Старый индус, ученый с мировым именем, известный путешественник, рассказывал мне.
- Моя жена тяжело заболела. За несколько дней до смерти она позвала к себе нашего сына и прошептала: "Я ухожу. Но я должна тебе кое-что сказать. Твой отец стареет и частенько засыпает, сидя в кресле. Обещай присматривать за ним, чтобы, заснув, он не упал".
И теперь каждый вечер мой сын заходит посмотреть, заснул ли я в кресле или в кровати.
Рассказав об этом, старый индус вдруг улыбнулся, и в глазах его вспыхнула странная радость. Я вспомнила строки из его книги, которую он посвятил памяти своей жены: "Когда она умерла, на лицо ее снизошел необычайный покой. По индусскому обычаю, жену, ушедшую из жизни раньше мужа, одевают и украшают, как невесту. Это облачение очень гармонировало с просветленным
выражением ее лица. Сердце мое было сокрушено за долгие часы бодрствования - я не спал с момента ее смерти до утра следующего дня, когда она должна была отправиться в свой последний путь и превратиться в пепел, - но, вглядываясь в нее, я непрестанно повторял себе:
- Pulchra, pulchrior in serenitatem mortis. (Прекрасная, еще прекраснее в просветленности смерти)".
Старый индус улыбался.
Не твой ли это восторг, бесконечная любовь?
ДЕНЬ ПЕВЦА
В руках Надира были цветы и он сказал:
- Надежда!
Пламя осенних гвоздик легко плясало над
незримой раной.
Надир пел: громовая радость сотрясала
стены и окна.
Сердца сжимались восторгом страдания.
Надир опустил голову.
Было ли то сомнением? Серый призрак коснулся пальцем его темных бровей и беззвучно
сказал:
- Смирись!
Надир улыбался.
Из глаз его вылетали огненные мотыльки красоты, его белые зубы надкусывали счастье,
как лакомый кусок добычи.
Надир подумал: "Может быть, я еще не родился, но я вольюсь в свой голос, он будет течь, как металл из плавильной печи, и так очистится руда моей жизни, моей души".
Надир заснул.
Он скрестил руки на холодном снеге рубашки, и тяжкая ноша дня канула в беззвучность его дыхания.
На губах его дремала завтрашняя песня.
ЛЕПЕСТКИ МАКА
Каким душным, каким однообразным был день! Летнее воскресенье у озера. Она смотрела на холст, краски и кисть, но писать не могла. То ли погасли в мире краски, то ли потускнели ее глаза?
Тот, кого она любила, не пришел. Уже давно он больше не приходит. Но разве можно его винить? Слишком тягостной, навязчивой была ее любовь. Как сказал он однажды, когда после долгого мучительного отчуждения они снова встретились:
- Я каждый день думаю о тебе, но не в силах к тебе пойти. Мне страшно: ты хочешь меня подчинить себе. С тобою я, конечно, стал бы лучше, а я хочу быть свободным. Если мы будем вместе, сразу же начнется разлад. Ты, может быть, ни слова не скажешь, но будешь страдать. И я это почувствую. Есть в тебе что-то трагичное, и оно обволакивает, как черное облако. Ты умна и все-таки не видишь
меня таким, каков я на самом деле - во мне есть что-то от карманного вора.
Так неожиданно он закончил свою речь о свободе.
С опущенной головой сидела она и думала о себе и о нем. Красивая, серьезная, безупречная, подавленная своим мнимым благородством и безупречностью. Он сейчас у какой-то другой женщины - влекущей, уклончивой, свободной, ему не подчиняющейся. А в ее любви разве было хоть что-то хорошее, - словно камень на шею и себе и другому. Словно она искала спасения от непосильного бремени в счастье, отпущенном на двоих.
Она медленно поднялась и пошла к озеру. В знойном мареве оно лежало недвижимое - как Мертвое море. Ей припомнилось, как хотела она обрести внутреннюю свободу. Прошлой осенью одна уехала к Черному морю - такому же сине-зеленому, как бирюза. Горы светились, коробочки магнолий выстреливали яркими, красными семенами, повсюду бродили влюбленные. Только она жила в одиночестве. Как всегда. В одиночестве? Нет, каждый миг он был с нею, он запрещал ее душе раскрываться навстречу другим людям. Как-то она
не выдержала - сорвала жесткий большой лист магнолии, нацарапала на нем свое имя и его адрес, наклеила на лист марку и бросила в почтовый ящик. Почтовые работники с удивительной бережливостью доставили ему этот лист. Потом он говорил:
- Я был счастлив. Весь день не выпускал этот лист из рук, даже на работу пошел с ним.
И все-таки непроходимая пропасть была между ними. Внезапно, словно вздох пронесся над озером. Кто вздохнул вместе с нею? Она подняла голову и увидела, как от горизонта, быстро набухая, надвигается черная туча. Второй вздох прогудел, как шквал. Она вернулась в сад. И вдруг остановилась.
