В столовой № 1, заменяющей вязничанам ресторан, нашелся "Горный дубняк".
– Нет, ты скажи, где ты был и что с тобой случилось?..
Чайные стаканы отбрасывали на скатерть продолговатые золотистые тени. Через некоторое время мы позвонили местному поэту Ивану Симонову, и он немедленно появился. Впрочем, может быть, он пришел не сразу – время для меня стало терять границы.
Иван Симонов, успевший быстро сравняться с нами, беспрерывно читал чужие стихи: "Хороша была Танюша, краше не было в селе, красной рюшкою по белу сарафан на подоле…"; "Я вас любил, любовь еще, быть может… То робостью, то ревностью томим…"; "А что мне вокзальный порядок, связавший на миг вас со мной!.."
Потом мне стало казаться, что я – это вовсе не я, тридцатишестилетний человек, имеющий за плечами большой опыт и десяток написанных книг, а шестнадцатилетний мальчишка; и что сижу я не в столовой № 1, а в студенческом общежитии на Студеной горе, и стоит мне только собраться с духом и преодолеть что-то непонятное и нелепое, и я через десять минут окажусь на улице Карла Маркса и, вместо того чтобы обходить ее дом за три квартала, взлечу на второй этаж, ударю в дверь кулаком, и на пороге появится она, синеглазая и золотоволосая девочка с крохотной рубиновой звездочкой на груди. Как будто огненная, жгучая искорка прилетела из большого костра, опустилась да так и прикипела к лацкану…
1964
Серафима
После ужина в местном незатейливом ресторане мы, трое друзей, решили прогуляться по тихим вечерним улицам этого старинного и все еще в некоторых местах уютного городка.
Вообще-то говоря, мы весь день только и делали, что ходили по городу. Но в нашем дневном хождении была цель: побывать возле каждой древней постройки, осмотреть каждое архитектурное сооружение, каждый кусочек старины.
Считалось, что я у своих друзей должен быть вроде проводника или экскурсовода, потому что в этом городе прошла моя самая ранняя юность. Но получилось как-то по-досадному наоборот. Оказывается, я, живя здесь с четырнадцати– по восемнадцатилетний возраст, вовсе не обращал внимания ни на старину, ни на монастыри и церкви, и теперь московские художники рассказывали мне о том, что они давно уже знали из книг, по многочисленным исследованиям и альбомам.
Я постыдно хлопал глазами и лишь показывал дорогу: то к Успенскому собору, то на Козлов вал, то к бывшему Княгинину монастырю. Дороги-то я, конечно, знал, потому что весь город был исшастан некогда и вдоль и поперек, особенно по глухим закоулкам, где во дворах режутся в футбол шустрые городские мальчишки.
Теперь, вечером, мы просто брели по тихой, полуосвещенной улице и молчали. Впрочем, я про себя не молчал. Еще днем ко мне привязались невесть откуда и невесть когда залетевшие в мою память строки. Они, как ни странно, выплывали наверх из таинственной темноты каждый раз, как только я приезжал в этот город и оставался в нем хотя бы на одни сутки:
Этот город мучных лабазов
Был театр моих розовых драм.
Полон он пахучих рассказов,
Отдан он полевым ветрам.
В этом городе с главкой площади
Кругом поле, воля и сушь…
Строго говоря, твердились мной беспрерывно две первые строчки, а остальные так, подразумевались. Идешь-идешь, забудешься, разговоришься с друзьями, и вдруг снова, с какой-то болью и сладостью, мучительно про себя пропоешь:
Этот город мучных лабазов
Был театр моих розовых драм…
– А здесь я учился, – показал я друзьям на приземистое краснокирпичное здание.
Но здание и само то, что я здесь учился, не произвели на моих друзей никакого впечатления. В самом деле, за всякую память мы должны платить сначала свежими, горячими чувствами. Не израсходуешь чувств сегодня, не будешь вспоминать завтра или через год. Мы проходим равнодушно мимо десятков домов, а ведь каждый из них для кого-нибудь яркая, хорошая ли, дурная ли, память.
