Лидия Николаевна осторожно спустилась с приступков, ушла в горницу. Тася слышала, как там еще долго разговаривали вполголоса. В разгоряченной голове ее быстро или медленно, как на тормозах, проплывали разные события и люди. Можно было подумать, что кто-то без разбора склеил разнообразные кадры в одну ленту и она разматывалась, показывая в хаотическом нагромождении немые и бессмысленные картины.
Тася открывала глаза, и видения исчезали. Но все чаще и чаще возникало перед ней одно и то же лицо с тонкими чертами, в которых таилась молчаливая печаль. Лихачев? Да, да, это он. Вот и папироска у него картинно торчит в уголке рта, и зубы сверкают на чумазом лице, и балагурит он беспрестанно. Бесшабашный парень! А глаза у него невеселые. Никак не распознаешь: что затаилось в этих глазах?
Уже много дней проработала Тася вместе с Лихачевым. Они по-прежнему острословят, будто находят в этом удовлетворение. А у Таси вовсе нет желания донимать его колкостями. Ей спросить хочется, что у него на душе, отчего он вдруг то озорной сделается, то злой, то молчаливый и замкнугый.
И странное дело. При всей своей неуравновешенности, Лихачев ни разу не позволил по отношению к Тасе какой-нибудь гадости. Наоборот, он с шутками и прибаутками умел незаметно услужить, вовремя прийти на помощь. С каждым днем Тася все больше проникалась к нему уважением и доверием. А то плохое, что говорилось при ней о Лихачеве, она уже не могла принимать безоговорочно. Она ведь иной раз, пусть не всегда, уже различала за его поступками что-то скрытое от других. А скрывает он как раз то, что иные люди стремятся выложить напоказ, и щедро разбрасывается тем, чего другие не только показывать, но и признавать в себе не желают. "Интересные люди живут на свете, - уже в полусне размышляла Тася. - Они, как огромная тайга, в которой все деревья издали похожи друг на друга, а на самом деле разные, со своими корневищами, со своей сердцевиной".
И вот уже перед Тасей возникла тайга, огромная, неоглядная, зеленая. Качалось, ходило зеленое море тайги, ходили из стороны в сторону вершины елей и пихт, скрипели старые, окостенелые сухостоины.
А у ног Таси прилегли тихие сумерки. Хвоя рыжая и особенно заметная в этих сумерках, ох и горячая же она! Колет хвоя и жжет, кругом колет, всю колет. Надо бы подняться, перелечь на другое место, но хвоя горячая, а Тасе велели хорошо прогреться, она немного простыла. Сверху к ней с тихим шорохом склоняется суковатая елка. Но туг же елка расползается, и на ее месте уже Васька Лихачев. На голове у него венок из хвойных веток. Он снимает его, церемонно раскланивается, прикладывая к груди уже не венок, а затрепанную кепчонку. Отовсюду у него торчат сучки. Тася тянется, хочет их обломать, но Лихачев болезненно морщится, а потом с хохотом убегает и, прислонившись к большому дереву, прячется за ним. Тася беззвучно зовет его: "Вася, Вася, не смейся, я ведь вижу, по глазам вижу - тебе не хочется смеяться". И тут же на Тасю с шумом и треском начинает валиться та самая ель, за которой спрятался Лихачев. Тася вздрагивает, пытается вскочить и просыпается.
Полушубок и одеяло, зацепив ворох лучины, свалились с печки. Тася бесшумно спустилась, подняла одежду и снова улеглась. В горнице все еще горел свет. "О чем это они так долго судачат?" - погружаясь в горячечный сон, подумала Тася.
А Лидия Николаевна и Уланов переговорили о многом. Уланов больше слушал. Сегодня он узнал о том, как создавался колхоз "Уральский партизан" и как он захудал. И, пожалуй, только сейчас Уланов начал сознавать со всей полнотой, какая огромная работа предстоит в сельском хозяйстве. И вспомнил он отца, который почему-то лучше сына знал, как здесь трудно.
