Твоя Антарктида - Мошковский Анатолий Иванович 2 стр.


Я зачем-то дернул ее за руку и, не глядя и не слушая, что говорил Паша, резко повернулся к нему спиной и быстро пошел домой по узкой песчаной дорожке между старыми развесистыми кленами. Паша что-то кричал мне вслед, но я не обращал на это никакого внимания. Скоро меня догнала сестренка с клеенчатой сумкой в руке.

– Какие у ней косы! – восторженно воскликнула она.

– У-у-у… Замолчи ты, дура!.. Ничего не понимаешь! – заорал я и ударил ее в плечо так, что она выронила сумку, и из сумки выкатились консервная банка с червями, три московские булочки и бутылка с лимонадом.

Валины губы запрыгали, жалобно скривились, и она заревела на весь берег. Я не мог видеть, как она плачет, и побежал по дорожке вверх, потом забился в глухие кусты бузины, упал на мокрую от росы траву и – только вы другим не передавайте – заревел.

Потом я зачем-то вынул из бокового кармана коробку с живыми кузнечиками, поднес ее к уху. Кузнечики постукивали сильными задними ножками в тонкие стенки, копошились и шуршали внутри. Тогда я немного приоткрыл коробку и, даруя кузнечикам свободу, одного за другим стал выпускать своих зеленых узников. Скачите куда глаза глядят, кузнечики! Так и быть, живите… Если б вы только знали, что я сегодня потерял!

Две недели после этого случая я не разговаривал с братом, потому что знал: настоящая дружба между мужчинами основывается на твердых законах, а если и он считает меня несчастным ребенком, который ничего не понимает и может только из рогатки стрелять, тогда нам больше не о чем с ним говорить! От чужих людей все можно услышать, а вот от родного брата…

Однажды мы сидели на плоской крыше "ангара" – так мы называли наш дровяной сарай – и починяли приполок голубятни. День был ясный, солнечный, небо блестящее и чистое, как хорошо протертое стекло.

– Ребята, глядите! – вдруг крикнул Сенька Марченко, сидевший на краю крыши, и так подался всем телом вперед, что едва не свалился вниз.

Мы увидели над городом серебристый истребитель. Летел он как-то необычно: то зарывался носом вверх, словно рыба, которой не хватает воздуха, то неуклюже кренился на левое крыло, то опрокидывался на правое.

– Ловко летит, высший пилотаж! – восхищенно сверкнул глазами рыжий Коська Воробьев.

– Дурак! – гневно оборвал его Сенька. – Несчастье с ним, разве не видишь?

Коська сразу присмирел, недоверчиво глянув на Сеньку.

Самолет действительно летел странно: он вдруг перестал переваливаться справа налево. Он, как контуженый, косо накренив крылья, мчался над городом, сверкая на солнце фюзеляжем. Машина стремительно теряла высоту, то отвесно падая к земле, то с трудом выравнивая курс. Казалось, самолет потерял управление и так отяжелел, что небо не могло больше держать его в своей синеве. Странно было и то, что он мчался не к аэродрому, а на наши огороды.

Мы следили за ним и не знали, что в таких случаях надо делать. Я почему-то мгновенно вспомнил, как однажды малыш сорвался с окна второго этажа, но случайно ухватился одной рукой за подоконник; взрослые успели выбежать вниз и, растянув в руках одеяло, поймали его. А как быть здесь? Парашют? Не поможет – слишком низко. Между тем свистящий гул самолета то нарастал, то замирал.

"Ну давай еще немножко, дотяни до аэродрома, дожми, милый!" – шептал я про себя, и сердце колотилось так гулко, словно рядом находилась кузня.

Что случилось дальше – было как страшный сон. Никогда не забуду я этого. Самолет врезался в огород. Черный столб дыма и огня смерчем взлетел в небо. Земля вздрогнула от грохота. От воздушной волны низко полегли кустики картофеля. Сенька закричал и стал белый как мел. Коська застыл с открытым ртом и вытаращенными в ужасе глазами. А я… Да я и не помню, что было тогда со мной…

Когда дым немного рассеялся, мы увидели, как огонь жадно пляшет на измятых, обугленных обломках машины. Остро запахло горящей резиной и краской. Сенька схватился руками за лицо и заплакал. А я смотрел на все это сухими глазами. Смотрел и не мог отвести взгляда. Внутри было пусто и холодно.

