Раноставы - Василий Снегирёв


В первой книге курганского прозаика, участника зонального совещания молодых писателей Урала 1983 года, речь по преимуществу идет о селе военной и послевоенной поры, о том трагическом, но по-своему замечательном времени, увиденном глазами ребенка. Автор стремится донести до читателя живую колоритную речь своих земляков.

Содержание:

  • ТИХАЯ РОДИНА ДЕТСТВА 1

  • ОЖИДАНИЕ 1

  • ЧЕРТИ НА ПОЛКЕ 2

  • ПЕЛЬМЕНИ 5

  • КИТЫЧ 6

  • ИЗ-ЗА ОЗЕРА 8

  • НАВЕРТЫШ 10

  • ГУСЬ ШАХМАТНЫЙ 11

  • ПЕРВОЕ ЗАДАНИЕ 14

  • РАНОСТАЙ-СОЛОВУШКА 19

  • ВЕТКА СИРЕНИ 24

  • НЕУТОМИМЫЙ 25

Раноставы

ТИХАЯ РОДИНА ДЕТСТВА

Мне выпала большая радость - представить читателям пока неизвестное в литературе имя Василия Снегирева; познакомить коротко с тем, о чем он пишет, а также с самим автором книги. Вдвойне радостно и приятно оттого, что молодой писатель с самого начала творческого пути оглянулся на детство своего поколения, поведал нам о судьбах старших в годы военного лихолетья и не менее трудные - послевоенные годы. Это признак благодарной совестливой души, сыновняя верность малой родине и землякам, чья жизнь и труд отданы во имя победы над фашизмом. Это, если хотите, достоинство и богатство не только литературное, но и человеческое. Без Памяти нет гражданина Отечества, тем более - писателя.

Василий Снегирев любит свое сиротское детство, любит трогательно и бескорыстно затерявшееся среди лесов, болот, падей и солончаковых низин многострадальное родное село Лебяжье. А рассказывает о своей родине так трепетно-проникновенно, будто нет лучше и краше места на всем белом свете. Впрочем, родину, как и родителей, не выбирают, и по тому, как человек дорожит ею, можно судить о нем самом.

Деревенским подросткам, труженикам с детства, посвящена маленькая повесть "Раностай-Соловушка". Все в ней действительно поет и сверкает любовью к людям и крестьянской колхозной работе, а дружба русского паренька и казашонка Топорика - чудесная песня братству народов. К ней примыкает и другая славная повесть о школьниках "Гусь Шахматный".

Дети не случайно густо заселили первую книгу Василия Снегирева. Здесь как раз уместно отметить биографические вехи писателя. После Уксянской десятилетки и флотской службы он много лет был на комсомольской работе, вкусил хлеб районного газетчика и рабочего. Но главная мечта - стать учителем - привела его на заочное отделение Шадринского пединститута, и самые лучшие годы посвятил Снегирев учительству. Не подведи здоровье, он бы и по сей день работал директором сельской школы.

Возвращение в Курган, партийная работа на заводе, рабочая среда не изменили привязанности Василия Снегирева. Он сохранил верность земле, детству сверстников и нынешних сельских ребятишек, своему учительству. А взявшись за перо, обратился к не столь уж и далекому прошлому в жизни села. При этом одаренный прозаик отнюдь не повторяет своих литературных предшественников. У него наблюдательный глаз и цепкая память; чуткий слух на родное русское слово; чуток он к боли и страданию людей; богат на доброе и благодарное чувство. И я не просто верю, но и глубоко убежден: роднику моего земляка и младшего тезки не грозит никакая остуда и засуха.

Василий Юровских

ОЖИДАНИЕ

К нам собирались в гости дядя Вася с тетей Нюрой. Мы ждали их со дня на день, но они не ехали.

Как на грех заладил дождик-мелкосей. Надвинулся он из гнилого угла, с Сагайской дороги. "Явная примета, - говорит мама, - зарядил на целую неделю. В вёдро не приехали гостеньки, так в ненастье уж подавно. Все дороги размыло-развезло. Попробуй пробраться - по уши увязнешь. Не только друзьям - недругам закажешь. Да и какая нужда грязь месить!"

Потом вдруг по-другому рассуждает, вздыхая с горечью и обидой: "Ох-хо-хо. Не родно, дак не больно. Дороги ишо не захрясли, можно ездить".

Такая уж она уродилась, заполошная. По первому зову на край света побежит. Ей ничто не помешает: ни дождь, ни слякиша, ни даже метель-завируха. На что пурга-падера в прошлую зиму была: темно - хоть глаз коли. Вьет-завивает клубком, кружится, с ног валит, а мать ни на какие уговоры не согласилась. Сказала тетке Августе: "И не уговаривай. Пойду домой - и весь сказ". Знала, что ребятишки с голоду пухнут и ждут не дождутся, когда придет их мама из Прошкино, выменявшая на последнюю плюшевую каратайку ведро картошки. Чуть не занесло ее снегом. Хорошо, что наткнулась на Мироновский овчарник и подобрал ее дедушко Евлентий. Мало-мальски отогрелась в сторожке и айда по сугробам домой.

Не бугрует у них сердце. Она бы уж сама не раз слетала к ним: боится разъехаться, разойтись. Все-то передумала, перебрала в памяти и, наверное, в сотый раз обращается к старшему сынишке, своему конопляночке: "Прочитай ишо разок".

Ленька пыкает по складам. Сначала про себя. Потом громко, что есть сил, выкрикивает: "Ку-ма-а". Потом опять, как рыба на суше, открывает рот и выталкивает, словно горошины из трубки-дедюльки: "Ви-дел я Фе-до-ра вы Ржеве". Пока Ленька читает, можно надсадиться.

"Нет, кум, не дорожишь ты дружбой, - пеняет мама дяде Васе, - разве мой-то поступил бы так? Он сперва куму Нюрку попроведовал бы, потом уж только к нам приехал".

Тятя и мама, дядя Вася и тетя Нюра - задушевные друзья-товарищи. Родились и выросли вместе. Из одной ложки пили и ели. Когда Ленька родился, и вовсе породнились: кумовьями стали.

Тятя с дядей Васей действительную проходили вместе. И вместе домой на побывку они приезжали. Я ни дядю, ни тятю не запомнил: велик ли был - от горшка два вершка. А вот кожаные блестящие ремни, крест-накрест опоясывающие гимнастерку, хомутики с белыми кнопками, кольцами да кобуру запомнил. И носился я с ней по родной заимке, как с взаправдашним пистолетом. У ребят от зависти глаза выкатились. Я же колесом ходил: грудь вперед, шлем с тряпичной звездой - подарок тяти старого - деда Макара - на затылок. Смелости хоть отбавляй: ведь я вооружен. Ко мне не подходи - укокошу. Тряс кобурой перед мальчишками. Чаще стращал Саньку Феклушкинова. Он среди нас верховодил. Возгордился силой да возомнил из себя взрослого. Если уж учится, так нас, мелкоту, и за людей можно не признавать? Фигу ему! Как-то я выбрал момент и шугнул Саньку, потребовав от него: "Ты солдат, я солдат, давай сборемся, а то… вишь". В другое время он не стерпел бы, живчиком скрутил руки и наподдавал в мягкое место. А тут оробел, шутка ли - пистолет?! Не устоял - удрал в ограду. Оттуда припугнул: "Тятька придет с армии, дам жару с паром. Ноги повыдергиваю, спички вставлю".

Письмо больно коробило мамину душу. Не столько, может быть, текст, сколько межстрочье. Много, слишком много не поведано в нем и, наверняка, упущено с умыслом. Извелась она от тоски и горя. Ноченька годом казалась.

Волей-неволей ее беспокойство отразилось и на нас. Заново ждем гостей. С утра до вечера тремся возле казенных амбаров. От них хорошо проглядывается Шадринская дорога. Она самая короткая.

Через Уксянку и Ново-Петропавловку ездили редко. Сгибов, петель да излучин шибко много. Куда ближе через Максимово и Ворошилово. Лесами, лугами, напрямик - милое дело. Но путь этот не из легких. Особенно за Ворошилово. Низина там с начала талины до поздней осени заливалась сплошной водой. Мало охотливых было ездить - хоть по воздуху горючее доставляй. Поэтому правление колхоза посылало надежных возчиков. Чаще других приходилось Онисье Обуховой, маминой подружке. Она-то изо всех надежных надежна и завсегда оборачивалась уденкой.

На этот раз опять Онисья уехала в Шадринск и мама заказала с нею дядю Васю. Жил он в Шадринске, как раз по пути на базу. Ей ничего не стоило заскочить к нему и предупредить, чтобы он собирался и ждал ее на углу у церкви или моста.

Ждут не дождутся ее трактористы, ждем и мы. Промокли. А чему было промокать. Рубашонки, штанишки - на веретене тряси. Живого места не найдешь. Сквозняки сплошные. И мать не заходит, ждет нас у калитки.

- Не приехали? - спрашивает она.

- Нет, мама.

- Идите спать. Седни уж не приедут. Застряли где-нибудь. Дождь-то, будь он втрое окаянный, без продыха льет.

"Ох, ой… Кажется, приехали", - услышали мы ночью маму. В одну минуту она оказалась в сенях. Впотьмах что-то загрохотало. Видимо, мама запнулась и упала. Сквозь звон и гром до нас долетело:

- Кум!

- Оринка!

Мы с Ленькой, кукся спросонья глаза, один за другим со свистом скатились по лощено-укатанной доске с полатей на верхний голбчик и, как два новых гривенника, вытоконились у порога.

- Проходите, проходите, - радостно ворковала мама, настежь раскрывая двери. - Ради Христа, не заслоняйте лампу, - прикрикнула на нас и попутно отвесила по легкой оплеухе.

Заскрипели половицы.

- Милости просим, - вдругорядь приглашает мама.

Слабый свет керосиновой лампы выхватил из потемок тросточку и одновременно тупорылый, с высоким взъемом сапог. Сысподтиха появился кряжистый, невысокого роста человек в мокрой шинели.

- Лелько! - бросился братишка на шею дяди.

- Крестник, узнал? - обрадовался тот и вдруг пошатнулся. Чтобы не упасть, широко расставил ноги и крепко прижал нас обоих: - Выросли-то как! Посмотрел бы на вас отец.

Мать заревела и повалилась. Ее тут же подхватили тетя Нюра с Онисьей:

- Успокойся, Орина, успокойся.

Мать причитала, закрыв глаза ладонями. И мы, два своробливых цыпленка - один чуть больше другого, - голосили в один голос.

- У, ек-макарек, - сконфузился дядя Вася и начал горячо оправдываться. - Я не об етом, неправильно вы меня поняли. Слышите? - И ликующе зазвенел над нами: - Жив, робята, отец! Не плачьте, радуйтесь. Жив, кума, жив Федьша! - Он поочередно - то Леньку, то меня, то подбежавшую маму - тискал в огромных руках и все одно и то же твердил: - Жив, жив, жив…

- Неуж ето правда? - все еще не веря дяде Васе, всхлипывала мама, растирая ладонями слезы на щеках и подбородке.

- Говорю, жив.

- Твои-то бы речи да богу навстречу, - сквозь затихающие слезы радостно проговорила мама. Она постепенно отходила, оттаивала, в ее глазах запрыгали метлячки-бесенята. Мать наконец заметила, что дядя Вася все еще стоит.

- Чо ты, кум, стоишь? - Подтащив скамейку, она затараторила: - Садись, садись, небось, измаялся в дороге.

- Девки вот измаялись, хлебнули со мной горюшка, - усаживаясь на скамейку и доставая вышитый с гарусными бальками-кистями кисет, кивнул он тете Нюре и Онисье. - Сами от места до места пешедралом, а я сидел на передке, как барон, кум королю и сват министру.

- Нам привычно, - отвечала Онисья, запахивая брезентовый дождевик, и с порога добавила. - Вы беседуйте, а мне некогда. Надо горючее отвезти на полевой стан. Не ближно место. До поспеловских избушек ишо четыре версты.

- Когда только спать-то будешь, голубушка? - тревожно спросила тетя Нюра.

- На ходу покимарю.

Двери захлопнулись, и мы придвинулись к дяде Васе, уселись на пол, а мама с тетей Нюрой с разных концов скамейки зажали его в середке. Дядя молчал и, часто затягиваясь, курил.

Мать положила на дядино плечо руку и тихо попросила:

- Кум, расскажи, где, как встретились с Федей-то?

- Привезли, значит, меня в госпиталь, во Ржев. Был без памяти. Очнулся - ничего не понимаю. Кто проклинает фашистов, кто зовет мать, родных, а кто костерит смерть, которая никак не приходит. Еле разобрался, что к чему. В госпитале! Рванулся к ногам, а вместо их пустые штанины, подвернутые и привязанные чуть повыше коленок. "Где ноги, где? - взревел я. - Где, где?" Подбежала сестра. Она испуганно дрожала: "Что случилось, голубчик? Что с тобой?" - "Зачем отпласнули ноги? Кому я нужен теперь? Кому, а? Скажи, ну…" - "Все будет хорошо. Вот увидишь, - успокаивала сестра. - Плясать еще будешь". Долго не мог остыть. Всех богов и богородиц собрал в кучу, крестил почем зря, досталось всем назакрошки.

Вдруг слышу: "Сестричка, пить, пить…" Голос довольно знакомый, словно вчера его слышал. Спрашиваю у сестры: "Кто это?" - "Офицер. Только что поступил в госпиталь". - "Спроси, откуда он?" Через минуту отвечает: "Из Шадринска". Меня полоснуло прямо под сердце. Готов выпрыгнуть из носилок. И выпрыгнул бы! Но здорово сдавили ремни. Я закричал: "Земляк, землячок!" Из коридора донеслось: "Садков!" - "Вынесите меня!" - кричу сестре. То же самое, слышу, просит Федор. Сестры, видимо, напугались: ненароком вывалимся из носилок, нарушим себя. Бегают, уговаривают: "Успокойтесь, не волнуйтесь, нельзя вам". - "Какого черта нельзя! - Я в белом каленье. - Несите! А то сам поползу".

Вынесли меня в коридор. Носилки, в которых лежал Федор, держали санитары. "Федьша!" - рванулся я к нему. "Сютка!" - Он почти шепчет: ему перехватило горло. Мы оба на пределе. Из глаз брызжут слезы. Боремся с собой, не получается. А время идет. Наконец-то кум берет себя в руки и приподнимается на локтях. Его держит сестра. "Пустите меня, пустите". - "Лежите", - приказывает сестра. "Да есть ли у вас сердце? Вы знаете, кого я встретил, а? Это же кум, кум!" И вроде как сам себе не верит, кричит через плечо сестры: "Ты ли, кум?" - "Я, я, Федьша". - "Счастье-то какое! Кто бы мог поверить, а?"

По коридору шел военврач. Мы поняли: нашей встрече конец. Надо было о многом спросить. А в голове крутится. Ничего дельного не приходит. Спрашиваю: "Рана, кум, серьезна, нет?" - "Терпима. А у тебя?" - "Всего изрешетило. Не знаю, где и болит". - "Значит, посел в госпитале?" - "Отвоевал я, дружище. Баста".

"В операционную", - последовала команда. "Подожди, доктор. Друга встретил", - умоляюще просит Федор. "Быстро", - приказал врач санитарам.

Федор метался, носилки водило из стороны в сторону. "Кум!" - крикнул он напоследок. Наверное, что-то хотел передать, но дверь захлопнулась. Меня занесли в палату.

Дядя рассказывал, не выпуская самокрутки: одна тухла, другую закручивал.

- Больше не встречались? - спросила мама.

- Не довелось. Меня готовили к операции. Кума вскоре выписали. Узнал я это из записки.

- Какой? - встрепенулась мама, будто зацепилась за что-то важное.

- Не сберег я ее. На газетном обрывке было написано. Наверное, искурил. Я и так ее помню.

- Что писал Федя?

- "Меня выписали, ушел на фронт. Будешь дома, передавай привет, что жив, мол, и здоров, того и всем желает. Обними за меня всех".

- И только?

- Что бы ты хотела?

- Да нет, я так… - Мать проглотила накативший в горло комок, встала, забренчала подойником.

На улице уже рассветало, но по-прежнему дождливо. Ненастью не было конца. Хоть бы нарочно где-нибудь просветинка была. Ни одной. Все обложило.

Мама кое-как подоила корову, и Ленька угнал ее в пастушню.

Дядя Вася, утомившийся от дороги и бессонной тяжелой ночи, отстегивал протезы, а я сидел на нижнем голбчике, пристально всматриваясь в его движения. Оба протеза он впихнул под деревянную кровать. Без ног дядя стал похожим на колобок. Он легко закинул замотанные в белые штанины культяпки и закрылся шинелью.

Мама хлопотала на середе. Она процедила сквозь цедок молоко, достала с грядки сельницу, глиняную латку с выломленным краем и поставила на столешницу. Из нее, поднимаясь шапкой, выпирало тесто.

- Гли-ко, Нюрка, как тесто поднялось, славная квашонка доспелась, а даром, что половина суррогату. Давно такой удачи не было, - радовалась мама, сбивая мутовкой тесто.

- Поди, пора затоплять печь? - спросила тетя Нюра.

- Да пропади она пропадом.

- Чо ты на нее рассерчала?

- Дымит, окаянная.

- Давай замажем.

- Вся она рассыпалась, перебирать надо. Лонись ее дедушко Евлентий погундорил немного, а теперя снова дымит.

- Разве дедушко-то живой ишо?

- Овечек караулит.

- Поди, такой же смешной?

- Какой больше! Тут как-то говорит: "Молодость вспомнил, девки". И достает с грядки балалайку. А она, как есть, без струн. Натянул не то веревку, не то проволоку в палец толщиной и давай натренькивать:

Треньки-бреньки, балалайка,
Не моя жена Паланька.
Моя Катенька, кудреватенька.

Да так разошелся, что не унять. Притаптывает чунями да поет:

Бей, топчи, горю не давайся.
Хоть какое горюшко,
Ходи да улыбайся.

Шпарит одну и ту же. Становится надоедливо, но мы смеемся: "Заело, чо ли, дед?" А он: "Улыбайтесь, бабоньки, по боку скуку и горе". Из нас, кажется, ничем не выбьешь улыбок. Ни двухрядкой, ни хромкой, а уж балалайкой подавно. До них ли! Не успеешь одну похоронку оплакать, другая на очереди. Отведай-ка в напряжении пожить, зараз состаришься и ноги отбросишь. А тут и выручит сват Евлентий. Споет - ровно высветлится вокруг, жить хочется… И мужа пуще прежнего ждешь.

- Вот бы кум-то сейчас зашел, а? - мечтательно произносит тетя Нюра.

- Я бы знаешь, Нюрка, до потолка подпрыгнула! - воскликнула мама.

В это время резко распахнулись двери, в избу влетел Ленька.

- Чо с тобой, сынок? - Мать выронила ухват.

- Похоронка от тяти…

…Дядя Вася с тетей Нюрой остались у нас до выписки мамы из Чертиевской больницы. Дождь все это время матрусил не переставая. И по всему было видно, что ненастье еще долго не прекратится. Каждый вечер, не дождавшись мамы, мы залезали на полати и, зажмурившись, ворожили на пальцах: я ворожил о маме, Ленька о тяте. Ворожили до трех раз. Если все три раза сойдутся указательные пальцы, значит, тятя жив, а маму скоро выпишут из больницы. У меня и у Леньки пальцы сходились три раза. Мы радовались, кричали "ура" и верили, что тятя жив и лежит где-нибудь в лазарете, а может быть, вместе с мамой вот-вот постучит и появится на пороге родного дома. Мы засыпали в надежде на завтрашний день.

ЧЕРТИ НА ПОЛКЕ

На Миньку Опросиньиного большой спрос. Что ни говори, он гармонист. За неделю, а то и за месяц наперед приглашают его на вечерки: боятся, не перехватили бы другие края. Их без малого в деревне десяток: Маховлянский, Мироновский, Лисьянский, Одиновский, Тракторский, Свердловский… Все не буду перечислять, но которые назвал, славились. Остальные как бы наусторонье. Но и в них попадали девчата и парни - ухо с глазом. Шли напролом. Не было Миньке отбою. Кто побойчее, нахрапистее, того и черед. Тут и робкий не даст спуску: иначе не видать гармониста. Прямо рвут Миньку. Тогда, наверно, и родилась частушка: "Кто рысковый да баской, того назважживам доской". На самом деле, дрались из-за Миньки.

Дальше