Лидия Николаевна просила подсоблять и сама давала совет, с чего начать, как подсоблять. Прежде всего надо было привести в порядок то, что имелось в хозяйстве, заставить трудиться всех, кто числится в колхозе, рассчитаться с долгами и создать фонд, из которого можно было бы авансировать колхозников хотя бы раз в квартал, сделать так, чтобы члены артели были заинтересованы в трудодне, надеялись на него. До весны необходимо провести проверку приусадебных участков, забрать их у тех, кто не работает в колхозе, отрезать излишки у лодырей, изъять незаконно захваченные сенокосные угодья.
- Но самое главное сейчас - это сохранить скот, семена, вывезти удобрения на поля, распланировать как следует посевы и как-то людей в колхоз вернуть. Без людей ничего не сделать. Корма у нас уже кончаются. Если не принять срочные меры, падеж скота начнется раньше, чем в прошлом соду.
- Что же вы подразумеваете, Лидия Николаевна, под срочными мерами?
Лидия Николаевна опустила глаза, помедлила:
- Я предлагаю замер сена во дворах колхозников и изъять в пользу колхоза излишки.
- Это как?
- А очень просто. Полагается человеку на трудодень семьсот граммов сена, а трудодней у него всего сто, вот и оставить ему семьдесят килограммов, а остальное с повети забрать.
- Х-м, вы уж слишком круто.
- Иначе нельзя, Иван Андреевич. Коров у добросовестных колхозников почти нет. Из-за налогов, из-за бескормицы и колхозных беспорядков лишились мы их. Смешно сказать - деревенские ребятишки ныне едят молока меньше городских. Честные люди от реквизиции не пострадают. Мы будем забирать корма у тех, кто их украл у нас же, кто за спиной колхоза спрятался. Мне таких не жалко.
- Да-а, единоличников в колхозах развелось, как опят на гнилом пне. Приспособились как-то, на глазах у всех приспособились!
- Сорняк, он приспособится, для него рыхлить почву не надо. Так вот этой мерой мы сможем обойтись пока и продержать скот. А дальше уж надежда на власти. Помогайте хлопотать нам надежную ссуду и закупать корма в Сибири. - Лидия Николаевна усмехнулась, подперла лицо рукой. - Немыслимые вещи в колхозе начались - начальство ни мычит, ни телится, а нам приходится обо всем заботиться. Поделом! Не надо было руки опускать, поглядывать нужно было, вести как следует хозяйство. Понадеялись на Птахина, а он узнавать нас перестал. Ой, Иван Андреевич, - спохватилась Лидия Николаевна, - петухи ведь скоро запоют. Отдыхайте ложитесь.
Оставшись один, Уланов лег на кровать, но уснуть долго не мог. "Ох и трудно же будет в этом колхозе весной. Лидия Николаевна не все сказала. Старается поменьше меня запугивать". Иван Андреевич спохватился, что по привычке холостяцкой лег на кровать в одежде, и начал раздеваться. Снимая блузу, к которой он так привык на заводе, темный галстук, Уланов продолжал размышлять:
"А отец-то не напрасно горячился. Здесь в самом деле сейчас передний край или вроде того. Держись, Андреевич! Это тебе не завод. Там все было ясно, вся жизнь цеха Проходила перед глазами. Здесь же идет подспудная борьба двух сил: новое и старое схватились насмерть".
Иван Андреевич сложил одежду на спинку стула, снял было очки, но тут же снова надел их и посмотрел на фотографию мужа Лидии Николаевны. С потрескавшейся фотографии на него глядел ясными, бесхитростными глазами сухощавый человек в буденовке со звездой и в кожаной тужурке. Чувство большого уважения, смешанного с неловкостью, испытывал Иван Андреевич, глядя в глаза этого незнакомого и чем-то близкого человека. Этот отдал людям все: молодость, здоровье, жизнь.