Так мы втроем сидели на крыше сарая и не могли сдвинуться с места.

Не успели мы прийти в себя, как с аэродрома примчалась белая санитарная машина с красным крестом на боку, а за ней – пожарная. Люди поспешно разбросали жерди изгороди и заметались возле громадного чадящего костра. Сильными брандспойтами потушили огонь. В санитарную машину внесли что-то длинное и страшное, завернутое в зеленый брезент. Остановившимися глазами провожали мы эту машину, которая с захлебывающимся криком помчалась по солнечным улицам нашего городка.

– Погиб… – тихо сказал Сеня.

Я ничего не ответил ему. На душе стало так тяжело, что я не мог даже пошевелить языком. Я никогда еще не видел, как умирают люди, и вот сейчас увидел. Только теперь, только теперь я подумал, какая опасная и трудная работа у Паши, и сразу простил ему все свои глупые обиды. И вдруг в мою душу легонько закралось сомнение: а если и со мной случится такое? Может, выбрать себе более надежное дело? И тут же, презирая себя за трусость, я плотно стиснул зубы.

Нет, я буду летчиком. Летчиком! И только летчиком!

Когда машины уехали и шум их замер вдали и на городок опустилась непривычная тишина, мы молча слезли с крыши.

Я не мог смотреть на огород с помятыми кустиками картофеля, на следы машин, глубоко врезанные в мягкую землю двора.

Я ушел в другой конец городка и долго бродил по тихим, заросшим травой улочкам.

Когда я вернулся домой, в столовой сидел знакомый летчик, майор дядя Саша, высокий, худощавый, с седыми висками и дочерна загоревшим лицом, крепкий и ловкий, как и все настоящие летчики, а рядом сидела мама и, подперев голову руками, неподвижно смотрела в пол.

– Здравствуйте, – сказал я.

– Здравствуйте, – ответил дядя Саша очень тихо. Голос у него всегда был громкий, отрывистый, словно рядом ревели двигатели самолетов и он, заглушая их, отдавал команду. Но сегодня он говорил тихо.

Дядя Саша сидел как-то неудобно, на самом кончике табуретки, словно никогда не был у нас и все мы незнакомые ему. А на самом деле он частенько захаживал к нам, брал у Паши книги почитать и любил выпить стакан чаю с душистым малиновым вареньем.

– Вот как… – сказал он и помахал перед лицом фуражкой, как будто в комнате было душно.

В доме стало так тихо, что я услышал, как зашедшие на крылечко куры клювами тукают по полу, склевывая хлебные крошки и крупинки пшена, застрявшие в щелях между досками. У мамы вздрогнули плечи, и вдруг я почувствовал, как что-то холодное пробежало по жилам.

– Па-ша? – спросил я, впиваясь в опущенные глаза дяди Саши.

– Паша… – прошептал летчик, но этот шепот оглушил меня.

Я выбежал во двор, чтоб не слышать того, что скажет он дальше. Мне казалось, что то страшное слово, которое он не договорил, ничего не будет значить, если я не услышу его.

– Пашенька, прости, – шептал я, забившись в темный угол сарая, где было свалено сено для козы. – Как же это так? Ведь мы еще не съездили с тобой за окунями… Хорошо, не сиди со мной по вечерам на лавочке, не надо! Но как же так можно?

Нам показали только закрытый гроб.

Я стоял и смотрел на красную крышку. А за крышкой был он, кем так гордился я, кому так завидовал. "Значит, настоящий мужчина должен иногда заниматься таким делом, что потом его нельзя показать даже родной матери и родному брату", – подумал я, и что-то внутри меня сдвинулось, и я весь вздрогнул, словно сердце встало на другое место. И тогда, лишь тогда впервые понял я, что такое долг и что чувства сильней его, может, и нет на земле!

Никогда не забуду эти дни: и глаза матери, и военный оркестр, и сырую бурую землю, выброшенную оттуда, куда должны его опустить, и прощальный залп воинского салюта.

