Жуки на булавках - Аркадий Бухов 12 стр.


Другая нянька, действительно, много рассказывала, Но это были рассказы или о наших ближайших соседях, причем каждый из них вырисовывался в настолько мрачных красках, что я до семилетнего возраста находился со всякими соседями принципиально в состоянии затяжной войны: бросал через забор камнями, показывал язык почтенным дамам и кричал неодобрительные отзывы об их детях,

Единственная сказка, какую она знала, была страшно утомительна. Она рассказывала ее всегда именно в тог момент, когда и я и она засыпали, так что отданный самому себе язык называл волка Гришкой, поселял лису на нашей кухне и в разговор между двумя зайцами вкладывал собственное нянькино неудовольствие незначительным размером ее жалованья.

Пред няньками моя литературная душа чиста: своего вклада туда они не внесли.

До шести лет я переменил совместно со своей семьей довольно много городов. Об этом у меня было крайне туманное представление. Моим компасом в то время служила большая черная собака, по которой я определял свое местоположение. Об одном городе я знал только одно отличительное качество, что когда мы жили в нем – на дворе была будка с этой собакой. В другом ее не было, и она только прибегала к вечеру поесть. В третьем я ее не видел совсем.

Два года спустя я узнал, что эта собака наша, и мы ее перевозили вместе с багажом из города в город. Тогда я запутался окончательно.

Моя наружность в то время… Я не знаю, что можно рассказать особенного о маленьком толстом мальчике с красными щеками и густыми рыжими волосами, которые впоследствии меняли свой цвет с преступной легкомысленностью, дойдя до того наконец, что мудрая природа совсем отняла волосы, отдав их в чьи-то более надежные руки.

К шести годам индивидуальные черты стали проявляться в неожиданно резких формах: я стал учиться читать и много есть.

Первое сильно поощрялось, второе вызывало некоторое опасение.

Помню, что оно вылилось даже в открытое признание со стороны матери, которая однажды, погладив меня по голове, задумчиво сказала:

– Этот мальчик ест, как лошадь.

На меня это подействовало ободряюще, потому что в то время каждая лошадь вызывала во мне искреннее уважение и нескрываемое восхищение, и, если во время какой-нибудь игры мне удавалось удачно заржать, я бежал к старшей сестре, отрывал ее от книг и с заметной гордостью делился своими впечатлениями:

– А я ржать как умею… Как настоящий.

Большей частью я оставался непонятым. У других это не вызывало прилива большого восторга.

К этому же времени надо отнести мое первое знакомство с товарообменом и приблизительной стоимостью денег.

Однажды, удачно выменяв подаренный каким-то гостем полтинник на большое яблоко, я быстро пристрастился к этому занятию и удачно завел торговые постоянные сношения со всеми дворовыми мальчиками. Впрочем, одну из самых крупных своих торговых операций, когда я выменял гимназическую фуражку брата на два больших гвоздя, я считаю неудачной.

Думаю, что это название не преувеличено; брат загнал меня возможно дальше от родительских глаз в уголок какого-то сарая и долго бил, не жалея ни энергии, ни времени, точно дело шло не о простой засаленной фуражке, а о целом гардеробе оперной певицы.

Я был беспомощен. Брату это понравилось, и с этого дня он стал бить меня довольно часто, не всегда затрудняясь подыскивать подходящие причины.

Это отчасти – а не какие-нибудь няньки – и дало толчок моей творческой фантазии. Так как он бил меня в глухих местах, где мои крики ничем существенно помочь не могли, плакать я прибегал на более близкое расстояние к дому. Еще не понимая, что всякое событие должно иметь свою причину, я стал пользоваться плачем, так сказать, в виде аванса, еще в предчувствии избиения. Выбирал место под окном материнской спальни, во время ее сна, и начинал реветь.

Обласканный, я с каиновским хладнокровием сплетал на брата массу жестоких небылиц, в результате которых он ходил жестоко наказанный, а я бегал около него и дразнил. Желая найти выход негодующему чувству, он находил сестру и бил ее. Она была значительно старше меня, но факт одинаковой зависимости от брата сближал нас, и я даже чувствовал известное превосходство, как уже привыкший к этому делу человек.

Читал я к восьми годам уже много. Подбор книг особый. Сказки я презирал: в это время меня уже трудно было убедить в том, что зайцы разговаривают о погоде. Я еженедельно видел одного из них на кухне в ободранном виде и знал, что едят только переднюю часть, а из задней варят суп собакам. Меня влекла другая литература. Я охотно читал книги, которые удавалось скрасть из книжного шкафа. И чем непонятнее была книга (назову любимых авторов: Мопассан, Шопенгауэр, Белинский), тем она более вырастала на моих глазах.

