Вениамин Каверин: Избранное - Вениамин Каверин 6 стр.


- Я на втором курсе, - отвечал Трубачевский, стараясь говорить с такой же непринужденностью и свободой, как Дмитрий, и краснея, потому что это нисколько ему не удавалось.

- Ах, уже на втором. В университете?

- Да.

Тогаре зарычал во сне, потом открыл один глаз и, подтянув упавший стул, положил на него длинные ноги. Дмитрий засмеялся.

- Се лев, а не собака, - сказал он. - Не подумайте, что и в самом деле укротитель. Киноактер, и хороший.

- И не актер, а помреж, - пробормотал спящий.

- Ах да, помреж! Ну, вставай, помреж, и помоги мне убрать комнату. Я бы няньку попросил, - улыбаясь, объяснил он Трубачевскому, - да боюсь, влетит.

Он стал прибирать комнату, и так быстро, умело! Мигом стулья были вынесены в кабинет, бутылки собраны в кучу, тарелки составлены горкой; окурки и объедки он салфеткой смел со стола на газетную бумагу, а скатерть сиял, стряхнул на балконе и, аккуратно сложив, перебросил через плечо.

- Опять заснул, - сказал он, остановившись перед своим приятелем, который все еще сидел в кресле, закрыв глаза и сонно оттопырив губы. - Вот прохвост! И ведь не так много выпил, как… как я, например, - обратился он к Трубачевскому. - Вы не смотрите, что такая лошадь и нахальный вид. Он способный. Он далее статью написал - о звуковом кино. Я читал, интересно.

- Я не написал, а я его изобрел, - пробормотал спящий.

- Ну, уж это ты врешь! Изобрели где-то в Америке, а у нас пока только один аппарат построили, и то, говорят, неудачно. Ну, вставай же наконец!

И он с силой тряхнул его за плечи.

Спящий встал, скинул чалму - и оказался рыжим.

- Блажим, кинорежиссер, - великолепным басом сказал он и, запахнув халат, снисходительно протянул Трубачевскому руку.

Дмитрий подмигнул Трубачевскому и опять засмеялся.

- На, возьми-ка вот это, кинорежиссер. - И он сунул ему в одну руку газету с объедками, в другую несколько бутылок. - И пошел вон, потому что мы здесь мешаем.

- Нет, что вы, пожалуйста, - сказал Трубачевский. - Ведь вы у себя дома.

- Ну, не очень-то у себя.

Дмитрий посмотрел вслед приятелю, который с надменно-флегматическим видом поджидал его в дверях кабинета, и подошел к Трубачевскому поближе.

- Послушайте, - пробормотал он и приостановился; розовый оттенок появился на его лице - так краснеют бледные люди. - Послушайте, вы не скажете отцу? - спросил он и взял Трубачевского за руку повыше кисти.

- О чем?

- Да вот, что мы тут… Мне-то все равно, - поспешил он добавить, - а ему будет неприятно. Не скажете?

- Нет.

- Честное слово?

- Честное слово.

- Ну, смотрите же, я вам верю.

Он посмотрел Трубачевскому прямо в глаза и вышел.

Когда он ушел, Трубачевский еще некоторое время думал о нем. Как это всегда бывало у него после встречи с кем-нибудь, он в уме продолжал разговор, перебирал впечатления. Вот он, оказывается, какой! Приветливый, веселый. Он вспомнил, как Дмитрий вдруг сказал, что это ужасно глупо, что он ходит к ним каждый день, а они до сих пор не знакомы. И верно, глупо! А вот теперь они сблизятся, станут друзьями. И он представил себе, как они идут по университетскому коридору, Дмитрий рядом с ним, такой простой, с вьющимися волосами, красивый, и говорят об этой женщине в сквере, подле мечети. И Дмитрий рассказывает ему все, до последнего слова, а вокруг спрашивают, как будто небрежно: "С кем это Трубачевский?" И кто-нибудь отвечает: "Это сын академика Бауэра, Дмитрий…"

Потом он познакомит его с Карташихиным, и они тоже станут друзьями. Хотя… И он призадумался, представив себе, как Дмитрий что-то говорит Карташихину, а тот слушает, поглядывая исподлобья и вставляя свои замечания с угрюмым и насмешливым видом.

