Ягодные места - Евтушенко Евгений Александрович 22 стр.


Вперемешку с иконами на стенах его квартиры как бы случайно попадались кусочки уже более близкой истории в виде фотографий Скобелева на белом коне, Николая Второго, обходящего строй георгиевских кавалеров, Лавра Георгиевича Корнилова, а также Рузвельта, Черчилля и Сталина в Ялте. Эссеист любил петь под гитару "Взвейтесь, соколы, орлами…", "Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам" и другие бравые песни, причем припев "Так за царя, за родину, за веру… мы грянем громкое "ура" звучал довольно вдохновенно, с явным оттенком осовременивания, против коего эссеист так рьяно ратовал в своих статьях о неразумных театральных хазарах. Эссеист любил произносить тосты за "русское офицерство" стоя, держа рюмку на отлете, на уровне плеча, демонстрируя прекрасную военную выправку, так не вязавшуюся с его старообрядческой бородой, выглядевшей наклеенной, может быть, как во времена "пряного запаха". Эссеист старался быть загадочным, но это ему не всегда удавалось: мешало самодовольство, выдававшее его с головой. Так, например, рассказывая Кривцову историю приобретения иконы Николая Чудотворца, он, хвастаясь деталями собственной сообразительности, весьма в невыгодном свете показал себя самого. А история была такова. Он нашел эту икону на Вологодчине, в прохудившейся избенке, где жила одинокая старуха. Старуха икону продавать отказалась - грех. Да и без иконы изба не изба. Тогда эссеист купил избу всего-навсего за три сотенных - конечно, вместе с иконой. Уехала старуха куда-то на Сахалин к своей внучке - офицерской жене, спокойная, что икона в прадедовской избе осталась. Эссеист икону вывез, а избу продал за тыщу московскому пейзажисту. Так что Николай Чудотворец ему семь сотен подарил. Несколько поэтов, гужующихся вокруг своего идеолога-эссеиста, прикладываясь к его травничку, читали стихи о святой Руси, где совсем не было есенинской чистоты, а только вязь выспренных, якобы народных слов, под которыми проглядывала такая же темная злость к "неразумным хазарам" - попирателям, осквернителям, христопродавцам, модернистам. Глядя на Кривцова медовыми, вербующими глазами, эссеист вещал, что двадцатые годы в русском искусстве были вакханалией модернизма, попиранием традиций. Тридцатые, оказывается, были ренессансом. Сейчас якобы все в искусстве снова захвачено теми, кого эссеист несколько расплывчато называл "они". Из слов эссеиста выходило, что "пора спасаться и спасать, пора сплачиваться". Но "сплачиваться" с такими, как он, Кривцову не хотелось. Ему хотелось сплотиться с Пушкиным, с Маяковским… Интересно, что, говоря о величии русского языка так, как будто только он один был его хранителем, эссеист беспрестанно сыпал иностранизмами:

- Метафизическая спиритуальность национальных ценностей выше прикрывающегося интернационализмом воинствующего космополитизма. Насильственная акселерация истории разрушила традиции. Чуждые русскому духу иностранные идеи привели к бессмысленным социальным катаклизмам. Индустриальный хаос породил хаос души… Нужна сильная рука, чтобы безжалостно выполоть сорняки… Путь России - в просвещенной автократии, соединенной с православием. Вы вступаете на ниву литературы. Вы должны для себя решить, с кем вы - с ними или с нами… Выбора нет… Русский дух, как учил Леонтьев, не нуждается в хилой демократии, только расслабляющей человека.

Со стены, рядом с Николаем Чудотворцем, таровато поблескивал пьяненькими бесовскими глазками Василий Васильевич Розанов. Пахло победоносцевским нафталинным "самодержавие, православие, народность", смесью монархизма и его современной разновидности.

