Мало того, он не раз "гонял" всю батарею и по часу и по два в строю только ради того, чтобы выдавить, выжать песню, подчинить всех своей воле. И коса находила на камень. Но вот, прикоснувшись к высокому чувству, выраженному в песне, - и в старшине, видимо, что-то просветлело и отогрелось.
Всю весну Максим провалялся в госпитале. До нас доходили слухи, что там он стал изучать монгольский язык и что после демобилизации собирается остаться в Монголии как советский специалист. Вскоре мы все выяснили.
Госпиталь посещала и, пожалуй, чаще чем мы, Катюша. А нам не всегда удавалось выбрать время, чтобы оторваться от бесконечных занятий, караульной службы, дежурств, походов. Когда выпадал час-другой, мы везли Максиму книги, конфеты, папиросы, сгущенное молоко. Он, немножко смущенный, перебирал наши подарки и говорил:
- Книги, друзья, пожалуйста, оставьте. Без них скука страшенная. А все остальное заберите.
- Как это заберите? - строго спрашивал Ласточкин и хмурил брови.
- Но у меня все это есть…
- Откуда у тебя? Может, в госпиталях теперь какие-то новые продовольственные нормы ввели? Когда я отлеживался здесь после Халхин-Гола - самурайский осколок под ребро тюкнул, - нам "Северную пальмиру" и шоколад не давали.
Видя, как начинали наливаться густым брусничным соком уши Соколенка, Ласточкин смягчался:
- Мы, брат, все понимаем: Катюша, спасительница твоя, - дивчина что надо. Геройская девушка. Ну, а ты все-таки не отворачивай нос от того, что приносим, не обижай ребят. И поправляйся скорее. Разлеживаться сейчас некогда. В воздухе гарью пахнет. Чуешь? Как бы не запылало вокруг.
В ту весну тысяча девятьсот сорок первого года каждый из нас жил тревожным ожиданием. Мы вчитывались в газетные сообщения, но не находили в них ответа на то, что волновало и беспокоило пас. Мы подкидывали "каверзные" вопросы политруку па политзанятиях, но он старался обходить их. Если же невозможно было обойти, сглаживал и невнятно бормотал что-то про договор с Германией о ненападении.
- Да разве? можно верить фашистам?
- Но договор подписан на самом высоком уровне и по их инициативе…
- Они порвут его.
- Не позволим…
Казалось, причин для тревоги нс было. Но это только казалось. Тревогу несли к нам письма далеких друзей и письма родных. Только из этих писем мы не все понимали…
Друг сержанта Ласточкина, с которым они вместе призывались в армию осенью тридцать восьмого года со стройки, тоже сержант, писал из Белостока о почти ежедневных нарушениях немецкими самолетами нашей западной границы, о воздушной разведке нашей территории. "Но самое странное, - читали мы в его письмах, - это то, что мы не препятствуем этим полетам". С болью и с тревогой он спрашивал: "Что это - ротозейство, беспечность или предательство?".
Отец Бориса Куликова, служивший начальником пограничной заставы на Днестре, сообщал о концентрации на том берегу румынских войск, о появлении среди них немецких частей.
Жена дальномерщика Николая Моцного, Вера Моцная, из Днепродзержинска писала об эшелонах, которые "день и ночь без останову идут и идут на запад с войсками и вооружением". Каждое письмо она заканчивала вопросом, полным отчаянья: "Родненький Коля, скажи: неужели будет война?!" И в каждое письмо вкладывала листок с рисунком - обведенной растопыренной ручкой сына, которого отец знал только по фотографиям. Этим рисунком молодая жена, видимо, хотела выразить радость материнства и сказать мужу-солдату о своем предчувствии приближающейся беды.
Да, мы знали: схватка с фашизмом приближалась. И не когда-то в далеком будущем, а в самом скором времени. До нее, может быть, оставались считанные недели.
И здесь, далеко на востоке, не было спокойной жизни. В Маньчжурии подозрительно зашевелились японские самураи. Битые на Хасане, битые на Халхин-Голе, они в любое время могли кинуться в новую авантюру. Известно ведь: битому неймется.
