Крича и охая, мама расстегнула на себе свое манто, желтое и с черными полосами на плечах. Поочередно обнажая колени, отстегнула и скатила с ног порванные чулки. Скатала их и всунула себе в накладные карманы. Длинными и острыми ногтями пальцы ее прорвали нитяные черные перчатки. Мама их стащила палец за пальцем, спрятала вместе с чулками и посмотрела на откос с рассылавшимся лозунгом. Теперь, при всем желании, пассажиры из мимоезжих поездов ничего на этом откосе прочесть бы не смогли.
– Что же мы это с тобой натворили? – ужаснулась мама. – А ну давай обратно складывать! Да в темпе!…
И – босая – полезла кверху. По пути она подобрала свою туфлю на отломившемся каблучке и спрятала в карман, а он, Александр, нашел вторую, целую.
Ползком по наклонной плоскости они в четыре руки подобрали все обломки пачкающего пальцы красной пылью кирпича, сложили обратно в буквы, после чего вытерли руки о траву.
Спустились, перешли рельсы и побрели гуськом по тропке вдоль. Мама оглянулась.
– Ну а если б меня арестовали?
– За что?
– Как то есть за что? За лозунг этот. – Она отвернулась, завела назад руку и потерла через манто себе попу. – За осквернение.
– Ты же нечаянно! – возмутился Александр.
– Это еще доказать надо! Кто бы поверил? Приписали бы злой умысел – ив Сибирь. Лет этак на десять! Меня в лагерь, Леонида – в штрафбат, ну а тебя, всего первопричину, в питомник. Для детей врагов народа.
– А разве есть такие?
– Враги народа?
– Нет, питомники.
– Сейчас – не знаю, – сказала мама, – а раньше-то полно их было… Слава Богу, никто нас вроде не увидел, а? Я-то сослепу была, а у тебя зрение детское: никто?
– Никто.
– А если б поезд проходил? Взяли бы пассажиры да и составили бы коллективное письмо. Куда следует.
– А куда?
– Неважно, – сказала мама. – А все ты! С твоей манией выискивать окольные тропки. – Мама остановилась и повернулась к нему. – В жизни, Александр, надо шагать положенным путем. Ясно?
– Ясно.
– А если положено ездить, так надо ездить! Впредь у меня чтоб ездил, как все. Ясно?
– Ясно.
Они вскарабкались на откос и оглянулись. На противоположном – под косыми лучами сентябрьского солнца – четко читался злополучный лозунг:
ДЕЛО СТАЛИНА – ВЕЧНО!
Он вышел во двор. У подъезда стоял "виллис". Дождь барабанил по его брезентовой крыше. Сапоги Гусарова исшаркали подножку до голого железа. Дверей в машине не было, из проема насмешливо смотрел рядовой Медведь.
Он снял ранец, влез на растрескавшееся кожаное сиденье и взялся за скобу поручня.
– Здравия желаем! Ну что, поехали?
Он промолчал.
– То-то!… – заключил Медведь.
Повернул ключ зажигания и кованой подошвой кирзача утопил стартер.
УРОК ЧИСТОПИСАНИЯ
В Пяскуве маме предложили взять Александра сразу во Второй класс: читать-писать он уже умел и, как дитя Ленинграда, превосходил своих сверстников по общему развитию.
– Пусть будет как все, – решила мама. – Не хочу, чтобы ребенок выделялся!
И отдала Александра в Первый.
Где сразу выяснилось, что лучше бы и не умел он писать. Потому что пишет он неправильно. Криво пишет. А надо было – по линеечкам. Каллиграфически.
Над столом мама раскатала и прикнопила Ленина и Сталина, а справа – Политическую карту мира. Уже темно в их комнате, только нежно-зеленым излучением светится стеклянный абажур настольной медной лампы. Гусаров вот уже неделю на осенних маневрах, и мама учит Александра каллиграфии.