"Откуда все это? - думал Кривцов. - Как это все далеко от подлинной жизни народа, хотя и притворяется народностью. Зачем русскому человеку национальная надменность, ограниченность? Это тоже своего рода попрание традиций. Русская настоящая интеллигенция никогда не была такой…" И вдруг в его понимании объединились и циник-халтурщик, требовавший от него "паровоза", и "салонный поэт", издевающийся даже над Пушкиным, и этот "защитник русскости", ворующий иконы у старух. Все они при всей их кажущейся противоположности были мазаны одним миром - собственной неполноценностью. Этот помоечный комплекс неполноценности свербил их постоянно. Когда не хватает таланта, то прибегают к общественным ухищрениям. Желание пробиться к славе, к власти над умами прямо-таки разъедало их. Они не способны были этого добиться с помощью истинной литературы и поэтому играли в разные, но одинаково грязные игры. У настоящего писателя на такие игры просто-напросто нет времени: он занят делом. А все эти бесы и бесенята - не писатели, а только порожденные пургой времени нечистые видения, завистливо кружащиеся над тройкой, мчащейся в завихренную, почти невидимую, но все-таки существующую даль.

К счастью, Кривцов встречал и настоящих писателей и заметил у них одну отличительную особенность: они никогда не завидовали другим.

Руководитель литобъединения - придира, ворчун, хитрован - был на самом деле толстым простодушным ребенком, и под его напускным скептицизмом жила та самая порывистость, от которой он предостерегал Кривцова. Заседание литобъединения как-то непроизвольно перенеслось в ближайшую пельменную, и раскрасневшийся от портвейна руководитель говорил Кривцову, помахивая сырым синеватым пельменем на погнутой вилке:

- Не занимайтесь литературной жизнью. Занимайтесь просто жизнью. Не лезьте ни в какое стадо, ни в какую стаю. Импотенты, как бы они ни прижимались друг к другу, все равно ничего не родят. Не поддавайтесь никаким советам, даже моим. Хорошо, что в вас нет унылости - она мне осточертела в молодых старичках. И бодростью дураков вы тоже вроде не страдаете. Конечно, как сказал Светлов, "новые песни придумала жизнь". Но потом у него само по себе все-таки выдохнулась "Гренада, Гренада, Гренада моя…". У меня была моя Гренада - война… У вас должна быть своя. Нет поэтов без Гренады…

Кривцов провожал руководителя домой, а он все говорил и говорил, как будто хотел заложить в Кривцова все, что не получилось в нем самом.

На другой стороне переулка раздался женский крик. Переулок был узенький, и в грязно-желтом свете фонаря можно было разглядеть немолодую женщину в газовом платочке поверх бигуди, в стоптанных домашних туфлях, которую тупо и неумело бил пьяненький низкорослый мужчина в майке и пижамных штанах, куда-то вырывавшийся из ее отчаянно цеплявшихся рук. Кривцов рванулся на крик. Руководитель схватил его за рукав:

- Не связывайтесь, Кривцов…

Кривцов вырвался, бросился туда и отшвырнул мужчину от женщины к облепленной стене дома, из-под отвалившейся штукатурки которого торчали гнилые дранки. Мужчина был настолько пьян, что, ударившись спиной о стенку, съехал по ней и рухнул на тротуар, отломав еле державшийся кусок водосточной трубы. Женщина завопила еще истошнее и кинулась его поднимать с нежностью необыкновенной.

- Милиция! Избивают моего мужа! Хулиганье проклятое!

Кое-как прислонив то, что было ее мужем, к стене, женщина ринулась на Кривцова, схватив обломок водосточной трубы и разъяренно размахивая им, как палицей. Кривцов не успел отстраниться, и удар пришелся ему прямо по голове. Все закружилось: фонарь, глупо ухмыляющийся у стены человек в пижамных штанах, разъяренно-испуганные женские глаза, ощерившиеся бигуди. Было чувство боли, стыда, нелепости происшедшего. Кривцов еле устоял, схватившись за фонарь. Ощупал голову, отнял ладонь - она была в крови.