"Нет, Ваньке он не понравится", - решил он и посмотрел на часы.

Шел уже двенадцатый час, давно пора было приниматься за работу. Он сейчас же сел за стол - и вдруг вспомнил, как Дмитрий смутился и покраснел, когда просил не говорить старику об этой ночной попойке. Конечно, черт побери, он ничего не скажет! Подумаешь, беда - выпил с приятелем! А впрочем, должно быть, не в первый раз, если так уж отца боится.

Стараясь больше не думать обо всем этом, Трубачевский разыскал автограф, который пытался прочесть еще до болезни, и, упершись кулаками в виски, стал с напряженным вниманием разбирать небрежно набросанные, выцветшие строки.

Но как будто все сговорились мешать ему в этот день. Едва успел он разобрать несколько слов, как раздался звонок. Он прислушался - никто не открывал. Снова позвонили, два раза подряд, очень нетерпеливо.

Он встал, но опять сел, потому что ему показалось, что послышались знакомые шаркающие шаги старухи по коридору. Нет, ничего. Позвонили снова - и он пошел открывать.

Почему-то он думал, что Машенька дома, и очень удивился, когда она вошла с жакеткой на руке и очень сердитая - должно быть, потому, что так долго не открывали.

- Господи, да что же это с нянькой? - сказала она, увидев, что двери ей открыл Трубачевский.

Трубачевский не знал, что с нянькой.

- Ее, наверно, удар хватил, - сказала Машенька и сразу забеспокоилась. - Подождите минутку, я сейчас.

Неясно было, что ему, собственно, ждать, но он остался у выходных дверей, а потом медленно пошел по коридору. И вышло так, что к ней навстречу, потому что она только забежала на кухню и сейчас же вернулась.

- Нет, ничего особенного. Это просто…

Она не окончила, покраснела, немного прикусив губу, потом не выдержала и рассмеялась. Нянька была в уборной.

- Что это вы так похудели? Больны были?

- Четыре дня провалялся, - радостно сказал Трубачевский.

- Это вы звонили?

- Я.

- Я сразу узнала.

- По голосу? - спросил Трубачевский, как будто можно было еще как-нибудь узнать, а не только по голосу. Но Машенька не заметила.

- По голосу. А вы узнали?

- С первого слова.

- Так что же не сказали?

- Сам не знаю.

Они постояли немного, оглядывая друг друга, как дети, когда, знакомясь, они подходят боком и не знают, что сказать, пока взрослые не подскажут.

- Ну, надо идти; у меня еще чертежи не готовы, а завтра зачет, - сказала Машенька и не пошла, осталась, как будто поджидая, что он сейчас спросит, что за чертежи, по какому зачет.

Он понял это и сейчас же спросил.

И она стала рассказывать - очень живо и обо всем сразу: о том, что на первом курсе было очень легко, а теперь с каждым днем становится все труднее; что у них на отделении все очень славные, кроме какого-то Васьки Хладнева, который одно время был секретарем курса и страшно заважничал, а его взяли да и сняли; о том, что у нее самая близкая подруга - это Танька (и дальше уж все говорила: "мы с Танькой"); о том, что у них началась практика на заводе и она не кто-нибудь, а слесарь второго разряда.

Потом они заговорили о театре, и Трубачевский объявил с важностью, что признает один только Вахтанговский театр.

- Вы видели "Турандот"? Не правда ли, гениально?

- Все говорят, что гениально, - сказала Машенька с огорчением, - а мне не понравилось, что актеры переодеваются на сцене. По-моему, это как шарады. Потом принц говорит "пока". Раз он принц, он должен и думать по-своему - а то какой же тогда это принц?

Трубачевский засмеялся. Она с испугом посмотрела на него и тоже начала хохотать. Потом она опять вспомнила про чертежи и что завтра зачет - и простояла с Трубачевский еще минут двадцать.

Уже простившись, они прошли бок о бок несколько шагов, и Трубачевский собирался завернуть по коридору, когда дверь из столовой распахнулась, рыжий кинорежиссер вышел и уставился на Машеньку, раздув губы и сильно дыша носом.

Вот теперь и в самом деле можно было сказать, что он - "лошадь" и "нахальный вид"! Бог весть, когда успел он так нахлестаться, но его как будто ветром качало на длинных ногах. Глаза были туманные, задумчивые, волосы рыжими пружинами свисали на лоб. Радостно взмахнув руками, он шагнул к Машеньке и поздравил ее с Новым годом.

- Я знаю, что сегодня двадцать второе августа, - сказал он твердо, - и поздравляю заранее, чтобы не забыть.

Машенька отступила, и Трубачевский в первый раз увидел, как быстро может перемениться ее лицо: веселое выражение мигом исчезло, как не бывало, брови двинулись вверх, потом сошлись. С такою презрительной небрежностью посмотрела она на кинорежиссера (и не прямо в лицо, а как-то мимо), что даже Трубачевский слегка оробел.

Встав на цыпочки и притворяясь, что ничего не случилось, Блажин осторожно обогнул Машеньку и вышел сперва в прихожую, а потом и на улицу, - выходная дверь хлопнула, и цепочка зазвенела, качаясь.

Машенька обернулась к Трубачевскому.

- Если бы вы знали, как он меня огорчает, - совсем по-дружески сказала она и вздохнула.

У Трубачсвского было удивленное лицо, и она поспешила добавить:

- Вы думаете, этот рыжий? Нет, нет, я говорю про Диму. Он так переменился за последний год. А с тех пор как уехал отец…

Она сказала больше, чем хотела, или вспомнила, что говорит с человеком, едва знакомым, и Трубачевский понял это, когда она вдруг потупилась и замолчала.

4

Прошло несколько дней, и старый Бауэр вернулся из Москвы. Он приехал утренним поездом, прошел к себе в кабинет, и Трубачевский услышал, как Машенька примчалась к нему босиком, расцеловала, засыпала вопросами.

- А Дмитрий спит? - спросил он негромко.

Потом он пошел в архив, Машенька - вместе с ним, но у дверей живо повернула назад, и где-то в портьере, за спиной отца, Трубачевский увидел ее в длинной, до пят, ночной рубашке - голубенькой, как у маленьких детей.

Да, старик выглядел неважно, а то и просто плохо! Глаза провалились, он пожелтел и горбился больше, чем обычно. Пока он просматривал разобранные без него документы, Трубачевский все собирался спросить, что с ним, но робел, потому что Бауэр молчал или говорил односложно: "Не думаю", "Надо проверить". Или сердито: "В указателях посмотрели?"

Но все же он решился наконец.

- Сергей Иваныч, - сказал он робко, - у вас какой-то вид нехороший. Или вы с дороги устали?

Бауэр поднял глаза.

- Живот, - отвечал он негромко.

Трубачевский удивился:

- Живот болит?

Бауэр кивнул.

- Может быть, доктора? - с огорчением спросил Трубачевский.

- Да нет, это сложнее, - отвечал Бауэр и, на минуту оставив бумаги, начал пальцами растирать лоб, - Это сложнее, - повторил он и больше ничего не стал объяснять.

Должно быть, и в самом деле это было сложнее, потому что на следующий день Машенька пришла в кабинет и целый час бранила отца за то, что он слишком много работает, не бережет себя, а лечится небрежно и не хочет поехать отдохнуть. Завтра же она поедет в секцию научных работников и на сентябрь запишет его в Ессентуки.

Он все слушал ее, но, должно быть, не очень внимательно, потому что она в конце концов рассердилась и сказала, что это некультурно - не обращать на себя никакого внимания.

Тогда он негромко засмеялся.

- Большая дочка, - сказал он с ласковым удивлением, - совсем большая. Выросла, а я и не заметил!

Наконец сговорились: он будет работать меньше, а после обеда спать. Сколько? Час? Ладно, не меньше часа. По утрам он будет писать свою книгу, а занятия в архиве перенесет на вечерние часы.

"Стало быть, мне придется ходить по вечерам", - подумал Трубачевский и сейчас же услышал, как Бауэр за стеной сказал, что ведь тогда придется и Николая Леонтьевича перевести на вечерние часы, а Машенька объявила с горячностью, что да и что даже удобнее, если Николай Леонтьевич будет приходить, скажем, часов в пять и работать до половины девятого.

Почему удобнее - это было неясно. Трубачевскому было удобнее приходить именно по утрам, кроме того, он, собственно, ничем не мешал старику писать его книгу, но Машенька объявила, что удобнее, и Бауэр не возражал.

Он не возражал и против санатория. Что ж, можно поехать. Только не в сентябре, когда назначена сессия Академии наук, и не в Ессентуки. Он Ессентуки не любит: скука. Разве уж врачи будут настаивать, тогда придется поехать.

Так случилось, что уже на следующий день Трубачевский явился к Бауэру в шестом часу вечера. Это было не очень просто, университетские дела сильно пострадали: он почти не слушал лекций, но аккуратно посещал семинары, которые падали как раз на вечерние часы. Зато дом Бауэров, которым он так увлекался, стал гораздо яснее для него.

С утра каждый человек в доме, никому не мешая, начинал жизнь по-своему: старик принимал аспирантов или сидел за своей книгой, Машенька занималась с подругами или убегала в институт. Анна Филипповна стучала посудой в кухне, в столовой. В жизни дома был известный порядок, и даже то, что Дмитрий встает во втором часу дня, никого, кажется, особенно не огорчало.

По вечерам все было по-другому: черты шаткости и неблагополучия были видны во всем - в слове, которое пропускалось или заменялось другим, в напряженной вежливости, которая была так странна между братом и сестрой, между отцом и сыном.

Но Дмитрий (и то, что к нему относилось) не был единственным опасным пунктом, который по молчаливому уговору все как бы решили обходить. Были и другие. Однажды Трубачевский невольно подслушал разговор, который навел его на эту мысль.

Разговор был между Дмитрием и Неворожиным и начался издалека - от самых входных дверей.

Останавливаясь на каждом шагу, они шли по коридору, и Трубачевский долго не мог понять, почему они идут так медленно; потом догадался: оба они были пьяны.

- Я хотел задать тебе один вопрос, - говорил Дмитрий.

- Да, пожалуйста, - вежливо отвечал Неворожин.

- Зачем ты проиграл революцию?

- Старо, старо, - сказал Неворожин.

- Ах, старо! Боже мой, старо. Один год кажется, что старо, а потом?

- Ты не забывай переставлять ноги, - сказал Неворожин, - а то мы никогда не дойдем.

- Ах, никогда? А куда мы идем?

- В твою комнату.

- Нет, дорогой мой, это только кажется. Это только кажется, что в мою комнату. А на самом деле - знаешь куда?

- Да?

- К чертовой матери! - с глубоким убеждением сказал Дмитрий. - Я пью. Я был студентом. А теперь? Кто я теперь?

- Ты философ, - сказал Неворожин.

- А Казик кто?

- Какой Казик?

- Казик, мой друг, пока наши отцы не подрались…

Через несколько дней Трубачевский узнал, что Казик - это Александр Николаевич Щепкин, доцент Женского медицинского института, физиолог.

Опасный пункт, о котором в доме Бауэра не принято было говорить, касался его отца, Николая Дмитриевича, известного архивиста-библиографа…

По ходу занятий Трубачевскому часто приходилось прибегать к разным справочникам по истории декабристов. В этих справочниках статьи и заметки Щепкина занимали почетное место; особенно много числилось за ним всякого рода публикаций по истории Южного общества, без которых обойтись было трудно, а иногда и совсем невозможно.