Ветер, примчавшийся издалека, набросился на маки. Красные и фиолетовые, они клонились, податливо льнули к его незримой, бурно дышащей груди. Безжалостной рукой он оборвал их мягкие лепестки и, вихрем промчавшись дальше, осыпал ими голые борозды.
Она стояла, свободно и глубоко дыша. Под затененным грозою небом лепестки, такие нежные и ослепительные, лежали на темной земле. Воистину, она видела краски мира!
Блеск первой молнии сверкнул в ее глазах.
Она быстро взбежала на веранду, схватила кисть и - под полыхание вспышек, под шум дождя - стала писать лепестки маков на черной земле.
СЕДОЙ ПРОФЕССОР ПИШЕТ ПОЭТЕССЕ
Бывают дни, когда человек чувствует себя и неспокойным и несчастным. Сидит за столом и не знает, что думать о своем будущем, не знает, как дальше жить.
Но предельно несчастлив старый человек тогда, когда убеждается, что единственное его общество - одиночество.
Я был очень, очень одинок, хотя в моем доме находились и Другие люди. Вдруг мне позвонили и принесли Вашу книгу. И я зачитался Вашими стихами о любви. (Не смейтесь, пожалуйста.) Я слишком стар, чтобы вновь полюбить, но слишком молод, чтобы совсем не любить.
Когда я читаю Ваши строки о двуличии любви, мне кажется, что в них звучит всечеловеческая трагедия.
Скоро я еду в экспедицию к воттам (это маленький финно-угорский народ) и Вашу
книгу возьму с собой. Буду жить в палатке вместе со студентами, которые не понимают Вашего языка. Вечерами стану читать и переводить им Ваши стихи.
МОИ ПОДРУГИ
Хранительница бессмертия
Ее глаза дарят мне неисчерпаемый блеск двадцати шести озер Видземского края, в ее седых волосах горит белый огонь юности.
Ее враг - забвение. Как шмелиное гнездо, гудит ее краеведческий музей - там она собирает терпкий и бесконечно чистый мед трудов настоящего и прошлого.
Она хранит бессмертие людей, запечатленное в их вещах, жилищах, письменах. Она - сестра и мать художников, писателей, композиторов, борцов революции, всех лучших людей труда, всех честных рядовых людей. Если у любимого писателя - ныне живущего или уже умершего - день рождения, она с утра надевает праздничное платье и весь день вспоминает этого человека, и словно светится изнутри.
Она живет в доме, который называется Саулгриежи - Солнцестояние, - и маленькое
озерцо серебрит его порог. Огромные клены на / обочине шепчут медлительно и ликующе:
- Ты уйдешь и все-таки ты останешься!
Оттого-то, уходя, я остаюсь у нее.
Часто сердце, как чайка, взлетает на ЛиеУ пайский маяк, но и оттуда глядит оно в сторону того края, где живет моя подруга, й видит его.
Близ Саулгриежи сходится много дорог, бегущих в Мадону, Лаздону, Ляудону, Праулиене и Агашиене, - и облака над ними - белые, темные - полны вековых раздумий.
Я знаю, она помнит и мой день рождения, и вечные думы ее облаков прольются и над моими дорогами.
Маленькая малиновка и огромная тень
Она сидит с полузакрытыми глазами в белом халате врача и слушает изо дня в день рассказы людей о боли и страхах.
Ни с кем не делится она своими заботами об этих людях.
Но они провожают ее до дому, серебрят завитки волос, по вечерам заставляют склонять голову над книгами, сидят рядом в концерте и в театре, все время задают вопросы уму и сердцу: как сделать лучше?
Ее лицо спокойно, но, когда она поднимает веки и отвечает, из глаз ее вылетают два карих огонька, как искры из маленького кузнечного горна.
Иногда в ямочку на ее щеке, словно малиновка, прыгает улыбка. Эта малиновка бойко клюет огромную, грозную тень, которая надвигается на человеческую жизнь. Тень мечется,
распадается и тает. Маленькие огоньки сжигают страх.
Когда она жгутом перетягивает мне руку над локтем, я вижу, как старается она расправить складку, прорезанную заботами меж ее бровей, - если слишком высоко поднимается красная струя жизни - эта струя превращается в союзника огромной тени.
Но когда напряжение усмирено, струя опускается, все сделано, как должно, - малиновка снова прыгает в ямку на щеке, маленькие огоньки вылетают из горна глаз.
Часто в поздний вечерний час, в телефонной трубке раздается ее полушутливый голос:
- Как дела?
Я не знаю, спит ли она Может ли она вообще заснуть в темноте, как другие. Ее жизнь - сплошное бодрствование ради жизни Других.
Мне чего-то недостает, если над моей работой, моими радостями и моими бедами не реют крылья милой, верной малиновки. Маленькой малиновки, которая бойко клюет огромную тень и отпугивает ее.
Она не спрашивает: что я за это получу?
В юности она обучалась балетному искусству и хотела стать балериной, а стала учительницей. Теперь она учит девочек хорошо готовить, красиво сервировать стол. Но походка у нее такая, как будто она не ходит, а летает, и руки ее прикасаются к каждой вещи с округлой плавностью.