- Вася, я, никак, его убила… - охнула женщина, разъяренность исчезла из ее глаз, появилась бабья жалостливая деловитость. Выдрав из рук недвижимого Васи недопитую бутылку водки, она вылила ее на голову Кривцову, забинтовала газовым платком.

- Уж ты прости меня, дружочек… Уж прости… Тут дело такое - семейное… А ты и подвернулся… Ты уж в милицию не доноси. Денег тебе на такси дать? - и поспешно уволокла Васю в темное чрево подъезда.

Кривцов приходил в себя, Почему-то потекли слезы. Остановить их было невозможно.

- Здорово она тебя саданула… - сказал руководитель, отшвыривая ногой обломок водосточной трубы. - Серьезная железяка… Поедем в "Скорую"?

Кривцов отрицательно мотнул головой, отводя глаза.

- Вот тебе и усовершенствование мира, - ворчанул руководитель. - Йодом голову смажь дома. Есть у вас дома йод? А то ко мне зайдем.

Кривцов, пошатываясь, пошел вперед, все ускоряя шаги. Руководитель смотрел на его худенькую вздрагивающую спину. Одиноко торчала поднятая черная петелька - вешалка его куртки. Затем Кривцов исчез за углом.

"А поэт из него выйдет… - подумал руководитель с тревогой и нежностью. - Ничего, меня тоже били. - Вздохнул, переложил свой пузатый портфель из одной руки в другую. - Откуда все-таки берутся поэты?"

15

Игоря Селезнева угнетали лица пассажиров общественного транспорта. Особенно утром, когда люди едут на работу. Особенно вечером, когда люди возвращаются с работы.

"Стадо неудачников, - думал он, с холодной наблюдательностью инопланетянина скользя взглядом по усталым лицам своих соотечественников. - Все их дни похожи один на другой, как электросчетчики в квартирах. Челночная жизнь между хомутом и стойлом… Вот, скажем, ты, сидящий напротив меня в вагоне метро замороченный учрежденец, из-под задравшихся штанин которого выглядывают кальсонные тесемки… Что ты водрузил на свои пузырящиеся колени чемоданчик "дипломат" венгерского происхождения с выгравированной табличкой "Дорогому Илье Ивановичу в день пятидесятилетия от благодарных сослуживцев", имея при этом такой важный вид, будто внутри этого "дипломата" спрессованные пачки швейцарских франков? Я-то замечаю, что сквозь щель никак не сумевшего закрыться наглухо "дипломата" капает на пол вагона перевернувшаяся ряженка или кефир, и опытным взглядом рентгенолога вижу рядом с ней круг полтавской колбасы да пару плавленых сырков. Вот и вся тайна твоего "дипломата". Вот и все, чего ты добился… А ты, продавщица галантерейного магазина или учетчица с фабрики жестяных наконечников для шнурков, вцепившаяся в металлические перекладины вагона метро толстенькими пальчиками с ноготками, на которых с дешевым шиком какого-нибудь орехово-борисовского салона красоты набросаны золотые блестки маникюра! Неужели ты сможешь утаить, в результате каких интриг, хитростей, изворачиваний тобой добыто все, что на тебе, - и твой чудовищный голубоватый парик с проседью, вывезенный из дешевенькой гонконговской лавчонки торгфлотовским моряком, и твоя белая нейлоновая блузка, схимиченная японцами из опилок якутских лиственниц, сквозь которую неумолимо просвечивает бюстгальтер зловеще огуречного цвета, и твои туфли из красной клеенки на фальшивой пробковой подошве, сотворенные не сдающимися отсутствию кожсырья армянскими мудрыми руками в розовых туфовых переулках Еревана? Как тебя выдает игрушечное бритвенное лезвие "Жиллет" сухумского производства, болтающееся на слишком оранжевой, для того чтобы быть золотой, шейной цепочке с крестиком - неизвестно почему католическим; целлофановая фирменная сумка "Винстон", где при взгляде сверху видны всего-навсего пачка болгарских сигарет "Опал" и та же ряженка, те же плавленые сырки. Как ты жаждешь вырваться из своей девяносторублевой зарплаты, из коммунальной кухни, пропахшей жареным хеком. Но твоя слишком заметная штопка на левом чулке - сдача еще не завоеванных позиций. Для вас, пассажиры общественного транспорта, субботы - это субботники во имя бесконечных озеленений. Воскресенья - походы стадами по грибы в лес, заваленный консервными банками из-под сайры, или в тот же лес, приблагороженный снегом, чтобы вывести лыжными палками на сугробах "Вася + Катя = любовь". Пожиратели мороженого мяса. Глотатели портвейнов. Покупатели устрашающих черных сатиновых трусов и галстуков-самовязов. Созерцатели "Голубого огонька" и "Ну, заяц, погоди…". Вы слишком слабы, чтобы вырваться из ежедневного болота…"

