал:
– Говорят, бог шельму метит. Похоже на правду…
Алексей помог приподнять и перевернуть телегу. Михайло еле поднялся на ноги.
– Кажись, придется к костоправу ехать, – пожаловался он Турке, – в плече чую вывих и в ногах неловкость.
Турка, смахивая с телеги приставший снег, соображал по-своему:
– Такой телеге место на позиции. Могут на ней два пулеметчика с пулеметом взгромоздиться и бить по белогадам. А то, что ты, Мишка, пострадал, не велика беда, завтра же без греха отвези телегу в исполком.
И пошел по сугробистой улице спокойно спавшей Попихи.
43. МАША ТРОПИНА
ЖИЛА-была в нашей деревне баба-побирушка Маша Тропина. Не стара, не молода, годов полста. Лицо дряблое, в складках, глаза большие, навыворот, красные. Бровей никогда не бывало. Милостыню она собирала Христа ради по всем окрестным деревням, но в своей – никогда.
К моему опекуну она забегала нередко и каждый раз во время чаепития.
– Приятного аппетитца, добрые люди, – ласково, бывало, проговорит Маша.
Ей для приличия отвечают:
– Добро пожаловать, милости просим…
– Спасибо, родные, не могу отказаться. Чаек китайский, сахарок хозяйский, налейте уж чашечку…
Присаживается с угла за самоваром и пьет из блюдечка, растопырив пальцы, шлепая и фыркая губами.
Сахар она не кусала, не щипала, так как выдавали ей не ахни какой величины кусочек. Она его облизывала и откладывала. Пока остывала очередная чашка горячего чая, Маша рассказывала какую-нибудь "бухтинку", подслушанную во время ее хождения по миру.
– Вот, значит, была я у Спаса Каменного помолиться. На паперти не стояла, нет, копеечек не просила, я ведь не какая-нибудь нищенка. Пришла туды одна барыня с большой докукой помолиться святым угодникам князю Асафу да Василью блаженному. У той барыни несчастье: проглотила она по глупости серебряный рублик. Стало ее корежить, кишки шиворот-навыворот выматывать. Нет спасения, добрые люди посоветовали идти к Спасу. Вот дали ей там ладану два кусочка. А ей хватило и одного. Проглотила и стала корежиться. С двух концов ее рвало, и так и этак, и всякоськи… А ведь опросталась!
– С которого же конца? – спрашивают Машу.
– А с обоих, миленькие, с обоих. Рублик весь легонько по гривенничку вышел.
– Хорошо, что не на медные пятаки разменялся, – не смеясь замечает безбожник Николаха Копыто. (Он пасет в Потшхе коров и коштуется по очереди у разных хозяев на готовых хлебах и чаях).
– А ты не насмехайся. Я никогда не вру. Со второго-то кусочка ладана знаешь чего с этой барыней произошло? Доктора поглядели-повертели ее со всех сторон, а она, миленькие вы мои, двумя забеременела, а годиков ей семьдесят без двух. Вот какой ладан-то…
Маша допила девятую чашку чая, повернула ее вверх донышком и, вспотевшая, вышла из-за стола.
– Спасибо, миленькие, уж так вы меня ублажили, будто сродственницу. Господь вам отплатит…
Злоязыкая Маша Тропика знала много поговорок и пословиц, но часто их так путала, скажет – хоть стой, хоть падай:
– Назвался груздем, полезай в пузо. (Вместо кузова).
– На чужой роток не наденешь порток.
Или:
– У всякой старухи свои прорухи…
В девятнадцатом году Маша с ветра подхватывала чьи-то слова и сеяла по деревне сплетни:
– Вот придет на той неделе Толчак, всех наших новых начальников в тюрьму затолкает.
– Маша, мелешь, а не знаешь даже, как его зовут. Не Толчак, а Колчак…
– Ну, еще хуже, значит, на кол всех посадит, раз Колчак.
Говорила она это как-то равнодушно, без всякой злобы на новую власть. И приближение Колчака к Вятке не вызывало у нее восторга. Да она и не представляла себе, где есть Вятка, далеко ли от Вологды, кто такой Колчак и чего ему надобно.
Колчака далеко откинули. Англичан из Архангельска прогнали. В Попиху трески привезли, селедок соленых.
Ест Маша привозную рыбу, не нахвалится. И о "Толчаке" забыла.
Чай пьет целыми самоварами – соленая рыба посуху не ходит.
Стали сборы проводить для голодающих Поволжья, Маша с корзиной и мешком носится по окрестным деревням, не Христа ради просит, а гораздо жалобней.
– Пожертвуйте умирающим от голода. Сухариков насушу, да на Волгу посылочкой отправлю…
– Врешь ведь, Маша…
– Лопните ваши глаза, ни буковки не вру!
44. ТАЙНЫЙ СЫЩИК
В ДЕТСКИЕ годы я начитался похождений сыщиков Ната Пинкертона и Шерлока Холмса.
Пятачковые книжки зачитывались до дыр. И вот от соседей сапожников из разговоров я узнал, что в Вологде есть настоящий, не книжный, а живой, тайный сыщик. Многие знали его лично, называли по фамилии – Милохальский. За точность фамилии не ручаюсь, некоторые именовали его как-то иначе. Судя по мужицким разговорам, этот сыщик орудовал на Вологодской толкучке и был грозой мелкого ворья.
Мне очень хотелось поглядеть на живого сыщика, тайком издалека и подольше, дабы убедиться, как он "орудует". И довелось.
Однажды, это было между февралем и октябрем семнадцатого года, я по чужой, хозяйской надобности оказался на Вологодском рынке-толкучке. Мне наш сосед Иван Менухов и говорит:
– Ты хотел поглядеть на тайного сыщика, так вот он в ряду, пятый отсюда, у каменной стенки лабаза всяким барахлом торгует, поди полюбуйся.
Я с затаенной застенчивостью и какой-то внутренней опаской подошел поближе к сыщику. Мне хотелось, чтобы он был моложе, красивее, на вид сильнее и чтобы из кармана торчала рукоятка револьвера, а из другого – наручники. Тайный сыщик, вопреки моим предположениям, оказался не таким, каким ему быть следует. Но я догадался: значит, он таким нарядился, дабы поймать какую-то крупную птицу.
Милохольский сидел на табуретке. Перед ним раскинута рогожа. На рогоже всякий копеечный хлам: ржавые замки, связки ключей, ножи, подсвечники, обноски одежной рухляди, старые шляпы, никому не нужные жилетки, гвозди, гайки, шурупы, сахарин в пакетиках и всякая другая чертовщина…