Но почему об этом наш политический руководитель стесняется сказать ясно и определенно?
- Сволочи! - как-то выругался командир батареи лейтенант Ломоносов, - обкладывают нас со всех сторон. Так что прохлаждаться нам в такое время просто преступно. Война на носу.
Лейтенант в оценке событий был более прям и более решителен, чем политрук.
Мы не прохлаждались. Мы учились воевать. А известно: солдатская наука - это пот и мозоли.
- Тревога!
Боевая, учебная ли - все равно! - ты бежишь в арт-парк, вытряхивая из себя остатки сна. Фырчат машины и тракторы-тягачи. Разносятся приглушенные команды. Матюгом кто-то заставляет неосторожного шофера погасить вспыхнувшую фару. В артпарке ты кидаешь снарядные ящики на машины, грузишь тяжелые приборы, прицепляешь пушки. И вот уже слышишь доклады:
- Первая батарея готова-а!
- Вторая - това!
- Третья…
Крупные степные звезды - свидетели наших ночных дорог. Мы занимали в указанной на карте точке огневую позицию и начинали зарываться в землю. Каменистая земля не давалась: ломы и кирки высекали искры, лопаты ломались. Ладони у всех были в ссадинах и кровавых мозолях.
Упрятывали и зарывали в землю, а потом укрывали сверху маскировочными сетками все: пушки и приборы, машины и ящики со снарядами, походную кухню и каптерку. И, конечно, себя. Все, как на войне. К назначенному часу мы должны были быть готовыми к открытию огня: и по самолетам, и по танкам (по конусам и макетам). А час назначался почти всегда один - к восходу солнца.
Ох, эти степные, ни с чем не сравнимые восходы!
…Медленно испаряется и отступает полумрак. Все сильнее начинает пламенеть пурпуром горизонт заря, сначала бледная, постепенно наливается яркой краской и, наконец, загорается огнем. Но солнца еще нет. Оно появляется всегда неожиданно - вспышкой, подобной взрыву. Горизонт, раскалившись, как металл в мартеновской печи, начинает плавиться. Ты видишь большой огненный овал. Он растет, постепенно превращаясь в перевернутую трапецию. Наконец, отрывается от горизонта - и трапеция с округленными углами становится шаром.
Птицы заливаются, приветствуя рождение нового дня. А человек, даже смертельно усталый, невольно улыбнется - и солнцу, и новому дню, и ему не захочется этот новый день прожить впустую.
Нас мучили бесконечные пешие марш-броски. На десять, на пятнадцать, на двадцать километров. С полной выкладкой: винтовкой и ранцем, с шинельной скаткой и патронташем, с противогазом и малой саперной лопаткой, которую почему-то называли не иначе, как шанцевым инструментом. В походе и иголка тяжела, а тут как на вьючной лошади…
Шаг убыстрялся, переходил в бег. Сердце рвалось из груди - не хватало дыхания. А тут еще нещадно било солнце. Соленый едучий пот застилал глаза и лицо. Из почерневших, растрескавшихся губ сочилась кровь и смешивалась с горьким потом. От жары, остервенелой и одуряющей, пухли мозги. Мысли становились вязкими и вялыми. Они лениво и больно шевелились в голове. Сколько раз думалось: сил больше нет. Остановлюсь, упаду и никогда не встану. Через пять минут, через три, вот сейчас - сию минуту. Но ноги, подчиняясь общему ритму, команде и еще чему-то непонятному, несли вперед. Проходила минута, и три, и пять, и десять, а ты бежишь и бежишь.
Кто-то не удержится, выдохнет:
- Да мы пушкари или пехтура?
Сразу же в ответ сухой и резкий, как щелчок пистолетного выстрела, голос старшины:
- Разговорчики! Прибавить шагу!
Тяжко, ох как тяжко было Максиму Соколенку. После долгого лежания в госпитале он еще не окреп по-настоящему, не набрался сил. Но когда мы, видя, как его на марше начинало шатать и качать из стороны в сторону, предлагали, отдать нам винтовку и скатку, ранец и противогаз, он наотрез отказывался: "Нет, не отдам. Выдюжу". Яростно сжимал зубы, раздувал ноздри и бежал.