Говорили над гробом кратко. Но и из этих кратких, скупых слов его товарищей я впервые узнал, как много новых самолетов испытал лейтенант Павел Иванович Егорцев, и они покажут себя в бою, эти самолеты, если враги посмеют сунуться на нашу землю. А что разбился… что ж… Это, к сожалению, еще случается в жизни пилотов. Чкалов, великий летчик, – и тот разбился.

А та девушка, которую я видел в городском парке и на пристани, была очень бледна и все время молчала, и я старался не смотреть на нее. И мне нравилось одно: что она не плачет. Но, когда гроб на веревках опустили в яму, и в крышку ударила первая горсть земли, и мокрые комочки покатились врассыпную по красной материи, она вдруг упала на край могилы. Все бросились ее поднимать, а я стоял рядом и смотрел вниз на горсть земли, рассыпанной на крышке. Смотрел – и ничего не понимал.

А когда мы шли домой и Пашины товарищи поддерживали под руку маму, которая спотыкалась на каждом бугорке, ударили часы на башне. Я смотрел на черный расплывающийся циферблат, и часы словно напоминали мне: "Вот так, браток, летит время и жизнь…"

Уже год, как не стало брата. Скорее бы вырасти и пойти в летное училище – этим я жил в те трудные дни. Но осенью на медосмотре наш школьный врач, лысый старичок в пенсне, выслушал мою грудь холодной черной трубкой и сказал, покачав головой, что у меня неважное сердце. "Значит, прощай авиация!" – больно ударило в виски, и я с ненавистью посмотрел на врача и чуть не заплакал от обиды и беспомощности.

Я сбежал с последних уроков и долго бродил по берегу реки. Стояла осень, и вода была мутная и холодная. Вниз по течению проплывали одинокие желтые листья и бревна, вырвавшиеся из плотов.

Я не знал, что делать. Легче было броситься в воду, чем примириться с тем, что я никогда не влезу в кабину самолета и не взлечу в небо. "Мужчина без крепкого сердца – ничтожество, – думал я. – Неужели этот подслеповатый рыжий старикашка в белом штопаном халате, пропахший йодом и спиртом, сказал правду?" И вдруг я понял, что, хотя я и живу и дышу, – нет больше меня на земле: то, о чем я мечтал, не сбудется. А разве тот – человек, кто не знает, для чего он родился?

Как сейчас помню – все небо было забито темными дождевыми облаками, и косые длинные лучи сентябрьского солнца лишь на мгновения пробивались сквозь них и тускло поблескивали на стеклянных крышах цехов авиационного завода. А я шел и шел, сам не зная куда. Мне было все равно – куда.

И вдруг я на что-то наткнулся грудью. Это была кладбищенская чугунная ограда, и я увидел косо прибитый к шесту синий деревянный пропеллер, под которым лежал Паша. И тогда я захотел пожаловаться старшему брату на свою горькую участь. "Знаешь, Паша, а я забракован… Что же мне теперь делать? Как быть? И зачем только я родился такой…"

Я стоял и смотрел на рыжую траву на маленьком холмике.

Было очень тихо. Ржавые дубовые листья отрывались от черных ветвей, медленно кружились в спокойном, прозрачном воздухе и осторожно касались земли, словно боялись кого-то разбудить. Старые вербы, опустив вниз ветви, молчаливо стыли в сторонке и ничего не могли ответить. Было тихо. Очень тихо. Никогда я не знал, что на земле может быть так тихо. И только во мне что-то стучало так громко, словно навстречу с грохотом шел тяжеловесный поезд, приближаясь с каждой секундой…

Легким порывом ветра отнесло облака, и яркое теплое солнце осветило мне лицо, и вдруг вся моя жизнь в одно мгновение пронеслась передо мной, и мне показалось, что я заново родился, родился во второй раз.

С неба падали потоки света, а я стоял внизу, на земле, я твердо стоял на земле, ощущая ее подошвами ботинок и всем своим телом, я стоял на этой суровой земле, и мои пальцы сами стиснулись в кулаки, а на сердце вдруг стало так холодно и вместе с тем так легко, и оно сжалось непонятной болью и радостью.