Раскрытые Прописи, утвержденные Министерством просвещения, прислонены к столбику лампы. Линеечки горизонтальные, линеечки косые. И с идеальной четкостью и плавностью изгибчатых переходов толстых линий в тонкие в линеечки эти впечатались три слова:
МАМА РОДИНА МОСКВА
Всматриваясь в Прописи, он, Александр, старается скопировать эту четкость. Тремя пальцами – большим, средним и указательным – сжимает он по-разному жестяное оперенье красной деревянной ручки, но перо его уходит за тетрадные линейки, и вместо этой вот РОДИНЫ получается черт-те что. Под взглядом мамы с полтетради уже исписал Александр этими загогулинами и продолжает в том же духе, добиваясь четкости, ибо мама пригрозила ему, что он спать не ляжет до тех пор, пока не выйдет у него целая страница вот таких, как в Прописях, – идеальных… Страница!…
Когда и загогулин двух одинаковых подряд не получается. Ни одна его РОДИНА не похожа на другую. Ни МАМА. Ни МОСКВА… И он уже еле-еле ворочает ручкой.
Но вот – внезапно – начинает выписываться.
– Не горбись! Прямо мне сиди! – толкает в спину мама, прикрикивая так, что рот Александра выходит из повиновения и начинает некрасиво, толстогубо трястись.
Срывается слеза и губит слово.
Втягивая чернила, слеза разбухает кляксой. И уже не слово – страница загублена…
– Нюни распустил? – раздается грозно над оцепеневшей головой Александра, на которой уши сами поджимаются.
(У них, ушей, такое обнаружилось свойство – смещаться.)
Звеня стеклом и нервно булькая, мама за его спиной наливает воду из графина. Ставит стакан:
– Пей!
Живот изнутри толкается, протестуя, но, укрощая организм, Александр выпивает – чайный стакан кипяченой воды комнатной температуры. Мертвой.
Мама показывает свои руки. На левом безымянном – золотое кольцо с двумя бриллиантиками и царапающейся дырочкой вместо третьего.
– Делай, как я!
Руки сжимаются в кулаки, кулаки с хрустом выстреливают растопыренными пальцами с облезлым на ногтях маникюром. И снова собираются в кулаки, натягивая кожу до голубых прожилок.
– Мы писали, мы писали, – сурово задает мама ритм, и, выбросив свои пальцы, Александр подпрыгивает от боли в суставах.
…наши пальчики устали.
Раз, два, три, четыре, пять -
Будем снова мы писать!
– Усвоил? Продолжай самостоятельно!…
Он продолжает.
Она влезает на стул и достает со шкафа из присланной из Ленинграда пачки новую тетрадку. С глянцевитыми страницами, какие только в Ленинграде на писчебумажной фабрике умеют делать, а здесь, в Пяскуве, такой культуры нет. Мама раздевает слезой испорченную тетрадь и в обертку из кальки вдевает обложку новой. Разглаживает – ребром ладони. На обложке наклеена вырезанная Александром и гусаровским карандашом "Стратегический" раскрашенная пятиконечная звезда.
Красивая, как на танке…
А на указательном пальце сделалась уже вмятина с въевшимися в кожу чернилами.
– Все потому, что у меня палец кривой.
– Вовсе не кривой.
Александр созерцает свой палец. Не то чтобы кривой, но все-таки ноготь косит.
– У меня что, в детстве рахит был?
– Никакого рахита у тебя не было. – Мать сводит брови. – Плохому танцору, Александр, знаешь?…
Это Гусаров так говорит.
– И яйца мешают?
– Не выражайся, не то, – дает ему мама небольный подзатыльник, – рот мылом пойдешь мыть.
– Гусарову, так ему можно…
– Гусаров, – говорит мама, – культурой речи в окопах овладевал. Тогда как у тебя – все условия. И ты мне зубы тут не заговаривай! Пиши давай.
Со вздохом Александр потащился тяжелой ручкой в непроливашку золотисто-зеленую, ткнулся пером. И повел по голубеньким тетрадным линейкам, одновременно втягивая голову перед неминуемой на этот раз затрещиной: вместе с чернилами перо ущемило волосок…
– Не беда, – сказала мама. – Вырвем первый лист.
В тетрадке их двенадцать, так что незаметно. Мама вырвала, выдернула последний. Пачкая пальцы, сняла волосок.
– Давай! А то уж полночь близится… А может быть, ты просто не понимаешь, почему я день-деньской бьюсь с тобой за это чертово чистописание, а? Отвечай. Понимаешь, нет?