Так или примерно так думал Игорь Селезнев, оказавшийся в студенческий, переходный период своей жизни перед лицом пассажиров общественного транспорта. Игорь Селезнев не мог даже представить, что он не вырвется. Под словом "вырваться" он отнюдь не подразумевал драпануть на Запад, как некоторые. Он хотел "вырваться" внутри. Проникновение в международные сферы для него было лишь средством самоутверждения в сферах отечественных. Получать удовольствие от преимуществ приятней там, где они заметней. "Мерседес" на Ордынке смотрится куда заманчивее, чем на Елисейских полях, - там "мерседесов" навалом. Никого не удивишь, если прошвырнешься в американских шмотках по Бродвею. Шведские динамики "Танберг" как бы приобретают некую утонченность звука на Кутузовском проспекте. Игорю Селезневу нравился особый иностранный запах, царивший в холлах таких гостиниц, как "Националь", "Метрополь", "Интурист", - запах духов и сигар, недоступных пассажирам общественного транспорта. Иногда Игорю Селезневу казалось, что именно этот запах придавал иностранцам такую самоуверенность жестов, как будто они были хозяевами этой страны, а не ее обитатели. За границу он хотел ездить только затем, чтобы возвращаться окруженным таким же запахом, создающим невидимую стену между ним, Игорем Селезневым, и пассажирами общественного транспорта. Для этого он был готов на все, логически установив прямую взаимосвязь накопления общественного и экономического капитала в социалистических условиях. Аморализм добычи привилегий любой ценой его не пугал. Игорь Селезнев считал, что он имеет на это право в отличие от пожизненно обреченных на общественный транспорт пассажиров, с которыми по временной необходимости ему приходилось телесно соприкасаться в роковые часы "пик", физически ощущая возмущение от фатальной прижатости своего полноценного английского кашемирового пиджака, раздобытого матерью, к какому-нибудь ивановскому "трико", или от грубого наступания ужасающих бежевых скороходовских сандалет на мягкую, почти перчаточную кожу своих итальянских мокасин. Пассажиры общественного транспорта, все без исключения, казались Игорю Селезневу несчастными людьми, а если они улыбались или смеялись, то это, по его мнению, было только от непонимания ими своей несчастности, что делало их еще более несчастными в его глазах. Игорь Селезнев даже не догадывался о том, что многие из этих людей любят свою работу и тех близких, к которым они возвращаются после этой работы, что внутри этих людей не только усталость, заметная с первого взгляда, но и незаметные ему радости, надежды и мысли о самих себе и всем человечестве, большую часть которого и представляли именно они, пассажиры общественного транспорта. Они были заняты, и у них не было времени не любить Игоря Селезнева. Но если бы кто-то из них повнимательнее вгляделся в его глаза, то уловил бы в них металлический отблеск, свойственный взгляду наблюдающего врага. Игорь Селезнев тоже был занят, но тем не менее находил время не любить людей. Он не любил плохо одетых. Усталых. Больных. Старых. Некрасивых. Неловких. Застенчивых. Грустных. Они мешали его энергичному продвижению. Они раздражали его визуальное восприятие мира. Впрочем, если бы он покопался в себе, то все-таки нашел бы, что они нужны ему, как фон, на котором должен выделяться он - безукоризненно одетый, всегда готовый бороться за себя, здоровый, молодой, красивый, ловкий, беззастенчивый, не разрешающий себе такой роскоши бедных, как грусть, - Игорь Селезнев.