В субботние дни и в те самые часы, когда на огневой позиции у нас заканчивались занятия, на дороге, бегущей и от Баин-Тумэни на Тамцак-Булак, мы замечали всадницу. Мы ее ждали. Даже создали своеобразный ритуал встречи. Разведчик, стоящий на батарейном командном пункте, обычно подавал команду:
- Воздух! Катюша летит!
Команда о воздушной тревоге была вольной, не уставной, шутливой. И разведчику это не ставили в строку. Потом, после встречи, девушку провожали песней - песней о Катюше. Нередко и ее голос, привольный и степной, вплетался в наши мужские грубые голоса. В песне каждый из нас изливал тоску о той далекой подруге, которая
Выходила, песню заводила
Про степного сизого орла,
Про того, которого любила,
Про того, чья письма берегла.
Никто не мешал Максиму встречаться с Катюшей - ни командир отделении сержант Ласточкин, ни строгий старшина Гончаренко, ни даже сам командир батареи. И даже вроде бы помогали, когда эта возможность представлялась. Сколько раз при появлении на горизонте Катюши мы оказывались свидетелями такой сценки.
- Красноармеец Соколенок! - вызывал сержант Ласточкин. - Ко мне!
- По вашему приказанию красноармеец Соколенок явился.
- Возьмите телефонный аппарат, катушку и проверьте линию связи до наблюдательного пункта.
Надо было видеть благодарный взгляд связиста, чтобы понять его чувства. Соколенок лихо бросал руку к виску и по-уставному чеканил:
- Есть взять катушку, телефонный аппарат и проверить линию связи до наблюдательного пункта. Разрешите выполнять?
- На вечерней поверке быть в строю. Выполняйте!
Максим со всего духу бежал к Катюше. Она останавливала скакуна и сваливалась с него на руки Максиму. Привязав к седлу катушку с телефонным кабелем, они, взявшись за руки, удалялись к сопке Бат-Ула, ведя в поводу коня. А сзади, прячась в траве, черной змейкой бежал исправный провод связи.
Командир батареи изредка посылал Соколенка в город с разными служебными поручениями и давал время на то, чтоб Соколенок мог увидеться с Катюшей. Увольнительные в город ввиду сложной обстановки были отменены.
Не умея и не желая ни от кого прятать своей радостной взволнованности, возвращался Максим из города всегда "на крылышках". Однажды в порыве откровенности он сказал мне:
- Знаешь, сейчас я чувствую в себе столько сил и уверенности, что иной раз кажется: скажи мне пробежать вот с этой катушкой пятьдесят километров, - Максим при этом легко приподнял и кинул на спину пудовую катушку, - пробегу. Без передыху…
В иные субботы Катюша к нам не приезжала. И хотя мы знали, что у нее началась подготовка к государственным экзаменам - девушка заканчивала зоотехническое отделение сельскохозяйственного техникума - нам отчего-то становилось грустно. Это настроение даже старшина замечал. Выстраивая батарею на ужин, спрашивал:
- Не приезжала? То-то и видно. Может, споем, хлопцы?
Он не приказывал петь, а просил, что было не только необычным, а просто ни в какие ворота не лезло. И песня, звонкая, как солдатский шаг, поднималась к монгольскому небу, на котором зажигалось созвездие Семи старцев - Большой Медведицы.
Глава третья
В конце мая батарея выехала на полигон, на боевые стрельбы по воздушным и наземным целям. К полуночи мы полностью окопались и оборудовали огневую позицию. Орудийным расчетам и прибористам командир батареи приказал спать, чтобы утро встретить со свежими силами. У орудий остались маячить лишь выставленные часовые да на батарейном командном пункте "слушал ночь" разведчик. Когда все затихло, ко мне в дальномерный ровик спустился Максим.
- Сменился с дежурства, отдыхать собрался, да что-то не спится, - сказал Максим, как бы объясняя причину своего прихода во внеурочный час.