Иван Андреевич медленно засунул очки в футляр, повернул выключатель, и комната сразу же погрузилась во тьму, а окно посветлело. Уланов отодвинул шторку. За окном туманной полосой расстилался серебрящийся снег. Дальний край полосы пропадал в темной заречной стороне. Где-то в мутной дали мерцала звездочка-зарница, а может быть, и огонь в заречной деревушке. Иван Андреевич облокотился на подоконник и услышал, как гулко кашляет на печи Тася. "Простыла агрономша. Трудно живется ей. Хорошо хоть, не раскисает пока, рук не опускает, сердитая". Ему очень хотелось, чтобы Тася закрепилась в колхозе, чтобы сделалась близкой, необходимой людям. Уланов поймал себя на мысли: размышляет о Тасе и относится он к ней без того постоянного недоверия, которое испытывал по отношению к другим женщинам. И еще он заподозрил себя в том, что вот она в деревне, он в деревне, так сказать, приезжие люди и уже этим родственные. И что Таисья Петровна не похожа на тех, кого он прежде встречал. Притворства в ней нет, но и полной открытости тоже. "Пережила немало, оттого и доверяется не каждому, - решил Уланов. - Сегодня вот все о работе да о работе говорила. А впрочем, что это я? О чем же она может еще со мной говорить?" - спохватился Иван Андреевич. И, как бы уличив себя в чем-то постыдном, он поспешно лег в кровать.
Было слышно, как в закутке захлопал крыльями петух и, видимо настроившись на рабочий лад, подал хрипловатый спросонья голос.
Глава четвертая
Дежурный конюх, долговязый заспанный парень, прилаживал оглоблю к саням. Несколько раз он менял завертку, но сыромятина новая, грубая, и оглобля в завертке не держалась. Надо бы сыромятину размочить, но парню не хотелось тратить время. Он вынул оглоблю, углубил вырез на конце, убавил завертку, приладил и, критически оглядев свою работу, плюнул с досады. Оглобля, как зенитка, торчала в небо. Тогда парень рассердился и рубанул оглоблю с такой силой, что надтесанный конец ее с треском обломился, а комель, за который была привязана завертка, разлетелся в щепки.
Конюх швырнул топор, хотел крепко выругаться, но обомлел, завидев старика Осмолова. Тот молча прошел мимо дежурного конюха под навес, где стояли телеги, сани и разный инвентарь. Там он впрягся в оглобли кошевки, вытащил ее из-под навеса, поставил посреди двора. После этого он поднял топор и сунул его в руки конюха, который все еще был в столбняке.
- На, рушь и кошевку.
- Зачем? - жалко улыбнулся долговязый парень.
- Не своя ведь, колхозная, рушь, а я после починю.
Осмолов говорил спокойным, даже каким-то скучным голосом, и вид у него был при этом смиренный, простоватый.
Конюх отбросил в сторону топор, свирепо ухватился за оглобли кошевки.
- Люди умирают, а этот живет и живет! - чуть не плача, вопил конюх, убирая кошевку на место.
Старик удовлетворенно крякнул и засеменил в конюшню. Долговязый парень поспешил за ним с неожиданным проворством. На ходу он бубнил страдающим голосом:
- Да убрано там, убрано, почти что языком вылизал!
Вид у парня был злой и робкий. Он ревниво следил за Осмоловым, каждую секунду ожидая или подвоха с его стороны, или другой какой неприятности.
Пастух прошелся по конюшне, поговорил с лошадьми и мимоходом бросил парню:
- В стойлах порядок, по-хозяйски, ничего не скажешь.
Не успел еще парень облегченно передохнуть, как старик снова вверг его в смятение. Он обнаружил в кормушках для лошадей объедки сена.
- Ай-я-яй, - сокрушался старик, обращаясь к лошади. - Вот ежели бы конюху-то по вчерашние щи проквашенные сегодняшних палить, поглянулось бы или нет? Как ты думаешь?
Лошадь тихонько ржала в отпет на воркование старика, который выгребал из кормушки прикрытую сеном труху, а молодой парень стоял с раскрытым ртом в проходе, разбитый, уничтоженный. Бессильный гнев раздирал его, и он шепотом сыпал проклятья на голову въедливого старика.
Без животных Осмолов не мыслил жизни. Как только заканчивался пастбищный сезон, он пристраивался на конный двор. Дошлый старичонка не по нутру приходился некоторым молодым конюхам, потому что нюхом чувствовал разные непорядки и, сделав скорбную мину, сам брался их устранять. Неловко, конечно, чтобы старик работал, а молодые стояли в сторонке. Ругали они его вслух и втихомолку, обзывали старым прозвищем - Губка. Но все-таки брались за дело: чинили вместе с ним до поздней ночи сбрую, сани, телеги, наводили блеск в стойлах, добывали корм.
Осмолов умел отыскать работу. Может быть, поэтому и кони в Корзиновке были справные, несмотря на частую бескормицу. Раньше Осмолов был привязан к животным еще больше, чем к людям. Однажды, еще в молодости, хозяин сказал ему об этом. Пастух с явным намеком вымолвил:
- У животной душа тихая, добрая. Животное кормит человека, возит его, в беде выручает, в холоде обогревает.
Настоящий хозяин, ежели у него, конечно, не кирпич заместо сердца подвешен, должен любить скотину - своего лучшего друга, а не забижать.
Хозяин Осмолова был человек ехидный, к философии склонный. Зная, что пастух его тоже поразмыслить и порассуждать любит, он злил парня своими расспросами, вызывал на резкие откровения и, когда пастух в горячности доходил до крамолы, стращал его.
- А вот скажи, крокодил или тигра, по-твоему, тоже добрая животная? - спрашивал он у насупившегося пастуха.
Парень задумывался, кусал прут, а хозяин не отставал, допытывался:
- Тоже добрая?
- Крокодилов я не видел, но, говорят, эта животная хищная. Стало быть, вроде тебя…
За такие ответы доставалось ему, пастуху, но он рос упрямцем и, когда выпадал случай, снова подъедал хозяина.
С годами неприязнь к роду людскому, рожденная тяжелой жизнью и скотским обращением хозяина, прошла. Осмолов стал ближе сходиться с людьми и глубоко привязывался к тем, кто приходился ему по душе. А по душе ему приходились чаще те люди, которые нуждались в помощи или сочувствии. Особенной симпатией проникся старик к новому агроному. - Тасе Голубевой.
- Маленькая, да удаленькая! - говорил он про нее как-то раз в шорной, когда от нечего делать разомлевшие в тепле конюхи перемывали косточки односельчанам. - Глядите, как трудно ей. Ребенок на руках, в кармане блоха на аркане, а нюни не распускает. Работает, ругается с начальством, ежели надо правду сказать - не побоится. Поддержи пать таких надо, подсоблять им, а вы вот, послушаю, зубы скалите насчет се: дескать, брошенка и все такое. Кабы жизнь-то была как зеркало, чтобы глянул и наперед увидел, какие там кочки, тогда бы люди не спотыкались.
Парни, хоть и с ухмылками, слушали речи старика, и кое-что все же застревало в их беспутных головах.
Тася попросила Осмолова снарядить назавтра лошадь. Старик приготовил кошевку, вычистил лошадь и приветливо встретил Тасю.
- Сейчас, сейчас, мигом рысака заложим, - певуче наговаривал он, вытаскивая из-под навеса кошевку со связанными оглоблями. - Ты с кем в лоспромхоз-то налаживаешься?
- С Лихачевым.
- Г-м, - промычал Осмолов.
Он вывел на улицу серую кобылицу с темной гривой, надел хомут и, заводя лошадь в оглобли, недовольно пробормотал:
- Не советовал бы я тебе ехать с этим ухарем.
- Почему?
- Да как бы глупостей не вышло. - И, заметив, что ломаные брони Таси поползли вверх, пояснил: - Нахальный он парень, а вы дамочка молодая.
Тася вспыхнула и резко ответила:
- Я, дедушка, научена по части глупостей.
- Оно так-то так, - неопределенно поддакнул старик и, обернувшись на скрип валенок, сказал: - А вот и он, легок на помине.
В стеганом зеленом ватнике и новых валенках, чуть опустив плечо, на котором висел чехол с баяном, Лихачев быстро шагал к конному двору. Бледное обычно лицо его на морозе разрумянилось, черные волнистые волосы, выбившиеся из-под шапки, заиндевели.
- Приветствую вас, добрые люди! - поднял руку в перчатке Лихачев. Не глядя на Тасю и явно стараясь загладить какую-то неловкость, он небрежно бросил: - А ты, старик, трудишься? На печке не сидится? Хочешь все работы переработать? Мой дед тоже, как ты, старался всю жизнь, да всех дел не одолел, так и околел.
- Пустомеля ты, пустомеля, - покачал головой Осмолов. - Гляди за лошадью как следует. Чтобы там парную ее не напоили. Да тебе ведь наказывать-то бесполезно. Тебе только бы на гармошке пилить да людей просмеивать.
- Брось, дед, брось критиковать, холодно. Критику надо в тепле и на сытый желудок, как десерт.
- Поезжай уж, звонарь!
Лихачев взял вожжи, шагнул в кошевку и, сделав широкий ямщицкий жест с насмешливым поклоном, пропел, делая ударение па "о":
- Прошу пани агрономшу!
- Раньше бы вам надо родиться и не в России, - сердито фыркнула Тася, пристраивая впереди себя связку книг, которые просил передать директору леспромхоза Уланов. - Трогайте, пане ямщик!
Застоявшаяся кобыленка ходко взяла с места. Спустились на реку. Мимо промелькнула прорубь, вокруг которой стенкой стояли пихты и елки. Постепенно снижаясь, исчез за крутым заснеженным яром Макарихин дом. Лихачев шевельнул вожжами, удобней устроился на сиденье, покосился на Тасю.
- Так, значит, родиться мне следовало раньше и не в России?
- Ага. В Италии, лет сто тому назад. Из нас бы удивительный паяццо вышел.
Лихачев начал краснеть. Его так и подмывало на дерзость ответить дерзостью, но на сей раз он поборол соблазн, справился с собой и шутливо запел:
Смейся, паяц, над разбитой любовью…
У него был чуть застуженный, но приятный голос. Петь Лихачев умел. Это чувствовалось, несмотря на то, что он дурачился.
- Между прочим, це любимая ария моей матери, - заметил Лихачев, оборвав пение. Он подумал и прибавил: - Любила она очень еще арию герцога из "Риголетто". Вы что-то все молчите и молчите?
- Природой любуюсь, слушаю.
- Меня? Что ж, послушайте. У меня сегодня ясное, почти лирическое настроение. Со мной это редко бывает за последнее время. А природа в самом деле куда с добром! Снег искрится, елки задумались, в кустах заячьи тропы, на той стороне деревушка дымом исходит - бани народ топит, сегодня суббота. Париться колхозники пойдут после трудов великих. Картина.
Тася улыбнулась и пошевелила пальцами ног. Лидия Николаевна не отпустила ее в резиновых полусапожках, и она вынуждена была надеть валенки Юрия с затертыми глазками кожи на пятках и толстыми войлочными подошвами.
Ехали молча. Мягкий снег скрадывал звуки. Довольно пофыркивала заиндевевшая кобылка, скрипели полозья кошевки. Тася покосилась на Василия и долго следила за его лицом из-под полуопущенных ресниц. И снова Лихачев показался ей непонятным. Лицо его задумчиво, и видно, что мысли где-то далеко.
"Что он за человек? - уже в который раз спрашивала себя Тася. Сколько в нем этого, игрушечного? А дальше-то что? Неужто одни побрякушки?"
До позавчерашнего вечера она относилась к нему с любопытством и безобидной снисходительностью. А позавчера произошла между ними стычка в клубе, после которой Тасю стали злить усмешки Лихачева. Его ужимочки, шуточки. "За дурака хочет сойти, с которого спрос малый, - с раздражением подумала Тася. - А может, считает себя умнее, тоньше всех и насмехается над всем и всеми".
Тася, как бы пытаясь подтвердить все эти мысли, еще раз глянула на Лихачева и прикрыла лицо рукавичкой - не хотелось, чтобы Лихачев видел, как она усмехнулась. А усмехнулась она невольно, вспомнив, как "усмирили" этого "Лихача-Васю".
Было так. Тася пошла по воду. Внезапно к ней, не разбирая дороги, скатился с горы Сережка, а потом Костя и Васюха.
- Ой, мам, мам, - захлебываясь, начал Сережка. И, не в состоянии вымолвить слово, показывал на гору. - Там дяденька пьяный всех из клуба вышиб… Колька Зарубин хотел его уговорить… а он как даст Кольке. Колька брык и в сугроб! Все побе-е-жа-али…
Тася с недоверием слушала Сережку. Она знала, что он большой сочинитель. Заметив, что мать не особенно взволновало его сообщение, Сережка обиделся и сказал, показывая на друзей:
- У них спроси, не веришь так.
- Пра, пра, тетя Тася. Сейчас, грит, я один буду, - подтвердил Васюха, - в клубе, грит, один буду, наслаждаться, грит, буду и представлять.