Помимо пассажиров общественного транспорта его многое угнетало в этой жизни, казавшейся ему слишком несовершенной для него, Игоря Селезнева. То, что она была несовершенна и для других, его не интересовало. Совершенствовать жизнь сразу для всех, по его представлениям, было не нужно, да и невозможно. А вот для себя - и нужно, и возможно. Правда, возможности ограниченны, но их надо уметь расширять и даже изобретать. О том, хороший он или плохой, Игорь Селезнев никогда не думал. Слово "сильный" он ставил выше слова "хороший". У сильного, по его мнению, было право быть любым. Поэтому его не слишком задело, когда в деревне Кривцов назвал его "подонок". Но однажды он услышал это и от собственного отца.

Это был редкий случай, когда они говорили друг с другом без присутствия матери, не дававшей в обиду своего единственного выпестованного ею сына. Мать даже и не подозревала, как глубоко он ее презирал за безвкусную назойливость ее любви. В своем сыне она видела воплощение того идеала мужчины, от которого был так далек ее муж, по ее мнению, слишком неотесанный, простодушный, неисправимо не понимавший границу между ним, директором завода, и одноруким вахтером Васюткиным, с которым он, к ее отчаянью, не перестал дружить с фронтовых лет. Этот Васюткин был главным предметом социальной ненависти бывшей директорской секретарши хотя бы потому, что являлся неистребимым напоминанием о том, что ее муж не всегда был директором завода. Как она ни старалась, на Селезневе-старшем "все плохо сидело". Приходилось бесконечно перешивать, а ей это стоило немалых нервов, потому что мужа было почти невозможно затащить в ателье. На Селезневе-младшем все сидело как влитое. Селезнев-старший до сих пор не избавился от ужасной, по ее мнению, привычки курить "Беломорканал". Селезнев-младший курил только американские сигареты. Селезнев-старший никак не мог выучить ни одной фразы из русско-английского разговорника. Селезнев-младший блестяще говорил по-английски и неплохо по-французски. Селезнев-старший не занимался никаким спортом. Селезнев-младший играл в теннис, катался на горных и водных лыжах, занимался фигурным катанием и каратэ. Селезнев-старший бесконечно перечитывал одну и ту же книгу - "Война и мир". Селезнев-младший читал "Тропик Рака" Генри Миллера в подлиннике. Своим сыном Селезнева как бы брала реванш за простонародность мужа.

"Ты помешался на своей продукции. А вот мой сын - это моя продукция…" - как-то гордо сказала Селезнева мужу. "Да, к сожалению, твоя…" - невесело признал Селезнев-старший. Он уже давно не любил жену, а может быть, не любил никогда, но был настолько измотан, что у него не было сил разводиться.

Перед отъездом сына в Москву на вступительные экзамены Селезнев-старший вошел в комнату сына, когда тот уже лежал в постели, читая биографию Черчилля. Селезнев-старший был в шелковой пижаме, расписанной пальмами и обезьянами, тайно им ненавидимой, и в простеньких черных шлепанцах на войлочной подошве, которые он твердо отстоял от многих попыток жены, не раз пытавшейся выбросить их и всучить ему взамен голландские сабо, грохочущие, как танки.

От Селезнева-старшего сейчас пахло водкой, хлопнутой им с устатку после работы в вахтерском закутке Васюткина. Селезнев-старший, споткнувшись о гантели, разгреб рукой валявшиеся на тахте пластинки и, высвободив для себя кусочек жизненного пространства где-то между Элвисом Пресли и новинкой - первой долгоиграющей "Хвостатых", сел, опустив тяжелые веснушчатые руки так, что они почти касались ковра с перуанской ламой.

Назад Дальше