Это осталось и до сих пор. Даже теперь я с глубоким чувством уважения смотрю на историю живописи, мемуары, Истории болезней, исследования различных областей чистой Математики, охотно переплетаю их и дарю на именины чем-либо неприятным для меня людям.

К восьми же годам я почувствовал острую нужду в деньгах. Без них для меня ближайший магазин, где продавались такие вкусные вещи, оставался неприступной ценностью. Шмыгание около его дверей, легкое хныкание и жалкие слова ни к чему существенному не приводили, а самый факт, что где-то рядом лежат лимонные леденцы или сухие абрикосы, абсолютно недосягаемые, мог кого угодно привести в бешенство. Денег, попадавшихся в руки, хватало в обрез: две копейки в неделю. Тогда появились первые заработки. Теперь бы я счел это большим унижением, но тогда я смотрел на дело значительно легче.

Я протискивался в комнату сестры, когда она решала какую-нибудь трудную арифметическую задачу, садился На пол и начинал вести себя настолько шумно, что эта кроткая девочка выходила из себя:

– Убирайся, ты мне мешаешь…

– А я не уйду!

– А я скажу маме, что ты мешаешь…

– А я скажу, что ты меня избила и выгнала из комнаты. В ее больших черных глазах вспыхивала тень болезненного негодования, и она горестно замолкала.

Именно в этот момент я и мог выступить с определенным предложением:

– Дай две копейки, тогда уйду.

Она рылась в карманах, перевертывала книги и находила монету. В этот день я считал себя самостоятельным взрослым человеком, умеющим своими силами зашибить копейку.

Я брал приблизительно такую же сумму в виде отступного с брата с обязательством не увязываться за ним, когда он пойдет гулять, с матери – за гарантию не вертеться около таза с кипящим вареньем и даже с милого старика соседа – за полный отказ от привлекательной возможности бросать камнями в его пчелиные ульи.

В то время у меня не было постоянной работы, я был молод и ко всем своим поступкам относился с благодушным одобрением. Две копейки… Разве может кто-нибудь из вас, отравленных сегодняшним днем, понять, какая это большая ободряющая сумма?.. Можно выиграть имение, можно растратить тысячи на пустяки, можно проесть сто рублей, но ничто не вызовет такого радостного волнения и сладко-мучительных колебаний в душе, когда в руках восьмилетнего, полного веры в жизнь и ее радости, молодого человека окажутся две копейки.

Сколько планов и предположений, когда в летний полдень ходишь по двору с двумя копейками, плотно зажатыми в кулаке, и обдумываешь, сразу ли кинуть всю сумму на приобретений различных благ или оставить копейку на черный день, каковым может оказаться и завтрашний. Тем более что во время моего детства на одну копейку давали три больших карамели или целый карман подсолнухов, не говоря уже о том, что на две копейки можно было купить полфунта яблок. Если к этому прибавить, что приказчики в провинции были радостны и разговорчивы и совсем не обращали внимания на мешки с черносливом, который удобно и незаметно прятался за пазухой, – волнение человека с двумя копейками было вполне понятно…

Между семью и восемью годами я не сильно обременял квартиру своим присутствием, являясь большей частью только к обеду, да и то так облепленный грязью от ногтей до вискоз, что до мытья становился неузнаваемым даже для близких.

В большом городе мальчику из хорошей семьи нужно потратить очень много времени для того, чтобы придумать такое место, где бы он мог вымазаться. Даже теперь, когда я встречаю этих чистеньких мальчиков, у меня в душе просыпается жалость. Хочется поймать его и окунуть в лужу. Родители, конечно, нашли бы мое поведение странным и высказались бы против, но мальчик сразу почувствовал бы, что корабли сожжены, и сразу оживился бы. Играл бы он тогда значительно веселее. Провинция это понимает.

Прежде всего утром каждому из малолетних жильцов нашей улицы вменялось старым обычаем в обязанность сбегать в соседний овраг и посмотреть, что там делается. Во-первых, без нашего ведома туда кто-нибудь мог сбросить дохлую кошку, и ее надо было осмотреть, во-вторых, среди нас была крепкая уверенность, что там водятся черти, и днем было совершенно безопасно осматривать те норы, где они прячутся… Не только активный участник, но даже пассивный наблюдатель вылезал из оврага с таким запасом земли на всем теле, что старшие неоднократно грозились посеять на нас картошку или репу.

К их чести надо добавить, что ни разу этой угрозы они в исполнение не приводили.

Когда до меня стали доходить отдаленные слухи, что меня хотят через год отдать в гимназию, я стал часто плакать. Это был мой первый искренне высказанный взгляд на систематическое образование.

Обиженная таким непониманием жизни и ее требований, мать как-то сухо заметила, что если я буду плакать, она отдаст меня в ученье сапожнику.

Увы, зерно нравоучения упало не на ту почву. Я искренне обрадовался и почти полгода лелеял мечту, что меня отдадут сапожнику, и я буду разносить по домам ботинки, снимать мерки, приходить по праздникам за чаевыми, а когда меня будут хвалить за хорошие подметки, улыбаться и, как Матвеич, наш дворовый сапожник, хрипло отвечать:

– Работам, как умем.

Матвеича я очень уважал и ставил на недосягаемую высоту за уменье сплевывать сквозь зубы. Это выходило страшно внушительно и выделяло его из ряда других, не умеющих так прекрасно держаться, людей.

Помню, что я целую неделю учился этому самостоятельно, а когда понял, что это требует опытного педагога, брал уроки у самого Матвеича, отплатив их большим рыбьим хвостом и французской булкой, выпрошенными у себя на кухне. Кухня… Довольно долгое время она заменяла мне театр, аудиторию и место, где можно с пользой повеселиться…

На кухне можно было увидеть, как добивают сонную рыбу, как вытаскивают заглотыша из сома, как щиплют курицу и из нее же извлекают недонесенные яйца… На кухне можно было заранее узнать, когда родится теленок и на что может пригодиться при простуде шерстяная ниточка. С кухни я всегда возвращался с ворохом неразрешенных вопросов, каковые доводил за обедом до всеобщего сведения.

Вопросы эти носили всегда настолько резкий и злободневный характер, что сладкое я доедал в соседней комнате. Слабые обещания, что я узнаю все, когда вырасту большой, в то время меня утешали мало.

Меня стали брать в гости. С этого момента начинается уже другая полоса в жизни, совершенно самостоятельная, о которой я как-нибудь расскажу в другой раз.

Я сейчас опять вспомнил, что я не изобретатель электрической лампочки, и моя биография не так уже интересна…

1918

Первый дебют

I

Я очень завидую авторам, которые читают свои произведения с эстрады. Должно быть, это очень приятно: видеть читателя перед собой, следить за его вниманием и непосредственно видеть, какое впечатление производят собственные строки на чужого человека.

– Это же так просто, – покровительственно объяснил мне один из таких авторов, – наденьте фрак, заучите наизусть какой-нибудь небольшой рассказик и читайте. Не нужно только, чтобы очень длинно было.

С его точки зрения, все обстояло действительно очень просто: выбрать короткий рассказ и надеть фрак. У меня было и то и другое, но я колебался до тех пор, пока наконец не попался, как молодой ерш на удочку, на чье-то ласковое приглашение выступить на благотворительном концерте,

– Мы вставим вас между скрипачом и балетной артисткой, – предупредили меня.

– А это удобно? – немного опасливо осведомился я.

– А почему же? Один танцует, другой читает, третий играет…

– С точки зрения разделения труда это, конечно, правильно: один человек не может одновременно играть на скрипке, танцевать характерный танец и читать вслух собственный рассказ. Только как это вдруг вылезти после скрипача, да еще перед танцами…

– Можете сначала.

– Ну да, тоже… Я кончу читать, а после меня скрипки да танцы… Убрали, дескать, лишнего человека, теперь и повеселиться можно.

– Ну, после можете читать.

– Тоже как-то неловко выйдет… Публика развеселится, будет еще хор балалаечников вызывать или цыганской певице хлопать, а тут я с рассказом вылезаю…

Не знаем уж, право, как… Мы подумаем,

– Прекрасно. И я подумаю.

Должно быть, ни та, ни другая сторона не думала. Иначе они не поставили бы меня четвертым номером, после цыганки и до итальянского баритона, а я вообще отказался бы, сославшись на любовь к одиночеству и возможную в этот День оттепель.

II

В артистической было весело и людно. Всякая комната, Где до вечера могли уместиться только два старых шкафа И один сломанный диван, становится людной и веселой, Когда в нее входят двенадцать исполнителей разных номеров и больше трех четвертей струнного оркестра, не считая инструментов.

– Вы что сегодня поете? – ласково спросила меня какая-то полная дама, пудрясь перед карманным зеркальцем.

– Сегодня ничего, – сдержанно ответил я.

– Тогда бы ушли, голубчик, – тем же тоном бросила она, – для вас, музыкантов, кажется, какую-то отдельную комнату нашли…

– Я не музыкант, сударыня, – хмуро возразил я.

– Ну, что это со мной, – весело рассмеялась она, – всех сегодня путаю… Разговариваю с распорядителем, а думаю, что музыкант. Милый, принесите мне лимонад…

– Видите ли…

– Только холодного. Терпеть не могу, когда теплую бурду приносят…

Лимонад в буфете отпустили неохотно.

– С антракта торговать начнем… Вам какого?

– Холодного. Мне с собой.

Буфетчик сунул мне в руку мокрую бутылку и занялся каким-то очередным делом.

– У меня нет штопора…

– Что же вы тогда говорите, что с собой надо? Пейте здесь.

– Мне для артистки…

– Ну, это не моя обязанность. У меня все платное…

Уломав его, я понес через публику стакан лимонада.

С непривычки это было очень тяжело, тем более что по пути меня кто-то задержал и долго заказывал два бутерброда с копченой колбасой, только чтобы без жира, а масла побольше.

В артистической дамы, которая пудрилась, уже не было.

– Это что у вас, лимонад? – спросила девица, рассматривавшая сбоку ноты и пробовавшая голос. – Холодный?

– Холодный.

– Спасибо.

Из вежливости она не ткнула мне пустой стакан в руки с просьбой принести еще, а поставила его куда-то на футляр мандолины.

– Этот лимонад не для вас, – с запоздалой грустью сообщил я девице с нотами.

– Разве? – удивилась она. – Ну все равно. Лимонаду вообще много.

Грудной голос дамы, пославшей меня за ним, выделялся откуда-то извне.

– Ну что за безобразие… Послала какого-то олуха за лимонадом, и до сих пор нет…

Я прислонился к косяку и стал ждать.

– А мы вас ищем-ищем, – весело подбежал распорядитель, – вы только что приехали? Поздненько.

– Я давно. Я за лимонадом ходил.

– Что же вы мне не сказали, что хотите лимонада… Семен, принесите господину…

– Мне не надо. Это дама просила…

– Ах. вы с дамой… Почему же вы не сказали? Я велю ее усадить в четвер…

– Не надо – она в артистической…

– В артистическую посторонним нельзя…

Кто-то потянул его за рукав, и я остался один. Концерт уже начался, и меня два раза предупредил какой-то хмурый человек, что если я аккомпаниатор, то мне надо знать, что левая педаль у пианино работает плохо. Спасибо, что и такое достали, а если я недоволен, то должен об этом сказать Николаю Евгеньевичу.

– Между прочим, что вы будете читать? – спросил распорядитель, неизвестно откуда вынырнув передо мной.

– У меня с собой тут есть кое-что… Вот один рассказик…

В кратких словах я передал ему содержание рассказа об одном молодом человеке, который приехал на лето к родственникам, стал увлекаться природой, и что из этого вышло.

– Прекрасная вещица, – восторженно похвалил он, поглядывая на часы, – вы так наизусть ее и заучили?

– Ну где там, – добродушно улыбнулся я, – это я вам фабулу только рассказал…

– Фабулу? – с ужасом переспросил он. – Это значит, в течение одиннадцати минут – одну фабулу?

– Да, а что? Рассказ, если из него кое-что выбросить, займет каких-нибудь сорок – пятьдесят минут.

– Ну что вы… Да разве же можно! – хрипло вырвалось у распорядителя.

– А как же повести публично читают? – немного обиделся я. – Не могу же я выйти, сказать афоризм и уйти… Впрочем, у меня есть маленькая вещица. Действие происходит в аптеке…

– Прекрасная фабула, – вежливо согласился он, выслушав рассказ о веселом инциденте в аптеке.

– Это не фабула, а весь рассказ.

– Весь? – В голосе его послышалось смутное чувство опасности, да это же на полторы минуты…

– Ну, хотите, я могу минуты две так на сцене постоять. Без разговора… Руками что-нибудь там делать или стул передвигать.

– Так, так… – неопределенно произнес он.

Помирились мы на третьем рассказе.

III

Вышел я под громкие и восторженные аплодисменты. До сих пор я решительно не знал, кому аплодировали – только что ушедшей цыганской певице, появившемуся в дверях зрительного зала итальянскому баритону или мне.

Один из знакомых после этого вечера уверял, что – мне, так как я очень похож на одного популярного артиста, которого публика любит и всегда радостно встречает. Кажется, это было самое правильное толкование одобрения и радости, выказанных публикой.

Я поклонился и стал читать. По-моему, это был очень веселый и милый рассказ, способный вызвать улыбку даже у волка из провинциального зверинца, но публика слушала его сосредоточенно и молча, как исповедь спасенного самоубийцы.

Из задних рядов стали выделяться какие-то голоса. Я прислушался; безусловно, они относились именно ко мне, а не к тому, что я читал:

– Громче…

– Ничего не слышно…

– Погромче….

По-видимому, эти люди думали, что у каждого автора голос, как у крючника, если они надеялись услышать что-нибудь из самых отдаленных дебрей хоров.

Я стал читать громче, но им окончательно пришлось по вкусу это публичное препирательство со мной, и голоса еще решительнее заявили:

– Ничего не слышно.

Передо мной встала решительная дилемма: или начать выкрикивать каждое слово с таким расчетом, чтобы его услышали даже извозчики, зябко дожидавшиеся у подъезда, или уехать домой и развивать голос для следующего выступления в концертной программе.

Назад Дальше