Кем бы я ни был, я не посрамлю тебя. Я буду человеком… Даю тебе слово, Паша!

1952

Гауптвахта

У высокого берега Западной Двины перед строем "синих" медленно расхаживал Всеволод, размахивая треугольным флагом. С лыжами в руках слушали мальчики четкий, отрывистый голос своего вожатого. Они готовились к штурму крепости, которую на противоположном берегу из снега возвели "зеленые" – шестиклассники другой школы. На стене этой крепости и нужно было водрузить флаг.

Мороз стоял свирепый. Даже теплые валенки не могли уберечь ноги от холода. Ребята пританцовывали на снегу, подталкивали друг друга плечами, хлопали варежкой о варежку.

И вот, когда Всеволод уверенным юношеским баском отдавал последние распоряжения, в строю послышался вкрадчивый шепот. Сперва он был тихий и осторожный, но с каждой секундой становился громче и назойливей.

– Чего лезешь не в свое дело? – шипел один голос. – Тебя не назначали, стой и не шебурши.

– А меня и назначать не нужно, – отвечал другой голос. – Слыхал, что Всеволод говорил? В разведку пойдут лучшие лыжники. А ты и стоять-то на лыжах не умеешь.

– Это я-то не умею?

– А то кто – я, что ли?

– А ну повтори, что сказал…

– И повторю. Думаешь, не повторю?

В строю "синих" притихли. Все стали прислушиваться. Но спорщики уже ничего не замечали.

– Дурак ты, вот кто! – сказал один из них, переходя с шепота на полный голос.

– Это я дурак? – изумился другой, переходя на крик. – Ах ты, трепло несчастное!

Строй "синих" сдвинулся, спорщики побросали лыжи и яростно сцепились.

– Сорокин и Свиридов! – прогремел чуть картавый голос Всеволода. – Прекратить безобразие!

Но безобразие не прекратилось. Наоборот, драка разгоралась все пуще. Они пыхтели, как медвежата, старались свалить друг друга, пинали ногами и бодались.

Наконец они разлетелись в стороны, и Митька Сорокин, более ловкий, увернувшись от удара, как кошка прыгнул за ствол клена. Грузный Юра Свиридов, с красным, перекошенным лицом, бросился вслед. Они бешено закружились вокруг дерева.

Юра внезапно застывал на месте. Но Митька держал ухо востро и тут же останавливался как вкопанный.

– А ну давай, давай! – блестя зубами, азартно вскрикивал Митька. – Быстрей поворачивайся, тюлень!

Это был низкорослый, крепкий, как дубок, мальчишка в коротком бобриковом пальтеце с продранными локтями. Пунцовое от мороза курносое лицо его светилось вдохновением драки. Он был слабее, но превосходил противника в проворстве, и поединок продолжался с переменным успехом.

Окончилась драка внезапно: Митька, свернувшись в клубок, бросился Свиридову в ноги, и тот тяжело рухнул в сугроб. Подхватив Свиридова под коленки, Сорокин воткнул его головой в снег и сдернул с ноги валенок.

– Сорокин! – Всеволод с силой вонзил в снег древко флага и замер на месте.

– Чего? – неохотно отозвался Митька.

– Немедленно верни Свиридову валенок и иди сюда!

Ребята стали подымать Юру. Вывалянный в снегу, в одном правом валенке, он был разъярен и все еще лез в драку, но ребята крепко держали его за руки.

– Держи! – Митька небрежно швырнул валенок, поднял свои лыжи и ленивой развальцей подошел к командиру.

– Ты это что?

– В разведку хочу.

– А какой был приказ?

– Да он и маскироваться-то не умеет. В собственных ногах запутается. Дылда несчастная!

– Я тебя спрашиваю: какой был приказ?

– Ну, был идти ему…

– А кто тебе дал право оспаривать военный приказ? Кто, я спрашиваю!

– Да я думал…

– Отставить! – Всеволод нервно потер перчаткой щеку и громко, чтобы слышали все ребята, отчеканил: – За нарушение воинской дисциплины налагаю на тебя взыскание: трое суток гауптвахты. Немедленно пойдешь в школу и будешь помогать девочкам делать елочные украшения… Ясно?

