- А у меня один знакомый японец есть, - сказала чернобородому незнакомцу Ксюта, поигрывая босой ступней с раскаленной галькой, - Вы в Японии не бывали?
- Нет, не был. А вот во Франции, в туристской поездке, был, - ответил незнакомец.
- Ну и чо, приглянулось?
Незнакомец вдруг заговорил как бы сам с собой, полузабыв при этом Ксюту:
- Париж мне понравился. В нем каждый камень историей пахнет. Идешь по нему и думаешь - куда исчезает история? А она в камни уходит.
Какому-то тайному воспоминанию незнакомец по-особенному улыбнулся, а потом поморщился:
- А вот парижане меня разочаровали.
- Это почему же? - удивилась Ксюта. - В самом слове "парижане", казалось ей, была красота.
"Она еще совсем ребенок", - подумал он и невольно перешел с ней на "ты".
- Как бы тебе это объяснить? - ковырнул он гальку геологическим молотком. - Ты "Трех мушкетеров" читала?
- В кино видела.
Незнакомец усмехнулся, вспомнив фразу, сказанную одним его московским приятелем: "Все человечество делится на три категории: на тех, кто читал "Братьев Карамазовых", на тех, кто еще не читал, и на тех, кто никогда не прочтет". "Есть еще одна категория, - подумал незнакомец, - те, кто видел "Братьев Карамазовых" в кино. Но какая это все же прелестная девчонка. Дитя тайги…"
- Помнишь, как звали героев "Трех мушкетеров"? - спросил он.
- Забыла, - ответила Ксюта, недовольная допросом.
- Д'Артаньян, Атос, Портос и Арамис. Вспомнила?
- Теперь вспомнила.
Незнакомец, постукивая молотком по гальке, как будто вбивая свои слова в Ксюту, продолжал:
- Сильные личности. Это я больше всего в людях уважаю. И даже в собаках, - кивнул он на Чарли. - Ну так вот, до моей поездки парижане мне и представлялись такими, как Д'Артаньян, Атос, Портос и Арамис. Может, мне не повезло, но мушкетеров я в Париже не нашел. - Незнакомец спохватился, забыв о том, кто его собеседница. "Зачем я ей это все говорю? Чем ей это может помочь в жизни? Для нее Париж так же далек, как Марс". Но тот, кто был в тайге, знает, как тянет она своим зеленым бескрайним простором выговориться с незнакомым собеседником, которого навстречу выталкивает тайга и потом снова втягивает в себя, как будто его и не было.
- А вы сильная личность? - спросила Ксюта.
- Не мне судить. Но надеюсь, что не слабая, - немножко в шутку, а немножко всерьез ответил незнакомец.
- А Чарли испугались… - засмеялась Ксюта, и ее белые зубы так и заиграли на смуглом, с золотистым пушком лице.
Незнакомец снова невольно залюбовался ею.
- Пожалуй, я искупаюсь, - сказал он, быстро расшнуровал тяжелые лыжные ботинки, скинул потрепанные выцветшие джинсы, ковбойку и оказался в узких красных с белой полоской плавках. Несмотря на седину в бороде, тело у него было совсем молодое, загорелое, и на руках проступали выпуклые мускулы. Разделся он так быстро, что Ксюта не успела отвести взгляда, но он и не стеснялся.
- На быстредь не плывите, - посоветовала ему Ксюта, но он уже вбежал в воду и поплыл неизвестным Ксюте образом, то погружая голову в воду, то взметаясь над волнами и выбрасывая вперед сразу две руки. Ей было приятно и удивительно на него смотреть. Он умело боролся с рекой, как будто тоже родился в тайге и провел здесь всю свою жизнь.
"Нет, он сильный", - подумала Ксюта и чуть загрустила оттого, что не все поняла в его словах о французах.
Когда незнакомец вышел из реки и, отфыркиваясь, лег рядом с ней, подставив тело солнцу, Ксюта заметила глубокий шрам у него на боку.
- Это где вас так? - спросила Ксюта.
- Война, - ответил незнакомец.
- Как, вы и на войне были?
- А ты думаешь, сколько мне лет? - повернулся к ней незнакомец, положив черную бороду с седыми колючими проволочками на литой кулак со следами вытравленной наколки.
Ксюта смутилась, ничего не сказала.
- Мне уже целых пятьдесят два, - с расстановкой сказал незнакомец. - А тебе?
Ксюта не ответила, еще более смутившись.
- Лет двадцать, - ответил за нее незнакомец. - Значит, я тебе в отцы гожусь?
Ксюта замотала головой.
- Нет, мне уже тридцать скоро будет… А вы ишо совсем молодые. И красивые, - тихо добавила она с благодарностью за то, что он был первым посторонним человеком, сказавшим ей, что она красавица.
"Какая в ней непосредственность, - подумал незнакомец. - Неужели ей и правда под тридцать?"
- А ты уже замужем? - спросил он как бы равнодушно.
- Нет, чо вы!
- Ну а жених у тебя есть?
- Нету.
- А почему?
- Не люблю я никого, - просто ответила Ксюта, потупясь, и простота, беззащитность ее ответа так и кольнули незнакомца.
- Это еще придет… - сказал он. - От любви, как от сумы и от тюрьмы, не зарекайся… Кроме того, никому точно не известно, что такое любовь.
- Это как же? - оторопела Ксюта.
- А так. У любви законов нет. Она сама себе закон, и в каждом случае иной. Да и как-то скучно звучит - "законная любовь".
- А вы женаты?
- Женат. Поэтому знаю, что говорю.
- А жену свою любите?
- Наверно. Но не так, как раньше, а по-родственному, что ли. Семья убивает любовь. Любовь - это удивление, и, как только она переходит в привычку, ей конец. Поэтому, если у тебя любовь будет, о замуже не думай. Непедагогичные вещи я тебе говорю, да чего не скажешь вот так, неожиданно, от таежного одичания… Боишься меня?
- Не боюсь, - сказала Ксюта, хотя это было не совсем правдой. - Вы говорите, говорите… Так со мной ишо никто не говорил.
- Хорошо, что не боишься, - взглянул незнакомец ей в глаза с такой особенной пристальностью, что она отвела взгляд. - Случая не бойся. Ты в бога веришь?
- Н-нет… Библию люблю…
- Я тоже не верю. Мог бог - случай. В руках случая все люди - шахматные фигурки, и он, когда хочет, их сбрасывает с доски, а когда хочет, сдвигает, как нас с тобой сдвинул на берегу этой реки. Случай всем правит - и войной, и любовью. Тебе все понятно, что я говорю?
- Понятно, - слегка придавленная его словами, ответила Ксюта. И неожиданно спросила: - А как любовь от греха отличать?
- Грех? - рассмеялся с чувством доброго превосходства незнакомец и вдруг резко, отрывисто заговорил: - Что такое грех? Не знаю я, что это за штука. Говорят, убивать самый большой грех. А я вот был на фронте и убивал, понимаешь, вот этими руками убивал фашистов и никакого греха за собой не чувствую, потому что они враги, и если бы я их не убивал, они бы меня убили. А если кровь не грех, то какой же может быть грех, когда мужчина и женщина друг с другом по доброй воле вместе? Кто может быть судьей, чтобы определить, грех это или не грех? Бог? Если он есть, у него у самого руки в крови по локоть, и не ему быть судьей в таких делах, как любовь. Ни хорошего, ни плохого вообще нет, а есть только хорошие и плохие воспоминания.
Своими обнаженными яростными словами он что-то разрушал в Ксюте и одновременно подчинял ее, но она почему-то не противилась этому подчинению, а отдавалась власти слов незнакомца со страхом и наслаждением.
- В нашей туристской группе в Париже была одна художница, - продолжал незнакомец. - Немолодая женщина, но с изюминкой, - незнакомец слегка улыбнулся. - Почти каждый год исхитрялась добывать туристскую путевку в какую-нибудь африканскую страну. Африка была ее страстью, и она всюду рисовала, рисовала. Такие путевки большие деньги стоят, нам, геологам, не по карману часто разъезжать. Думал я, что эта художница очень богатая. Когда она пригласила меня к себе в Москве, я ожидал увидеть роскошную квартиру, а увидел простые конторские стулья, стол, железную кровать. Но зато на всех стенах висели воспоминания - ее картины и сувениры. Выпили мы с ней, и она мне сказала: "Единственный банк, в который можно вкладывать все сбережения, - воспоминания. Этот банк никогда не прогорит". Права была эта художница. Человека можно догола раздеть, на каменный пол в одиночке бросить, но воспоминаний у него никто не отнимет. Я тоже ничего не накопил за свою жизнь кочевую, но воспоминания свои, как скупой рыцарь, берегу. Кто у меня отберет то, как ты ко мне из реки выскочила, то, как мы с тобой сейчас разговариваем? Никто. Только я сам, если забуду.
- А вы забудете? - спросила Ксюта, не глядя ему в глаза, но чувствуя их на своем лице и всем теле.
"Что это я с ней разговорился? - подумал незнакомец. - Она же ничего не поймет, наверно". Он ответил:
- Не забуду.
Ксюта неуверенно сказала:
- Ну, мне косить пора… - и стала надевать ичиги.
Незнакомцу, распаленному собственным неожиданным монологом, вдруг стало невозможно представить, что она сейчас исчезнет из его жизни, навсегда растворившись в тайге, и его потянуло к ней с жаждой, свойственной многим людям бродяжьего склада, к которым он принадлежал.
- А ты меня косить поучишь? - спросил он шутливо, но так, что Ксюта каждой жилочкой ощутила: он спрашивает не только об этом. Но она, борясь с собственной растерянностью, весело тряхнула головой:
- Ладно. И втора литовка у меня есть. Только вы себе ноги не обрубите.
- Они у меня железные. О них любая коса сломается, - крикнул, расправляясь, незнакомец, чувствуя прилив вызванной собственными словами отчаянной удали и уже заранее готовый к тому, что должно было неминуемо случиться.
Виктору Петровичу Коломейцеву, начальнику геологоразведочного отряда, стоявшего верст за сорок от Шелапутинок, было действительно пятьдесят два года, он действительно воевал и действительно однажды был в Париже. Он редко виделся с семьей и во время своих странствий больше всего верил в собственную волю и случай. Соединение собственной воли и случая всегда придавало ему уверенности и в работе, и в отношениях с женщинами.
Так и получилось с ним, когда он, первый раз в жизни взяв литовку в руки, пошел косить рядом с Ксютой такими широкими, могучими взмахами, как будто косьбой занимался с детства, а не играл в "зоску" с марьинорощинскими ребятами, которые, кстати, и сделали ему наколку, сведенную им впоследствии.
Коломейцеву хотелось красиво косить, - значит, была воля. В его руках сверкала литовка, а рядом была Ксюта, - значит, был случай. Следовательно, все у него должно было получиться и получалось, и ничто в мире не могло противостоять ему.
Ксюта, поглядывая на него, удивлялась:
- Вы меня обманули, чо в первый раз косите.
- Обманул! - кричал он на всю тайгу, озорно подмигивая ей. - Обманул! - и торжествующе шел по лугу, чувствуя себя хозяином тайги, Ксюты и даже волкодава Чарли, недоверчиво наблюдавшего за ним из тени сосен. Косьба вдвоем чем-то напоминала Коломейцеву танец - та же отданность двух тел общему ритму, то же переглядывание блестящими от возбуждения глазами, та же музыка, разлитая внутри, то же хмельное покачивание накрененного мира.
- Хорошо? - кричала Ксюта, стараясь не отставать от него и странно счастливая тем, что немножко отстает.
- Хорошо! - кричал Коломейцев, и ему было действительно хорошо.