Мне тоже почему-то не спалось. Видимо, ночь, безветренная, тихая и теплая, располагала к размышлениям. До нас доносились ночные приглушенные звуки. Где-то звенели цикады, где-то тюкала неизвестная пичуга. Над нами висели яркие и крупные звезды. Казалось, дотронься до небосвода, и они начнут сыпаться на землю, как перезревшие кедровые шишки.
Перебросились с Максимом ничего не значащими фразами, закурили.
- У нас, на Минусе, - нарушил молчание Максим, - сейчас сады цветут. Белым-бело вокруг, как в снежную метель… Вот так, земляк, - не сдержал он затаенного вздоха.
Сама ночь располагала к лирическому настроению.
- Тоскуешь, Максим?
- Все, наверное, тоскуем, - раздумчиво ответил он, - только тоска у каждого своя.
После некоторого молчания я спросил:
- У тебя - какая?
Максим отозвался не сразу. Казалось, он вслушивался в ночь.
- У меня - какая? - вдруг встрепенулся он. - Большая и все - по земле. Как-никак, все же агроном я. Ты понимаешь, что это означает? Каждую ночь снятся пашни. В такую пору они нежатся в теплых туманах.
Не докурив одну папиросу, Максим потянулся за другой. Когда прикуривал, пальцы его вздрагивали.
- Может, ностальгия?
- Ностальгия - это болезнь. У меня болезни нет. Но каждую весну не нахожу себе места. Земля зовет… - Обернулся ко мне, светлые глаза блеснули, взволнованно спросил:
- Ты видел когда-нибудь сеятелей, которые бросают первые зерна?
- Да, я видел сеятелей. Они долго ходят по пашне, щупают землю, разминают ее в ладонях. Лица у них в такие минуты просветленные и какие-то благоговейные. Люди религиозные, прежде чем бросить горсть зерна, осеняют себя широким крестом. Неверующие обходятся без креста, но все равно перед самым началом не преминут сказать: "Ну, с богом!". И это "с богом" звучит как заклинание, как просьба, обращенная к земле-кормилице и к солнцу-благодетелю, сделать год хлебородным.
- Верно, все верно, - пересохшим голосом подтвердил Максим, когда я сказал ему о сеятелях. Оживившись, заговорил о том, что на Минусе сейчас колхозники сеют поздние культуры, что год, судя по письмам с родины, обещает быть урожайным.
После некоторого молчания Максим снова заговорил о садах. Я понял: к садам у него особая любовь. Закончил он тем, что и здесь, в Монголии, тоже могли бы сады цвести, особенно по долинам Керулена и Халхин-Гола.
- Почему же не цветут?
- По самой простой причине: скотоводы не умеют заниматься садоводством, да и времени у них нет на это, А почвы удивительно как хороши.
- К почвам нужен еще и климат, - осторожно возразил я.
- Климат здесь не райский, конечно, но приноровиться к нему можно. Впрочем, не такой он и плохой. Весны, правда, сухие и буранные. У нас по весне звенит все капелью и ручьями, здесь тоже звенит, только по-иному. - Подумал чуть, добавил - Насчет садов, может, преувеличиваю, а вот хлебные злаки и овощи и даже бахчевые культуры отменные урожаи давать будут. В этом - уверен.
Я спросил:
- Говорят, после демобилизации ты собираешься остаться здесь, в Монголии?
- Говорят - зря не скажут, - усмехнулся он, - а откуда такие вести?
- Земля слухом полнится, - неопределенно ответил я.
- Me скрою: есть такая думка. Осуждаешь?
- Нет.
- Когда последний раз с поручением комбата ходил в город, на всякий случай завернул в наше консульство. Там сказали, что в созданных госхозах и сельскохозяйственных объединениях араты собираются заняться земледелием, да не знают, с чего и как начинать. Земледелие для Монголии - новая, непривычная отрасль хозяйства. Просят у нашего правительства специалистов: агрономов, механизаторов. И технику, конечно. Ну, а какой специалист может быть лучше, чем тот, который уже знает местные условия. Агроному, скажу я тебе, есть где развернуться здесь.