Помню, как однажды на московской улице я чуть не налетел (при быстрой ходьбе) на Владимира Александровича Луговского. Поэт стоял среди тротуара, опираясь на клюшку, огромный, с приоткинутой назад седовласой породистой головой.
Я имел право остановиться рядом с ним и посмотреть, что его так заинтересовало. Ломали дом. Часть его, как бы отрезанная ножом, лежала грудой щебня, разноцветной штукатурки, деревянных обломков. Обнажилась внутренняя стена с ячейками многочисленных бывших комнат и дверью в одну из них, и на обоях светлое пятно от висевшей там раньше фотографии или картины.
– Справа стоял рояль, – поймав меня краешком глаза, начал объяснять Владимир Александрович, – Хозяйка превосходно играла. "Лесной царь" Шуберта – вы понимаете, что это значит? А там, где пятно на обоях, висела моя фотография. В ту дверь я иногда заходил и говорил: "Здравствуйте". Пойдем, пойдем, я хочу снова открыть эту дверь и постоять на пороге.
– Но порог теперь над пропастью, третий этаж. Эта дверь больше никуда не ведет. Она ведет в пустоту.
Поэт слегка улыбнулся, взглянув на меня, и сказал:
– Будь щедрым, мой мальчик.
Тысячи прохожих равнодушно глядели на обломки дома. Для одного это были обломки чувств.
Итак, мы равнодушно миновали здание, где я когда-то учился, и равнодушно, механически пошли дальше по улице, еще более темной, чем была до сих пор.
Что-то начало мне мерещиться, как если бы ночью снился сон, от которого остались одни обрывки. Да нет, вовсе ничего не осталось. А потом среди бела дня заметил бы, что оказался в той, позабытой обстановке и каждый кусочек яви совпадал с обрывочком смутного и забытого сна.
Ну да, конечно. Та самая улица. Как она называлась? Завражная. И как называется эта? Я подошел к дому и и сквозь зелень палисадника прочитал на табличке: Завражная. От этой мелочи, от точного совпадения деталей сегодняшней яви с далеким сном весь сон вдруг вспомнился отчетливо и ясно, до последней черточки, до запаха духов, до цвета обоев, до занавесочек, загораживающих низенькие, начинающиеся прямо от пола окошки. Ведь действие сна происходило в мезонине.
Я ничего не стал объяснять моим московским друзьям. Просто попросил их подождать несколько минут на улице.
Главная дверь, как и прежде, не заперта. От двери налево вход в нижние помещения, а прямо кверху узенькая-преузенькая лестница. Потом площадочка. Неужели и раньше здесь так воняло керосинками? Теперь другая дверь, за ней кухонька. Керосинки, корыта, впрочем, все чистенько и уютно. Из кухни дверь в ту самую, низенькую, о двух окнах мезонинную комнату. Теперь я вспомнил, что это была даже и не комната, а просто что-то невероятно милое, уютное, теплое, чистое – светелка, теремочек, кусочек земного рая.
Я постучался и открыл дверь на кухню. Мне показалось здесь, на кухне, слишком обыденно и даже неопрятно – не сравнить с тем, как было раньше. Впрочем, раньше я, наверное, не глядел по сторонам, а сразу стремился к той, главной двери, которая точно так же и теперь все еще обита голубенькой, закоптевшей от керосинок клеенкой. Пришлось изрядно нагнуться, чтобы пройти сквозь дверь. Женщина, впустившая меня, посмотрела вопросительно: кто я и что мне нужно?
Боже мой! Кособокая, душная клетушка. Обои наклеены буграми. Две узкие койки этакого студенческого образца, стол под бумажной скатертью.
– Вы к кому? – третий раз переспросила женщина.
– Ах да, мне нужна Серафима Доброхотова.
– Здесь не проживает никакая Серафима.
– Разве? Она снимала здесь комнату. Вместе с подругой. А подругу звали Клавой.
– Что вы, гражданин, не было этого! Я живу здесь восемнадцать лет.
– Разве? А это было двадцать три года назад.
– Воля ваша. Но теперь здесь нет никакой Серафимы.
– Разумеется. Извините за беспокойство. Больше я не приду.
Друзья-художники встретили меня шутливо: дескать, наверное, это самое… Так не волнуйся: мы, дескать, гостиницу найдем одни. Вот почему я не стал им рассказывать вспомнившегося мне смутного сновидения, я остался с ним один на один. Думается мне, что рассказать его просто-напросто невозможно. Расскажешь, и получится пустячок, незначительный эпизод из ранней юности. Да вот, посудите сами.
…На перемене ко мне подошел Колька Рябов.
– Слушай, – сказал он, – давай запишемся в школу танцев. В клубе железнодорожников открывается школа танцев. Я все узнал. Плата – двадцать рублей. Ходить два раза в неделю, по вечерам, В программе фокстрот, танго, медленный вальс и румба. Ведет артист драматического театра Сероглазов. А что нам? Подумаешь! Все равно проболтаемся в общежитии.
– Так-то оно так… Да как-то чудно… Да и не научимся.
– Вечно ты со своими раздумьями! Насчет того, что научимся, – гарантия. Понимаешь, написано в объявлении – гарантия. Обязательно к концу школы будем уметь. Всего два месяца через день. А лучше, что ли, на каждом вечере мы стоим, как оболтусы, у стены, в то время как все танцуют с девчонками?
О, это было не лучше! Стоя у стены на каком-нибудь техникумовском вечере, я отдал бы не то что двадцать рублей… Чего бы я только не отдал, чтобы вдруг, как в сказке, снизошло на меня умение танцевать и я смело подошел бы и пригласил бы, а она положила бы руку на мое плечо!.. Дальше этого не смела забегать моя самая распаленная фантазия. А между тем я стоял обыкновенно у стены среди таких же, как и я, нетанцующих оболтусов. Мы старались показать, что нам весело, разговаривали громче, чем нужно, шутили плоско и невпопад, и все это делалось напрасно. Потому что нам только казалось, что все на нас смотрят, на самом деле все танцевали, и никто не обращал на нас никакого внимания.
Все время стараешься независимо, но на самом деле глупо, улыбаться, так что к концу вечера даже болят мышцы лица, – и уносишь в конце концов неприятное, досадное чувство отверженности и неполноценности.
Колька Рябов был, значит, не то самолюбивее, не то решительнее, не то деловитее меня. Мне самому и в голову не пришло бы идти в школу танцев с городской клуб железнодорожников. Не приснилось даже бы и во сне.
Кассирша приняла у нас деньги, выписала квитанции и сказала, что нужно приходить в четверг к семи часам вечера. В хороших, по возможности, костюмах, в приличных туфлях, побритыми и "при галстуках". Насчет бритья она беспокоилась зря. Помнится, я еще не брился.
Надо заметить, впрочем, что ростом и сложением я выглядел постарше своих лет, это мне говорили все, да я и сам знал об этом.
В назначенный день мы, едва дождавшись вечера, начистили гуталином наши ботинки, обстригли ножницами мохонышки на краях широченных (последнее слово предвоенной моды) брюк. Завязали галстуки, как полагается, широкими разляпистыми узлами и ровно в семь часов переступили порог клуба железнодорожников, пройдя между толстенными желтыми колоннами.
Раньше тут было Дворянское собрание. В его бальном зале вощеный паркет, зеркала от пола до потолка, настенные подсвечники между зеркалами, лепные украшения на потолке, все более причудливые к середине потолка" к тому месту, от которого свисала огромная, дрожащая прозрачными стеклышками люстра.
После нашего студенческого общежития, после наших слесарных и токарных мастерских, после того, что мы считали роскошным обшарпанный, весь в рыжих потеках зал кинотеатра "Художественный", большой зал Дворянского собрания показался мне сказочным. Я и представить себе не мог, что существуют такие блестящие залы, что можно смело ходить по таким блестящим полам, смотреться в такие зеркала, любоваться такими люстрами! А тяжелые занавеси на окнах, а двери от пола до потолка, а стеклянные зеленые ручки у дверей!
В этом-то зале нам и предстояло обучаться фокстротам и румбам.
Словно на тонкий ледок, ступил я в первый раз на вощеный паркет, прошел сторонкой в дальний угол (там как будто было потемнее) да и встал, чтобы никому не мешать. И все собравшиеся – по уголкам да по стеночке, оставляя свободной просторную середину зала.
Драматический актер Сероглазов, длинный, гибкий, вполне владеющий каждым своим движением (не то что мы, чурбаны), как раз вышел на эту свободную просторную середину. На нем ладно сидел светло-шоколадный костюм. Он ловко повернулся во все стороны, оглядел нас и весело хлопнул в ладоши.
– Итак, приступим. Сейчас я расставлю вас каждого на свое место. Прошу вас запомнить его, и по моему хлопку в начале занятий (вот так) становиться, куда положено.
Тут наш маэстро чуть ли не за руки развел каждого из нас, и получилось, что мы стоим двумя шеренгами у длинных стен зала, лицом друг к другу. В одной шеренге – мужчины, в другой шеренге – женщины. Все обширное пространство по-прежнему пустовало, только маэстро в светло-шоколадном костюме расхаживал по нему слегка пружинящей походкой и как-то очень уж ловко, очень уж незаметно поворачиваясь то в нашу, мужскую, сторону, то наоборот.
– Сообщаю вам новость, – говорил между тем маэстро, – вы не умеете не только танцевать, вы не умеете просто ходить. Показываю, как вы обычно ходите.
Подтянутый и собранный маэстро вдруг расслабился. Плечи его опустились и размякли. Спина ссутулилась. Руки удлинились и повисли чуть ли не ниже колен. Передвигая ноги невпопад с движениями рук, он карикатурно прошел вдоль зала. Искусному актеру нетрудно было шаржировать нашу, может быть, и в самом деле неумелую походку. Разве нам кто-нибудь показывал, кто-нибудь когда-нибудь говорил, что ходить нужно по правилам? Стали с четверенек в десятимесячном возрасте, пошли, да так вот и идем, кто шестнадцатый год, кто двадцатый, а кто и больше.
– Вы, конечно, ходите, – продолжал маэстро, – выполняете эту человеческую функцию – ходить на двух ногах. Но можно, кроме того, ходить красиво. Настоящий человек ходит таким образом.
Актер опять собрался, выпрямился (но не напыжился, боже сохрани!) и прошел по паркету так, что… Черт его знает, как он прошел, но это было действительно красиво!
– Значит, сначала мы будем учиться ходить и держать корпус. Красивая походка – основа танца. Сейчас вы положите руки на бедра и под музыку будете делать следующее: левая нога шагает вперед, правое плечо (заметьте, правое!) тоже резко выдвигается вперед. А потом правая нога и левое плечо. Повернитесь в затылок друг к другу. Музыка!..
Мы пошли под музыку, выворачиваясь при каждом шаге, как на шарнирах, то и дело выпадая из ритма музыки.
– Да, да! Это одновременно приучит слушать музыку и каждое свое движение подчинять ей. Свободнее! Изящнее! Больше уверенности. Не вижу пластики. Стоп!
Так мы ходили под музыку два или три занятия. Помню, что и на улице теперь, и в техникуме (длинные коридоры) я старался идти, подслеживая, а где мое левое плечо в то время, как правая нога делает шаг вперед. Помнится, я сразу почувствовал себя чем-то богаче остальных моих однокурсников.
Кроме того, стало тянуть из неуютных казенных комнат общежития в тот совершенно иной мир, где паркет, зеркала, ритмичная музыка, плавные и красивые, тоже ритмичные, движения. Но все еще было впереди.
Однажды маэстро, выстроив нас, как обычно, в две шеренги, лицом друг к другу, торжественно провозгласил:
– Сегодня в вашей учебе великий и знаменательный день. Сегодня каждый из вас выберет себе партнершу. А каждая из вас, соответственно, партнера. Партнеры закрепляются друг за другом до конца обучения. Чтобы не заставлять вас волноваться по столь щепетильному поводу, я скажу вам, что выбор давно состоялся. Сейчас обе шеренги пойдут навстречу друг другу. Виноват, сейчас кавалеры подойдут к линии дам, и каждый возьмет себе ту даму, которая окажется как раз против него. Так как дам и кавалеров поровну, то никто не останется в обиде.