– Чтобы как в Прописях…
– Нет, Александр. Не чтобы как в Прописях. А чтобы ты с первых своих шагов в Большую Жизнь воспитывал в себе Силу Воли. Иначе из тебя ничего не получится. Мужчина без Силы Воли – не мужчина, а тряпка. Хлипкий интеллигент! Твой дед, к примеру… Мог бы стать известным архитектором, уважаемым в Обществе человеком, а стал кем? Пьяницей и мелким игрочишкой. Асадчие меня сегодня приглашали в Дом Офицеров на французский фильм. Я что, пошла? Я осталась. Я откажу себе во всем, во всех Радостях Жизни, лишь бы ты стал Мужчиной и добился своего. Ты хочешь стать Мужчиной? Отвечай.
– Ну, – дернул он плечом, – хочу.
– А без "ну"?
– Хочу.
– Тогда давай. Пиши! Тяжело в ученье – легко в бою,- повторила Любовь ключевую формулу воспитания русского солдата, взятую из учебника генералиссимуса Суворова "Наука побеждать".
ГАРНИЗОН У ЗАПАДНЫХ ГРАНИЦ
Папа принес из штаба армии две поллитры и черную весть – в Будапеште сбросили нашего Вождя. Гранитный памятник ему, сработанный на века.
– Где там у тебя мой тревожный!
Мама вышла и вернулась, бросив ему к забрызганным грязью сапогам еще с войны трофейный баул с обтертыми на учениях боками свиной кожи.
– Когда ты едешь?
– Приказано быть завтра в шесть ноль-ноль. – Папа потрепал Александра по макушке. – Ничего, сынок! Мы наведем порядок в этом мире.
– А это что?
– Это? – Папа приподнял к глазам сетку с бутылками. – Это мы с Загуляевым решили посидеть. Он тоже уходит завтра. Перед стартом, понимаешь? В порядке укрепления морального потенциала. Ты, надеюсь, ничего против не имеешь?
Командир эскадрильи истребителей Загуляев имел двух девочек. Старшая всегда казалась Александру рассудительной, но сейчас, на кухне, она явно делала не дело: взяла бутылку "Московской", подковыряла ножом станиолевую крышечку, сняла осторожно и стала выбулькивать водку прямо в раковину.
Александр схватил ее за руку.
– Ты что, рехнулась?
– Отстань! – оттолкнула его локоть.
– Им же не хватит!
Но девочка опорожнила бутылку, после чего наполнила ее водопроводной водой, надела крышечку и, взяв нож, аккуратно обжала кругом и погрозила Александру кулаком:
– Наябедничаешь – кровью умоешься,
– Очень надо мне на тебя, дура, ябедничать, – обиделся Александр и вернулся в комнату к взрослым.
Там как раз офицеры хлопнули по первому стакану, и командир эскадрильи истребителей, вырвав локоть из цепких пальцев своей жены, тут же, не закусывая, стал разливать по второму. А папа сидел, зажмурившись, прижав к усам кулак, и тянул в себя носом, как бы своим же кулаком занюхивая. Открыл глаза и объявил:
– Все, детонатор сработал. Доигрались! Теперь остается только ждать взрыва в Польше. Что ж, дорогой наш Никита Сергеевич… За что боролись, на то и напоролись!
И грохнул кулаком по чужому столу так, что тарелки подпрыгнули.
Загуляев – они сидели за столом плечо в плечо – крепко обнял папу.
– Ты это, Ленька, брось!
– Как то есть брось? – освободился папа.
– Брось, говорю, кручиниться. Давай вот.
Они дали.
Прожевав селедку с луком и хлеб, Загуляев сказал:
– Я, ты знаешь, Леонид, во многом не разделяю… Нет, ты постой! Пахан тоже дров немало наломал, так что дружба дружбой, но Никита где-то прав… Да погоди ты! Я ж с тобой согласен! По большому счету.
– Ты согласен?
– Еще бы! Не имели венгры права Пахана мордой в грязь.
– Не имели, – кивнул папа.
– Наш он Пахан – несмотря на все дела. Мы с его именем на устах умирали. Так?
– Было дело.
– И мадьярам, мать их-х-х… Вломим мы хотя бы за память о том, что это его имя хрипели мы, умирая, – а, Леонид?
– Хорошо говоришь. – Папа взял бутылку.
– … терпеть, что ли, будем?
– Не забывайся, Загуляев, – подала голос его жена. – Дети в пределах слышимости.
А мама – заметил Александр – под столом нашла кончиком туфли подошву папиного сапога, который, как обычно, намека не понял и удивленно посмотрел на маму:
– Ты чего?
Все на маму посмотрели, и она вспыхнула и, опустив глаза в тарелку, сказала зло и сильно:
– Н-ничего!
– Вломить мы им, конечно, вломим, – заговорил папа, игнорируя сложные чувства визави, – но, – и брови свел, – сейчас не сорок пятый. Это тогда мы их могли нейтрализовать по Ла-Манш, а сейчас, брат, исторический момент упущен. А ну как НАТО ввяжется? А там и Эйзенхауэр? Тогда что?
– Известно что, – ответил Загуляев. – Война, брат.
– Вот то-то и оно.
И папа козырьком ладонь ко лбу приставил – закручинился.
– Ты это, Ленька, брось, – приобнял его Загуляев. – Броня крепки, и танки наши быстры… Или не так?
– Быстрее, чем тогда.
– Ну а со своей стороны могу тебя заверить, что… Как там? В каждом пропеллере дышит… Вернее, в сопле реактивном. По единой? За спокойствие наших границ.
Они выпили, и папа протянул руку:
– Подойди-ка.
– Облик не теряй, Леонид, – сказала ему мама.
Папа нетерпеливо пошевелил пальцем:
– Подойди, говорю.
Так наглядно на памяти Александра папа еще не терял свой облик, поэтому приближался он с опаской. Но папа обнял его, поцеловал в лоб, приятно больно уколов усами, а потом отстранил и, плечи сжимая, предъявил Александра командиру эскадрильи:
– Видишь? Во второй класс уже пошел. Не себя… Что мы! Нас этому учили – умирать. И если живы мы остались после мясорубки той, кой-чему, значит, в этом деле научились. Но их вот, незапятнанных, – и он тряхнул Александра так, что зубы лязгнули, – их – жалко. Иди, сынок, играй. И ничего не бойся, понял? Пока мы живы – я и дядя Слава, – ты можешь ничего не бояться.
– Отпусти ребенка, Леонид, – сказала мама.
Папа прижал его к себе, царапая орденскими планками, и оттолкнул, отворачиваясь, утирая кулаком слезу.
– Кто ж спорит? – согласился Загуляев. – Мне, брат, еще больше жалко: он у тебя один, и то усыновленный, а у меня их кровных две. Если не вернусь, с чем их оставлю в этой жизни?… О! – хлопнул он себя по лбу. – Я ж газету с таблицей купил!
И рванул из-за стола так, что уронил стул.
Жена его вздохнула:
– Совсем поехал мой летун. Знаете, что он сделал? Когда, значит, еще только первые слухи из Венгрии пошли, он снял все деньги со сберкнижки и – на все, ни рубля не оставил! – накупил лотерейных билетов. "Ва-банк, – говорит, – иду".
Поясняя состояние командира эскадрильи истребителей, она приставила указательный палец к виску и покрутила с насмешливым видом.
– Это ты по-нашему!… – Папа сделал попытку броситься навстречу Загуляеву, который внес свою кожаную куртку. – Люблю!
– Погоди, друг… Что там у нас в стаканах, нолито ли? Э, да мы, похоже, все добили.
– И става Богу, – сказала его жена.
– Нет, – сказал Загуляев, – нет, не Богу, а Случаю молись. А ты, Леня, в отчаяние не впадай: в моем дому последняя, она всегда была предпоследней… Ангелята! Вы куда попрятались? Тащите папке бутылку! Сейчас вам папка приданое будет выигрывать. Обеим по "Победе", как? Устраивает?