Это качество в нем было: он умел так отдаваться счастливой минуте, как будто она была последней в жизни. Это выработалось в нем в марьинорощинских темных переулках, поблескивавших финками, в осклизлых от крови и грязи окопах на фронте, после - на геофаке МГУ, когда ночью он грузил уголь, чтобы заработать денег на два билета в театр, в хибинских скалах и чащобах Алтая и Сибири, куда его швыряла судьба искать камешки. Ему нравились чьи-то строчки, кажется, Киплинга: "После прерии бесконечной королевский кофе я пью". Этим королевским кофе после прерии для него были женщины. Порой ему казалось, что он прожил несколько жизней в одной, где был и первый поцелуй сжатыми губами со школьницей на чертовом колесе, и бесстыдно деловитые губы марьинорощинской шлюхи, сунувшей в свой ридикюль его карманные деньги, и с тоскливой торопливостью раскрывавшиеся, пахнущие спиртом губы медсестер и регулировщиц на фронте, и губы студенток геофака, дышащие сидром праздничных вечеринок, и губы случайных городских женщин, отдающие только что стертой помадой, и шершавые, шелушащиеся губы деревенских девчат, и неожиданно прижавшиеся к нему в Париже губы черноглазой девчонки в лиловом трико во время карнавала на Монмартре.
Среди товарищей Коломейцев никогда не слыл бабником и сам себя таким не считал. Но он думал, что несколько жизней в одном человеке - это и есть закон жизни, определяемый случаем и волей. И теперь, во время косьбы, глядя на полуоткрытые, влажные губы только что встреченной им девчонки, он ощущал свою непреодолимую тягу к ним как закон жизни, который придуман не им, а существует так же долго, как земля, с тех пор, как по ней ходят мужчины и женщины.
Он не спрашивал имени Ксюты, не знал о ней ничего, но и не считал это необходимым. По его мнению, самыми прекрасными являлись те отношения мужчин и женщин, когда их ничто не связывало и все же воля и случай толкали их друг к другу, а завтра - будь что будет.
Устав, Коломейцев отбросил косу, взял в руки сколько было можно сена и вгляделся в него.
- Сколько тут совсем разных трав и цветов… А называется одним словом - "сено"… Это вот что?
- Это гранатник, - объяснила Ксюта. - Он до августа такой светло-сиреневый, да, видите, уже отцветат… У него дудка гранатна, смотрите, как будто кто выточил с уголками. А по дудке ямочки простроганы… Задерживат, когда косишь… Крепкий…
- А это?
- А это марья корешка - высока така… У ей цвет букетом… Святками малиновыми. Ее от раку пьют…
- А эта трава для чего?
- А это вязель - трава суматошна, сплетушна така… Для чо, не знаю… Наверно, для чо-то… Трав ни для чо не быват… Да вы сено так не разбрасывайте… Потом его надо будет рядками уложить, чобы отлежалось, от земли отошло… На то и грабли… Да ровненькими рядками, а не нахлыбистыми. А вывершивать уж потом.
- Что - потом? - не понял Коломейцев.
Ксюта засмеялась:
- Вывершивать - это стог наметать да и верх его заканчивать. Надо, чобы он просох, прожарел. Вывершивать хорошо надо, чобы не пролило. На соседней поляне мы с отцом уже вывершивали… Рядки за два дни пропеклись. А сейчас больно знойко, как бы дождь не забусил: погнить могут. Чо без корня, все погниват…
- Что без корня, все погнивает… - повторил вслух Коломейцев, и что-то забередило его, забеспокоило, но он взял себя в руки, ушел от размышлений, показавшихся ему лишними.
Зной становился все невыносимее. И вдруг неизвестно откуда пахнул забытый пожухлой травой ветер. Радостно забились, затрепетали под ним листья и хвоя, а только что скошенное Ксютой и Коломейцевым сено зашелестело, взметаясь под внезапными порывами.
Коломейцев и Ксюта задрали головы и увидели, что через горы переваливаются одна за другой неизвестно где прятавшиеся раньше темные тучи.
Где-то за горами предвещающе громыхнуло. Чарли залаял.
- Гроза идет, - сказала Ксюта. - И большуща, однако… Ну ничо, оттуль выясниват, откуль тучи принесло…
Тучи стремительно надвигались на солнце и, соединившись в одну, закрыли его. Все небо, только что нестерпимо синее, превратилось в огромную, давящую тяжестью тучу.
Ксюта посмотрела на Коломейцева, он на нее, и в них возникло то молниеносное, почти неуловимое понимание, которое решает все. Коломейцев уже давно подсоединил свою волю к случаю, а Ксюта просто инстинктивно поняла: что-то произойдет сейчас так же неизбежно, как гроза.
Поэтому, когда Коломейцев спросил ее: "Где же мы укроемся?" - Ксюта повела его на соседнюю поляну, к недавно вывершенному ею и отцом стогу, еле ступая неслушающимися, обезволенными ногами. Они поспешно вырыли в свежем, еще не улежавшемся сене подобие пещеры и нырнули туда, в зеленый пахучий полумрак, в тот самый миг, когда молния раскроила небо и на землю обрушилась гудящая стена воды.
Но полумрак зарычал голосом волкодава, прыгнувшего в пещеру чуть раньше и оказавшегося между ними.
- Ого, твой телохранитель уже здесь… - без особой радости усмехнулся Коломейцев.
И вдруг Ксюта неожиданно для самой себя сказала:
- Уходи, Чарли… - и потянула за ошейник на дождь.
Чарли упирался, недоброжелательно показывая желтые клыки, но, покорившись воле хозяйки, пополз к выходу под хлещущие струи.
- Я сейчас, - сказала Ксюта и бросилась вслед за псом.
"Не вернется, - устало подумал Коломейцев. - Может быть, это и к лучшему. Нет, вернется".
Гроза охватила Ксюту своими мокрыми, но теплыми руками, зацеловала ее тысячами жадных, грубых поцелуев, ослепила белыми зигзагообразными вспышками непрерывных молний, оглушила раскатами грома, пока ока лихорадочно выкапывала в стогу отдельное укрытие для Чарли и вталкивала его туда.
Потом она, уже безнадежно промокшая, выпрямилась, подставив свое тело под могучий напор воды, и хотела было побежать куда глаза глядят от человека, который ждал ее там, в зеленой пещере, но поняла, что не убежит.
Ксюта вползла назад в стог и легла неподвижно, как мертвая, вытянув руки вдоль мокрой одежды, облепившей ее тело. Отблеск молнии выхватил из полумрака ее испуганно застывшее лицо с закрытыми глазами, и Коломейцеву стало на миг не по себе. "Неужели ей под тридцать?" - подумал он. Но другой отблеск молнии ударил наотмашь белым светом, и призывно вспыхнули, загорелись голубыми искрами капли воды на крупной, вырывающейся из выреза блузки груди. Коломейцев осторожно провел рукой по Ксютиному телу, потом все настойчивее и настойчивее.
- Ты совершенно мокрая… Разденься…
Когда Ксюте стало больно, она не заплакала, а только стиснула зубы.
- Почему же ты не предупредила, что ты девушка? - пробормотал Коломейцев. "Но ведь она сама хотела этого", - подумал он, стараясь подавить неприязнь к самому себе.
- А вы меня не забудете? - спросила, как тогда, на берегу, Ксюта.
- Не забуду, - опять ответил он то ли правду, то ли неправду, да и сам бы не смог разобраться в этом.
Он прикоснулся поцелуем к ее то вздымавшейся, то опадавшей груди с прилипшими еще зелеными сенинками и вдруг услышал, как сильно и прерывисто под его губами колотится ее сердце. Потом он положил ладонь к себе на грудь и не ощутил ни малейшего биения.
- Куда же подевалось мое сердце? - стараясь улыбнуться, сказал он. - Твое так гулко бьется, а у меня даже не слышно.
Ксюта опустила свою сильную, но маленькую ладонь к нему на грудь.
- Никуда оно не подевалось, - сказала она. - Бьется. Вот здесь. - И стала помогать ему нащупывать его собственное сердце, но он опять ничего не почувствовал.
- Может, я бессердечный? - попытался пошутить он.
- Нет, вы не бессердечные, - тихо сказала Ксюта. - Просто вы сами не слышите. А я слышу. Взаболь слышу…
- Взаболь - что это? - озадаченно спросил Коломейцев.