Мальчики, окружившие Митьку, переглядывались. Многие из них испытали на себе беспощадную строгость Всеволода, но до гауптвахты дело еще не доходило. Даже Юра перестал вырываться из рук ребят и успокоился: эта мера наказания вполне устраивала его.

Митька молчал и ковырял носком валенка снег. Выбыть сейчас из игры – это был удар, которого он не ожидал.

– Слушай, Сева, – мягко сказал заместитель командира Коля Ерохин, губастый парень с круглым добрым лицом, – он, конечно, трех суток заслуживает, вполне заслуживает, но, понимаешь ли, учитывая обстановку, мне кажется, можно ограничиться более мягким взысканием. Я бы лично не удалял его из подразделения в то время, когда начинается штурм. Нельзя забывать, что штурм будет очень трудный, потребует всех наших сил и каждая боевая единица…

Ребят словно прорвало – вот были те слова, которых они ждали, но не решались высказать вслух.

– Верно! Верно! – зазвучали голоса.

– Он все подходы к крепости знает!

– Оставить Митьку! Оставить!

Всеволод непреклонно смотрел на ребят и молчал, пока не улегся шум. Выждав паузу, он металлическим голосом сказал:

– Мы никому не позволим деморализовать наши боевые ряды. Знаете ли вы, с чем это граничит в военное время? Знаете, я вас спрашиваю?

Ребята опустили глаза, замолчали. С Двины пронзительно задувал ветер, леденил щеки и руки, постукивал обледеневшими ветками кленов.

– С предательством! – жестко закончил Всеволод.

– Врешь! – сорвавшимся голосом закричал Митька и, сжимая кулаки, огляделся, ища поддержки у ребят.

Но ребята молчали: кто смотрел в небо, кто возился с креплениями на лыжах, кто усиленно дул в варежку. Тогда, облизнув кончиком языка пересохшие губы и поглубже нахлобучив ушанку, Митька медленно стал вынимать палки из лыжных ремней.

– И никакого прощения человеку? – робко спросил чей-то простуженный, с хрипотцой голос.

– Приказ обжалованию не подлежит, – отрезал Всеволод. – Сорокин, можешь идти.

– Ну что ж, – сказал Митька, сунул носки валенок в ремни, туго затянул на пятках заржавевшие пряжки и добавил: – Еще вспомните Дмитрия Сорокина…

– Таких солдат нам не нужно.

– …но будет уже поздно.

– Кругом… шагом марш!

Митька подпрыгнул, громко хлопнув лыжами о снег, задвигал валенками, проверяя прочность креплений; потом выпрямился, грудью уперся в палки…

– Ну и черт с вами! – Митька оглушительно свистнул, вонзил в снег палки, оттолкнулся и исчез за краем обрыва.

Толкая друг друга, ребята бросились к обрыву. Заросший кустарником и деревьями, он тремя огромными террасами уходил глубоко вниз. Ни один еще лыжник, даже взрослый, не решался съехать с такой головокружительной высоты.

Низко пригнувшись, держа на весу палки, Митька неудержимо мчался вниз – нет, не мчался: падал! – стремительно объезжая кустики ивняка и старые промерзшие ивы, и было непостижимо, как успевает он на такой бешеной скорости управлять лыжами. Вот его маленькая фигурка в бобриковом пальтеце нырнула в узкий пролет между деревьями, выскочила на пологий сугроб и внезапно провалилась за грань нижней террасы…

Не дыша, с жутким холодком в сердце, с каким ожидают несчастья, смотрели ребята вниз.

Секунда – и Митька вынырнул из-под земли и, упруго подпрыгивая на горбах и колдобинах, понесся к реке. Сила разгона донесла его до середины Двины.

– Вот это да! – с восторгом выдохнул кто-то. И ребята шумно заговорили, обсуждая спуск.

– Какого человека прогнали, а! – назойливо раздавался все тот же простуженный, с хрипотцой голосок, сея сомнения в справедливости командирского приказа.

Назад Дальше