Перемигиваясь в предвкушении шутки, которая должна была насмешить офицеров до колик, ангелята принесли бутылку, на которой красовался черно-зеленый ярлык: "Московская особая". А папа ангелят тем временем раздвинул тарелки, разложил центральную газету с выигрышной таблицей, после чего отвалился вместе со стулом, выдвинул ящик комода и стал доставать одну за другой запечатанные пачки билетов всесоюзной денежно-вещевой лотереи осени пятьдесят шестого года. Накидав перед собою пачек, он затолкнул ящик и вернулся, крепко стукнувшись об пол подошвами и передними ножками стула. Обтер ладонями обритую наголо голову, сияющую в свете лампочки, обвел всех отчаянным взглядом – и распечатал бутылку. Сначала папе набулькал. Себе… До краев.
Они подняли стаканы.
– Фарту тебе, Слава! – пожелал папа.
– Не мне, – поправил Загуляев, – девчонкам моим. Старшей "Победу", младшенькой "Москвич". С таким приданым кто от них откажется?
– А их и без приданого возьмут, – сказала его жена. – Как, Александр? Давай, любую на выбор!
Девочки, прыснув, убежали, Александр стал медленно наливаться кровью стыда, а Загуляев посмотрел на папу.
– Что, друг Леня, может, и вправду придется нам породниться? Ну, пошел!
Они выпили залпом, и обращенные вовнутрь глаза летчика сделались недоверчивыми.
– Выдохлась, что ли? Крепости не ощутил.
– Мудрено ли? – сказала жена. – После четвертой поллитры.
– Крепость нормальная, – сказал папа. – Я объясню тебе, в чем дело…
– Ну?
– Азарт.
– Азарт, говоришь? Что ж, отрицать не стану. Такой я! – И он с треском распечатал первую пачку.
Поводив указательным пальцем по цифири столбиков таблицы, поднял глаза и весело сказал:
– Промашка вышла! Ничего, "Победа" в следующей.
– Чья? – спросила младшая.
– Не твоя же, – ответила старшая.
– Ах, не моя… Сказать?
– Ладно, твоя. Подавись.
– Папа, ты слышал? Сама сказала.
– Ладно вам, ангелята. – Он отбросил вторую пачку, она разлетелась. – Шкуру неубитого медведя делить… Ну-ка, а в этой? – И разорвал полоску на третьей.
"Победы" не было и в ней.
С окоченевшей на лице маской одобрения гусарству друга папа Александра курил папиросу, а. мама с тревогой поглядывала на жену летчика, с которой пачка за пачкой сползало безразличие. А летчик садил "Беломор" так яростно, словно поддерживал вокруг себя дымовую завесу.
– Все ведь снял, – сказала его жена. – Все, что с самой Кореи сбережено было. Рубль только один оставил, чтобы счет не закрывать. И что теперь мне делать? Завтра он уйдет, а у меня до конца месяца дотянуть не будет на что.
– Я тебе займу. – Мама обняла ее. – Будем теперь держаться друг дружки.
– Твой-то когда уходит?
Александр внутренне одобрил маму, даже подруге не разгласившей военную тайну:
– А я знаю? Баул его тревожный у порога, а когда ее, тревогу, объявят – мы разве знаем? Мы – люди маленькие. Пепел стряхни, Леонид, – возвысила она голос в сторону папы, но тот не услышал, ибо не только утратил облик, но и оглох. Мама вынула из его пальцев забыто дымящую папиросу, которую задавила в его же тарелке, полной окурков. Осязание папа тоже потерял. Но самое постыдное было, что он даже не сознавал всю неуместность омертвевшей на его лице улыбки одобрения летчику, разорившему семью. Рассыпаясь веером, пачки уже нарастили целую гору, но никакой "Победы", которая должна была возникнуть от совпадения номеров на пачке и в газете, еще не возникло. Пальцы летчика медленно затушили окурок. Продув в дыму тоннель, он проявился и сказал:
– Последняя.
Повел пальцем, после чего смял газету, разорвал и отбросил. Девочки заплакали.
Загуляев завел руку за спинку стула, расстегнул свисавшую кобуру, сдавленно сказал:
– Простите, ангелята! – и извлек "Макарова".
– Не ломай комедию, – сказала его жена.
– Это не комедия, Зина, – возразил он, сдвигая большим пальцем предохранитель. – Трагедия это.
Папа вздрогнул и очнулся. А очнувшись, осудил:
– Не при детях, Святослав!