Не последним доводом в его решении остаться в Монголии после демобилизации, подумал я, является, видимо, и дружба с Катюшей. Но об этом промолчал. Сказал о другом:
- Демобилизоваться-то не штука да будет ли демобилизация? Тут бабушка надвое сказала…
Максим ничего не сказал, только зябко поежился. И вдруг заговорил о родителях, о себе, о своей жизни. Многое из того, о чем рассказывал Максим, я уже знал, но слушал со вниманием, не перебивая. Каждому человеку, даже самому скрытному, в какие-то минуты жизни хочется выговориться до конца, излить свою душу.
Родился Максим в двадцатом. Отец его, Сергей Соколенок, комиссар эскадрона из партизанского отряда Петра Щетинкина, незадолго до рождения сына, осенью девятнадцатого года, ушел с отрядом освобождать от колчаковцев Урянхайский край. А оттуда летом двадцать первого в составе экспедиционного корпуса Красной Армии двинулся в Монголию воевать с бандами японского подкидыша барона Унгерна и вышвырнутыми из Сибири осколками разбитых колчаковских полков и дивизий. Об этом Сергей сообщил короткой запиской: "Вернусь домой после того, как напою боевого коня в Керулене".
Нс вернулся комиссар Сергей Соколенок. Он сложил свою голову на монгольской земле за счастье и свободу аратов-кочевников. Как это произошло, Анфиса Михайловна и ее трехлетний Максимка, комиссарский сын, как называли мальчонку в сибирской деревне, узнали лишь два года спустя, когда в Минусинск приехал из Монголии боевой друг Сергея и его ординарец Иван Лядов.
Не на Керулен, не на Селенгу или Толу забросила военная судьба Сергея Соколенка. Сначала он попал в алтайский пограничный городок Кош-Агач, а оттуда о отрядом Карла Байкалова пошел и Кобдокский край на помощь монгольскому революционному отряду Хас-Батора. Отряды объединились. Теперь их действия против банд белого генерала Бакича, енисейского есаула Казанцева и полковника Кайгородова стали более успешными.
В объединенном русско-монгольском отряде насчитывалось немногим более трехсот сабель - горстка по сравнению с белогвардейской саранчой из колчаковских недобитков. Но отчаянные и лихие конники гонялись за белыми бандами и били их и в открытой степи, и в узких речных долинах, и на горных перевалах. Командиры отряда Байкалов и Хас-Батор, комиссар-забайкалец Михаил Широких-Полянский (он воевал в отряде под именем Церенова) да, пожалуй, и все бойцы понимали: пока банды разобщены, словно пальцы растопыренной руки, их нетрудно бить. И очень важно было не дать, чтоб рука сомкнулась в тугой и крепкий кулак.
Однако настал день и час, когда и людям, и коням отряда потребовался незамедлительный отдых. И те, и другие невыносимо устали от длительных переходов и жестоких схваток.
Передышку сделали, заняв в районе озера Толбо-Нур монастырь Сарагул-гуна. И тут случилось то, чего опасались. То ли разведка проморгала, то ли под покровом ночи сумел улизнуть от сторожевой службы какой-то монастырский служитель и добраться до белых, то ли вражеский лазутчик был подослан в монастырь - словом, монастырь оказался ловушкой для отряда. Горы, охватывающие железным кольцом Сарагул-гуну, заняли генеральские банды, в которых оказалось почти четыре тысячи штыков и сабель. И это - против уставшего, потрепанного в боях отряда в триста бойцов. Одиннадцать к одному!
Генерал Бакич, предвкушая легкую победу, шлет в Сарагул-гуну парламентеров с письмом-ультиматумом: "Вы окружены превосходящими силами корпуса генерала Бакича, дальнейшее сопротивление бесполезно…"
Генерал предлагает отряду немедленно сдаться па милость победителя.
- На милость победителя? - быстрый Байкалов, затянутый в ремни, крупными шагами меряет монастырскую келью, ставшую штабом, и спрашивает созванных на совещание командиров и комиссаров эскадронов:
- Будем ли ставить вопрос: "Сдаться или не не сдаться?" Ядовито усмехнулся Широких-Полянский, комиссар объединенного отряда:
- Конечно, будем! Но… только смотря в отношении кого?
Хас-Батор поднимает тяжелые припухшие веки, трогает смоляной ус и решительно говорит: