Иннокентьев вспомнил, что назначил Земцовой на завтра встречу на корте, а прийти не сможет. Он ухватился за эту мысль, она худо-бедно, а хоть как-то связывала его с реальностью, набрал телефон администратора и справился, в какой комнате поселилась приехавшая из Москвы Маргарита Аркадьевна Земцова и как позвонить ей. Ему ответили, и он тут же позвонил Рите, но. ее телефон был занят. Это почему-то ужасно огорчило Иннокентьева, словно бы от этого звонка зависело что-то очень для него важное и неотложное, и стал каждые две минуты настойчиво набирать ее номер. Но подняла она трубку не скоро, видимо, подумал он с обидой и злорадством, не один он ей названивает, он был прав - она наверняка времени даром не теряет…
- Да?.. - спокойно спросила на том конце провода Рита, и Иннокентьев вдруг растерялся, не зная, что сказать.
- Я прошу извинить меня за поздний звонок… - неуверенно начал он и подумал, что надо прежде назвать себя, не узнает же она его по голосу, они в первый раз говорят по телефону.
Но не успел, она его сразу признала:
- Какой же поздний, Борис Андреевич! У нас в Москве в это время жизнь только начинается. - И не только узнала, но и расслышала, что он хрипит. - Что у вас с голосом? Не заболели ли?
- По вашей милости, кстати говоря, - он почему-то против воли избрал с ней тон дружески-иронический, предполагающий в ответ такую же запанибратскую насмешливость, - я пошел по вашим стопам и тоже искупался в море, но, как говорится, что позволено Юпитеру…
- У меня есть французский аспирин, - не дослушала она его, - и мед, его надо с горячим чаем. Я сейчас принесу, вы в каком номере?
- Не надо, спасибо! - поторопился он, не хватало только, чтобы Рита и Эля встретились сейчас у одра умирающего, ничего нелепее нельзя было себе и представить! - Мне сейчас все принесут, да и чепуха какая-то - простыл, ничего страшного. Я к тому, что завтра, увы, едва ли я буду иметь удовольствие… - Даже сквозь жар он почувствовал витиеватость, с которой изъяснялся, и разозлился на себя. - Надеюсь, через день-другой мы с вами все же скрестим шпаги…
- Красиво говорите, - опять перебила его Земцова, - но сипите в трубку так, что вас едва слышно. Да и наверняка температура, я знаю эти весенние простуды. Не беспокойтесь, я не набиваюсь в сестры милосердия, я для этого не гожусь, да и за вами есть кому ухаживать. Но я все-таки забегу, занесу аспирин, просто не хочется терять такого хорошего партнера, а через пять дней мне уже уезжать. Так что тут чистейший эгоизм с моей стороны, не более.
И не стала ждать его возражений, положила трубку.
Он и не заметил, как провалился в горячечную, душную дрему, и не услышал стука в дверь. Но тут же проснулся, когда с балкона ворвался со сквозняком холодный воздух. На пороге стояла Рита Земцова.
- Какой у вас тут мороз, разве можно?! - Решительно вошла в комнату, направилась прямо к балкону, плотно прикрыла дверь и задернула штору.
Он хотел было встать с постели, на которой лежал не раздеваясь, в брюках и свитере, но она ему не позволила.
- Лежите! И не пытайтесь изображать гостеприимного хозяина, я не с визитом пришла. Да от вас пышет, как от печки! Где у вас стакан? - Взяла со столика стакан, направилась в ванную, - И уж пожалуйста, разденьтесь и лягте под одеяло, нечего разводить микробов, так вы всю гостиницу перезаразите. Я подожду в ванной, а вы раздевайтесь и укладывайтесь. - Все это она говорила напористо и деловито, так разговаривают с больными мужьями верные, преданные жены, подумал про себя Иннокентьев, да она наверняка именно верная, преданная жена. Если, разумеется, у нее есть муж. Впрочем, совсем не обязательно, просто бывают женщины, у которых это в крови, замужем они или нет.
Рита ушла в ванную, он покорно поднялся, снял с постели смятое покрывало и стал, преодолевая слабость, раздеваться. За этим занятием его и застала вернувшаяся из города Эля.
- Правильно, - сказала она с порога, - я ехала и думала, догадаешься ты сам лечь в постель или нет. Аптеки все уже закрыты, таксист надоумил заехать в больницу, я выпросила у них лекарства. Восемь рублей на счетчике набило, полный отпад!
Он лег под одеяло, простыня и подушка показались такими холодными, что его всего передернуло. Странно, но его сейчас совсем не заботило, как отнесется Эля к появлению Земцовой. Согреться бы, унять озноб и уснуть - все остальное не имело сейчас никакого значения.
Из ванной вернулась в комнату Рита и тем же спокойным, деловитым голосом, безо всякого смущения или неловкости объяснила Эле:
- Здравствуйте. Я тут Борису Андреевичу лекарства принесла. Я живу рядом, и вообще мы с ним сто лет знакомы. Меня зовут Рита. Так что не удивляйтесь.
- Я и не удивляюсь, - и на самом деле не удивилась Эля, - нормально. Тем более я вас видела, я с балкона смотрела, как вы утром в теннис играли. Я-то никогда и не пробовала, даже завидно было, как у вас получается. Ничего, может, когда-нибудь научусь, еще не вечер. Я тоже лекарства достала, так что Боре мы теперь вдвоем умереть не дадим, верно?
Боре, отметил про себя Иннокентьев, не Борису Андреевичу, а - Боре… она так просто не сдается, голыми руками ее не взять…
- Вы - Эля, я вас тоже видела, и в гостинице и на пляже.
Откуда они все друг о дружке знают?.. - вяло поразился Иннокентьев. Он слышал их голоса будто из-за стены, и ему казалось, что к нему этот их далекий разговор никакого отношения не имеет.
Резкий, долгий звонок междугородной отдался в голове оглушительным гулом, Иннокентьев выпростал из-под одеяла слабую, словно чужую руку, сделал ею знак то ли Эле, то ли Рите, прохрипел, с трудом проталкивая сквозь глотку тоже словно бы не свой голос:
- Не надо, я не могу… Пусть перенесут на завтра, утром…
Эля взяла трубку, попросила междугородную перенести разговор на завтра, отключила телефон.
- Вдруг опять позвонят. Хотя некому. Я попрошу у горничной чай, и еще горчичники надо поставить, врач посоветовал.
Пока она ходила за чаем, Рита подошла к постели, протянула Иннокентьеву стакан с водой и таблетки.
- Примите сразу две, ударную дозу, я всегда так делаю. А завтра по одной три раза, и через день вы будете на корте, ручаюсь.
Он приподнял голову, Рита поддерживала ее рукой, проглотил таблетки и запил их тепловатой, с сильным привкусом щелочи водой. Затылком он ощущал, какая у Риты сильная, надежная рука, и снова, как утром, услышал нежный, чуть пряный запах ее духов. Потом уронил голову на подушку и разом отключился ото всего, что делалось вокруг.
Вернулась Эля, они с Ритой поили его обжигающим горло терпким, вяжущим чаем, кормили с ложечки медом, но и это происходило будто не с ним, а с кем-то другим, и не сейчас, а когда-то давным-давно, в детстве, он узнал кончиком языка истончившуюся по краешку старинную, еще прабабкину, серебряную ложечку, затылком - мамину теплую, нежную ладонь, поддерживающую ему голову, и нёбом - крупные, хрусткие зерна сотового меда, но это было с ним так давно и так далеко, что к нему нынешнему это не могло иметь ни малейшего отношения.
И тоже, как в детстве, жгли упорным, нарастающим пылом горчичники на груди и щекотали нежные, детские его пятки шершавые шерстяные носки.
Наутро, проснувшись на влажной от ночной испарины простыне, он не мог, как ни старался, припомнить ничего из того, что было с ним накануне, да и не успел: громко и настойчиво зазвонил на столике рядом с кроватью телефон, видимо, Эля ночью опять его включила.
Он посмотрел, не поднимая головы с подушки, направо - Эля спала на соседней кровати, звонок не разбудил ее.
Он приподнялся на локте, голова муторно кружилась, и протянутая за трубкой рука была слабой и неверной.
- Москву заказывали?
И тут же мембрана задребезжала, зарычала утробным голосом Ружина:
- Ты что, мерзавец, не мог позвонить попозже?! У меня самый сон под утро, всю ночь работал, на рассвете только уснул, а тут ты, тунеядец пляжный!..
Очередная брехня Глеба - он не то что по ночам, он и днем-то давно не занимался делом. Да и рассерженным он сейчас прикидывался - для него нет большего счастья, чем потрепаться по телефону все равно с кем, о чем и в какое время суток. А за его напускным гневом была просто радость, что Иннокентьев наконец-то позвонил.
- У нас тут дождь льет без передыха, мерзнем, того гляди плесенью обрастем с ног до головы, а он там лежит себе на солнышке, загорает, жрет шашлык, так ему и этого мало, он еще, видите ли, звонит посреди ночи!
За окном стояло уже позднее утро, если бы не болезнь, Иннокентьев давно был бы на корте или на пляже, да и Ружину в Москве, несмотря на его ночной, совиный, как он сам его называл, образ жизни, давно уже была пора продрать глаза.
- И звонит-то только для того, чтобы растравить душу, какая у него там шикарная житуха!..
- Уймись, - вяло сказал Иннокентьев в трубку, преодолевая желание вновь спрятаться в спасительный сон, - в конце концов, это я заказал разговор и плачу за него. И потом, никакого пляжа, я простудился, еле жив, температура за сорок, - приврал он в свою очередь, - не до трепа с тобой. Ты лучше коротко и ясно: какие новости? У тебя-то никаких изменений, конечно, разве что проигрался в дым. Только покороче, у меня голова не того…
Но Ружин и не услышал ничего насчет болезни Бориса, он среагировал на его вопрос, как бык на красный лоскут, заорал в трубку так, что мембрана опять испуганно задребезжала у уха Иннокентьева:
- А тебе-то что? Что тебе-то теперь?! Ты же успел умыть руки! Все кончено. Никак по-другому и не могло быть!
- Ты можешь членораздельно? - У Иннокентьева екнуло сердце, и он почувствовал, как рука, державшая телефонную трубку, стала влажной и скользкой. - Что кончено? Что такое приключилось?..
- То, чего и следовало ожидать! Все вы на поверку оказались хиляками! Все ваше ничтожное поколение! - Ружин, естественно, принадлежал к тому же поколению, но и он сам и все вокруг давно об этом позабыли - со своей седой бородищей, нездоровой тучностью и едкой, разрушительной мудростью он казался старше их всех, и они привыкли относиться к нему как к умудренному знанием и опытом патриарху. - Случилось то, что твой Дыбасов наделал в штаны, вот что! А уж о Митине и говорить нечего!
От его густого рыка, казалось, накаляется и вот-вот расплавится телефонная трубка, а голова Иннокентьева набухает, как нарыв, пульсирующей в висках болью.
- Что ты имеешь в виду? Что наделал Дыбасов?
- Он просто подал заявление и ушел из театра! А Ремезову только этого и надо, чихал он и на Дыбасова, и на Митина с его пьесой, и на все на свете. Теперь у Дыбасова и Митина только и осталось что один терновый венец на двоих. Один ты, как всегда, в полном порядке. Умыл руки и - чистенький. Кстати, в сочинских кабаках принимают к оплате твои тридцать сребреников?..
Иннокентьев протянул к столику руку с трубкой и не глядя опустил ее на рычаг, но промахнулся, трубка упала на пол, и из нее еще некоторое время слышались нечленораздельные на расстоянии рычание и проклятия Ружина, потом - только меленькие, растерянные гудочки отбоя.
И еще - скучный, ровный шорох дождя за занавешенным шторой окном, видно, он не сейчас начался, лил уже давно, с ночи.
Откинувшись на подушку, он встретился взглядом с глазами Эли - она приподнялась на локте и смотрела на него испуганно, спросила одним духом:
- Что с Ромой?
Он не услышал ее - ничего он сейчас не слышал, кроме нудного шороха дождя за окном да немолчных гудочков отбоя из упавшей на пол телефонной трубки, но сил нагнуться и поднять ее не было, да и какая теперь разница?..
- Что с Ромой? - повторила Эля еще настойчивее.
Он и на этот раз не сразу понял - какой еще Рома?..
Эля рывком села на кровати, мгновение неотрывно
смотрела на Иннокентьева, потом встала и как была босиком подошла к окну, откинула штору, распахнула дверь на балкон. Иннокентьев увидел за ним низкое, в неряшливых клочьях облаков, серое небо. Эля прошлепала босыми пятками обратно, подняла с пола трубку и положила ее на рычаг, гудочки сразу смолкли, и с головы Иннокентьева будто разом упал, лопнув, тесный железный обруч. Присела на его кровать и опять молча и требовательно уставилась на него.
Он спросил ее осипшим голосом:
- Какой Рома?..
Она не отвела глаза, но и не ответила, ушла в ванвую, вернулась оттуда в халате, словно бы, подумалось ему мельком, теперь уже было нельзя, чтобы он смотрел на нее нагую.
Какие еще тридцать сребреников? о чем это Глеб говорил?.. - так же мельком, по касательной вспомнил он.
Эля не сводила с него ставших разом густо-синими глаз.
- Все?..
- Что - все?.. - ушел он от ответа. - Ты что, Глеба не знаешь? У него всегда все подлецы и подонки, один он святее святого…
- Что стряслось все-таки? - не отпускала она его и сама себе ответила: - С Ромой, да? Выгнали его из театра, так?..
- Я-то тут при чем?! - слабо вскинулся Иннокентьев. - Чего вы все от меня хотите? Как будто я его предал!
- Предал, Боренька, именно что предал, - сказала она скорее с жалостью, чем с упреком. И выпела свое вечное: - Норма-ально…
- Что тут нормального?! - Но голос его не слушался, да и не было в нем сейчас ни гнева, ни обиды - одна пустота и желание остаться одному, укрыться с головой одеялом, ни о чем не думать. - При чем я-то?!
- А при том, Боренька, - настояла она. - При том, что как тебе Глеб сказал, что - все, что конец, хана, тебе сразу и полегчало, это я и по твоему лицу угадала. Сразу легко стало, камень с души сняли - твое дело сторона, всего и делов-то. Кто тебя лучше моего знает?.. Как же не предал, если им всем плохо, одному тебе легко, один ты - весь в белом, как в том анекдоте, знаешь?.. - И вдруг с надеждой опять подняла на него глаза. - А глядишь, еще можно что-нибудь придумать, а?.. Глядишь, не поздно еще, верно? Ведь чего не бывает…
Он хотел было отвернуться к стене, но она наклонилась к нему, положила на лоб еще теплую со сна ладонь, прислушалась.
- Вроде нет температуры. Аспирин-то импортный был, может, подействовал. - И совершенно неожиданно, наверняка неожиданно и для самой себя, приняла за него решение, и он понял, что ему не отвертеться. - Тебе в Москву надо, прямо сегодня. Напою тебя чаем с медом и поеду обменяю билеты. Хочешь не хочешь, а надо.
- Зачем? - преодолевая слабость, спросил он, заранее зная, что на этот вопрос ответа у нее нет и быть не может, потому что для нее самый этот вопрос бессмыслен и непонятен, и что он полетит с нею, хотя знает, что ничего уже нельзя исправить. И что в их отношениях - его и Эли - тоже уже ничего не исправишь.
- Надо, - сказала она так, словно это и не требовало никаких доказательств. - Ты сам знаешь, что надо.
За окном полыхнула где-то совсем близко молния и громыхнуло так, что зазвенели в гостиничном серванте рюмки.
- Гроза, - сделал он последнюю попытку к сопротивлению, - самолеты наверняка не летают.
- Летают, - убежденно ответила она, - не один, так другой.
Он все-таки спросил ее:
- Почему ты называешь его Ромой?
Она направилась к двери, на ходу пожав плечами:
- А он и есть Рома, как же его иначе?..
11
В Париж Иннокентьев прилетел в самом конце июня.
Он дал себе слово не разыскивать там Леру и не видеться с ней.
При этом он знал, что и разыщет и увидится, потому что за эти шесть лет не было дня, чтобы он не думал об этой встрече с Лерой, не был слепо уверен, что рано или поздно она произойдет, и ничего мучительнее и слаще этих мыслей не было для него все эти годы.
Она приходила в его сны, и, проснувшись, он не мог отделить сна от яви, ему казалось, что она и на самом деле говорила с ним, улыбалась своей солнечной улыбкой, смеялась, чувствовал на губах ее губы, шелковистость кожи, хрупкость ее ладони.
Самым жалящим и неразрешимым вопросом, ноющей занозой застрявшим в сердце, над которым он бессонно маялся первые годы после ее отъезда, был - любила ли она его?.. Ему казалось, что от ответа на этот вопрос зависит все. Потому что, будь он уверен, что она его любила, все - и его собственная любовь, и бессильная ревность, и мучения уязвленного самолюбия, и боль от этой застрявшей в сердце занозы, - все, все имело бы смысл и оправдание. Если же она его никогда не любила и вся их совместная семилетняя жизнь была лишь одна ложь, притворство и игра - все в его прошлой жизни, а значит, и в будущей теряло какой бы то ни было смысл, становилось попросту пошлым и смешным.
Антонина Дмитриевна, его приходящая домработница, твердо верила и упрямо убеждала его, что именно в те минуты, когда он вспоминал Леру или видел ее во сне, она тоже на другом конце света вспоминает и думает о нем.
И он верил Антонине Дмитриевне.
За все эти шесть лет он ни разу не написал Лере и не получил от нее письма, не видел ее фотографий, не знал подробностей ее новой жизни и именно в силу этого своего неведения помнил и вспоминал ее такою, какая она была прежде, с ним.
Симпозиум был многолюдный, шумный и бестолковый, как и все подобные собрания незнакомых и никогда даже не слышавших друг о друге людей, со множеством дискуссий, брифингов, просмотров, официальных и полуофициальных завтраков, ужинов и коктейлей.
Иннокентьев два раза выступал - на секционном и на пленарном заседаниях - и еще раз по телевидению, рассказывал о работе Гостелерадио, о последних премьерах московских театров.
На одном из таких случайных, в суете и вечном цейтноте сборищ старый его приятель еще по университету, а теперь представитель Агентства по авторским правам в Париже Витя Говоров спросил его мельком:
- Ты уже виделся с Лерой?
- Нет, - с удивившим его самого равнодушием ответил Иннокентьев, - Да и когда?..
- У меня есть ее телефон. Дать? - предложил Говоров.
- Я знаю его, - поспешно отказался Иннокентьев, - спасибо.
- Дома ее застать трудно, она допоздна торчит в своей лавочке, так что звони либо рано утром, либо совсем ночью, - посоветовал Говоров.
- Если успею, - неопределенно пожал плечами Иннокентьев, - тут нас так запрягли, ни минуты свободной…
- Я с ней изредка вижусь. С тех пор как она разошлась с мужем…
Все, что он говорил дальше, Иннокентьев не слышал, у него что-то оборвалось, похолодело внутри, ему стоило неимоверных усилий не забросать Говорова вопросами, не вскочить на ноги и ринуться опрометью к Лере.
- …в этих лавчонках много не заработаешь, очень все там дорого, модно и дорого. Это на рю Риволи, под аркадами, напротив Лувра, по левую сторону, если идти от Конкорд…
Но тут Витю кто-то окликнул, он торопливо допил пиво и убежал.
Ни в этот день, ни на следующий - последний день работы симпозиума - у Иннокентьева не было ни минуты свободной, чтобы разыскать Леру. А телефона ее он не знал, он наврал Говорову, сам не понимая, зачем это делает.
Но в субботу, если не считать банкета по поводу окончания встреч и заседаний, который должен был состояться поздним вечером, весь день у него был свободен, а в воскресенье на рассвете он должен был уже улететь домой.