Но как только в разговорах с Бауэром Трубачевский ссылался на эти труды, у старика становилось отсутствующее выражение лица, как будто ни трудов этих, ни даже самого Щепкина никогда и не было на свете.

Сам он вовсе не произносил этой фамилии; только один раз, когда Трубачевский рассказывал что-то насчет связи своего декабриста с масонами, он спросил хмуро:

- Это вы где, у Щепкина прочитали?

Между тем в его библиотеке Трубачевский часто встречал книги Щепкина - и притом надписанные очень сердечно. Одна из книг была даже посвящена старику, а на другой - весьма известном труде о жизни и смерти Пестеля - было написано на титульном листе: "Я очень счастлив, что могу назвать себя твоим другом".

Правда, обе книги были старые - одна четырнадцатого, другая восемнадцатого года, - но все же… стало быть, в восемнадцатом году они были еще в хороших отношениях?..

Это было что-то вроде исторической задачи: по книгам Бауэра и Щепкина определить, когда старики разодрались, и так как Трубачевский успел уже кое-чему научиться в определении исторических дат, он решил ее очень просто.

Взяв одну из книжек Щепкина, вышедшую в 1922 году, он посмотрел именной указатель на букву "Б" и мигом нашел против фамилии Бауэра целый столбец ссылок.

"Стало быть, в двадцать втором году, - подумал он, - они еще были в хороших отношениях".

Потом он взял другую книгу Щепкина, напечатанную в 1925 году, и снова просмотрел ссылки на букву "Б". Кто угодно был здесь - и Багратион, и Барсуков, и Барклай де Толли, - но фамилии Бауэра, он в указателе на этот раз не нашел.

Вот когда они поссорились - между двадцать вторым и двадцать пятым годом!

Вскоре он определил эту дату еще точнее. Известная книга Бауэра "Южное общество", изданная Госиздатом в 1923 году, как-то попалась ему, и он немедленно просмотрел все ссылки на букву "Щ". Кто угодно был здесь - и Щеголев, и Щербаков, и Щербатов, - не было только Щепкина, хотя кто же, как не старик, должен был знать, что именно у Щепкина есть солидные труды по этому вопросу!

Так Трубачевский решил эту задачу: они поссорились в 1923 году - не раньше и не позже.

По той осторожности и неловкости, с которой у Бауэров избегали даже упоминаний о Щепкине, нетрудно было догадаться, что прежде эти семьи были очень дружны между собой. Это было видно именно потому, что сам Бауэр иначе относился к этой ссоре, чем его дети. Ссора, видимо, была только между стариками. Дети были в стороне или делали вид, что в стороне, - это было, впрочем, далеко не одно и то же.

Потом Трубачевский узнал, что ссора была нешуточная и что продолжается она и по сей день. Он узнал, что редкое заседание в Пушкинском доме проходит без выступления Щепкина против Бауэра и что выступает он с такою ненавистью, которую не может заслонить никакая академическая внешность. Он узнал, что стоит Бауэру напечатать даже незначительную заметку, как сейчас же появляется ответ, исполненный необыкновенного ехидства, и что Щепкин последние годы совсем бросил заниматься наукой и только для того и живет, чтобы где бы то ни было и как бы то ни было уничтожать своего врага.

Закончив однажды свои занятия, Трубачевский прошел в прихожую, надел пальто, собрался уходить, и как раз позвонили по телефону. Он снял трубку. Незнакомый голос спросил Машеньку и сейчас же поправился - "Марию Сергеевну".

- Кто ее спрашивает?

- Э, не все ли равно! Скажите - старый знакомый.

Трубачевский сбросил пальто и отправился искать Машеньку. Искать, впрочем, не пришлось: он отлично знал, что и Машенька, и старик, и Дмитрий в столовой. Он постучал. Бауэр окликнул его.

- Что это вы всегда так убегаете, и не знаешь когда? - сердито-ласково сказал он. - Невеста вас дома ждет или кто? Садитесь!

Назад Дальше