Не помню, как я пошел вперед. Глаза мои забегали, ища, к кому именно я должен двигаться. Но, очевидно, линии стояли не строго друг против друга, произошло легкое смещение линий, произошла маленькая путаница, все замелькало у меня перед глазами ярким разноцветьем, как если бы в калейдоскопе, когда его повернешь и туда и сюда. Потом как-то вдруг все успокоилось и рассеялось.
Я оказался лицом к лицу с женщиной в черном бархатном платье. Да, в первую секунду (ну или там долю секунды) я видел только черное бархатное платье. Не бальное, конечно, так чтобы до полу и шлейф, а обыкновенное платьице с поясочком и белым кружевным воротничком.
Вторая секунда принесла мне смутный сигнал, что женщина некрасива и гораздо старше меня. Где-то вдалеке-вдалеке, как беззвучная августовская зарница, мелькнула мысль, что я в своей шеренге стоял не очень-то удачно, но радость оттого, что все кончилось, и какой бы там ни был, выбор пал, погасила далекую зарницу. Да и не все ли равно, с кем разучивать танцы! Не навек же! Не детей же, как говорится у нас в деревне, крестить.
Партнерша смотрела на меня (казалось мне, что сверху вниз, а была гораздо ниже меня ростом) и спокойно улыбалась моему смущению.
– Познакомьтесь, – откуда-то, чуть ли нес божественной высоты, из некоего, чуть ли не божественного тумана гремел голос маэстро. – Назовите друг другу имена, протяните друг другу руки.
– Серафима, – сказала женщина.
Я пролепетал свое имя, и мы взялись за руки.
Я думаю, тут нужно прежде всего иметь в виду, что я, шестнадцатилетний юноша, до этого вечера никогда ни под каким предлогом и видом – случайно ли, нарочно ли, в шутку или всерьез – не дотрагивался до женщины.
– Будем изучать основное положение танцующих. Встаньте друг против друга.
Мы и так стояли друг против друга. Но, оказывается, нужно было приблизиться друг к другу вплотную.
– Партнер кладет свою правую руку на спину партнерши примерно там, где кончается лопатка… Прекратить смешки! Кто не хочет учиться дальше, может оставить помещение… Следите, чтобы ладонь прилегала ровно, а локоть не отвисал. Не ерзайте ладонью по спине партнерши. Только во время быстрого, стремительного вальса разрешается опустить ладонь со спины на талию партнерши. Но это вас пока не касается.
Партнерша кладет свою левую руку на плечо партнеру. Правая ее рука находится в левой руке партнера. Не отставляйте руки далеко от себя. Заденете за чей-нибудь нос. А это неприлично. Во время танца смотреть нужно на партнершу, на ее лицо. Обязательно разговаривать с ней, улыбаться. Стыд и срам отворачиваться от партнерши. Еще стыднее смотреть на свои танцующие ноги. Простите, я хотел сказать, на свои вяло передвигающиеся ноги.
Маэстро, нарочно шаржируя, показал нам, как не нужно ерзать ладонью по спине, как не нужно отворачиваться от дамы во время танца, как не нужно смотреть под ноги. Все это было очень смешно, и я, пока смеялся, немного справился со своим смущением. Помогла, конечно, и Серафима.
Ей, как я потом узнал, шел двадцать седьмой год. Работала она медсестрой. У нее были темные густые волосы, когда-то завитые на шесть месяцев. Но, значит, кончился шестимесячный срок: мелкие барашки и колечки распрямились, и волосы были теперь не курчавы, а в меру волнисты. Брови подняты как бы в неожиданном удивлении. Губы пухлые и добрые от всегда таящейся в них легкой усмешки.
Если мне лицо моей партнерши показалось при первой встрече некрасивым, то, наверно, виной этому были прежде всего глаза. Они были явно мелковаты для крупного, широкого лица Серафимы. Не служил украшением и нос, слегка приплюснутый и короткий.