Когда она входит ко мне со своим маленьким сыном (она потеряла человека, которого любила), - оба они сразу же начинают приводить в порядок мои разбросанные книги и разглаживать скомканную скатерть. Сами того не сознавая, они каждым вздохом, каждым движением борются за красоту.
Моя подруга со своим сыном живут в комнатке у моря. За их окном толпятся могучие сосны. Когда я летней порой захожу к ним, го часто вижу там другую женщину, которая более близка моей подруге, чем я.
Болезнь лишила эту женщину способности ходить. Она передвигается в кресле на колесах, и только руки ее находятся в постоянном движении. Артель инвалидов ценит ее умение поднимать на чулках спустившиеся петли. Благодаря этой работе она сумела вырастить сына и дочь - отец их бросил, когда заболела мать.
Ее дети тоже сидят в маленькой комнате у моря и болтают с сыном моей подруги. Потом они выбегают во двор, и голоса их разносятся по сосновому бору.
Моя подруга не оставляет этих оставленных. Когда она упоминает о больной женщине, в ее голосе всегда звучат уважение и восхищение. Она дарит ей свою любовь, она дает ей возможность отдохнуть летом.
Я украдкой смотрю на незнакомую, отважную женщину.
Я понимаю - она могла бы отдыхать и в другом месте, но там не было бы ласкового голоса нашей подруги, легкости ее движений, ничем не омраченного смеха, вместе прочитанных книг, искусно подобранных цветов в глиняных вазах, согласного щебетания детей. Сосны за окном не были бы такими могучими.
И не освещало бы все вокруг эта несказанная душевная красота.
Я редко вижу свою подругу. Иногда она влетает ко мне, стройная и стремительная, со слегка запавшими щеками, с тенями вокруг глаз и быстро говорит:
- У сослуживицы мать в больнице. Мы попеременно дежурим у нее ночью. Я приду в другой раз. Может, вам надо помочь что-то сделать?
Много раз ее гибкие руки накрывали мой праздничный стол. Но и не помогая, она помогает мне, потому что ее губы никогда не произносят:
- Мне трудно.
И глаза ее не спрашивают:
- Что я за это получу?
Таковы мои подруги, и я зову их своими только потому, что для других они больше подруги, чем для меня.
Я ОТКРЫВАЮСЬ ТОЛЬКО ЛЮБВИ
Тихий застенчивый художник, ты не умеешь рассказывать о себе, но мы уважаем твое молчание. Глубина откровения не умолкая звучит в твоих картинах.
Они говорят:
- Я люблю.
Взгляд твоей любви всю жизнь свою вбирал в себя и открывал нам дали Даугавы, ее величавое течение, красоту ее крутых берегов. Он открывал нам таинственное мерцание потоков Гауи, белоснежную пену порогов Персы, сверкающие всеми бликами воды Юглы, каменистые берега моря - всю Латвию с ее лесами, рощами, реками и озерами, с открытыми далями, с потаенными уголками.
Рука об руку пляшут, развевая разноцветные юбки, лето, весна и осень Латвии, околдовывая нас и увлекая в эту пляску вечности, в пляску смены лет.
Эти маленькие сорванцы, ярко-зеленые березки между скирдами ржи! Как весело играют они в густой тени леса. Какие вешние воды, полные юности, бегут, клокочут по неспокойной Гауе. А белые облака над Гауей несут весть о мире, и опять деревья, взбираясь на пригорки, выглядывая Друг из-за друга, с безмолвным ожиданием устремляются вдаль.
Ты не забыл и зиму.
Роскошная и порывистая, мерцая серебром инея или кутаясь в метели, она тоже кидается в пляску и кажется мне латышской народной сказкой. Лохматое, строптивое деревце одиноко борется с резким ветром на опушке заснеженного леса. Мне трудно сказать, что прекраснее: твои снега или твои цветы.
Ты воспеваешь буйное цветение Латвии не слащаво и не крикливо. В твоих цветах - огонь любви, пьянящие запахи, вихри красок, ручьи нежности. Неожиданные контрасты и изумляющие созвучия.
На выставке твоих картин незнакомая женщина повернулась ко мне и сказала:
- Когда я смотрю на одинокое деревце на опушке леса, мне хочется плакать.
Но она была счастлива, говоря это.
Это тихое счастье подарил нам труд твоей жизни.
Твоей кистью рождены и незабываемые образы героев народных сказок. Ты почувствовал и понял их деяние, их мудрость. Они идут по твоим пейзажам, открывают душу трудолюбивого, честного народа, его жажду красоты и справедливости.
И пусть тебе говорит голос твоей Латвии:
- Я открываюсь только любви.
ПТИЦЫ В АПРЕЛЕ
Однажды в апреле я уехала в Саулкрасты. Может быть, потому, что я недомогала, ощущала я, как никогда, стремительную красоту этого месяца. Соки мчались вверх по стволам. Сквозь снег прорывались травы и первые цветы. Как-то в лесу меня оглушили птичьи крики, и я подумала: наверно, вблизи птичья ферма, но невольно подняла голову и увидала стаю журавлей. Они возвращались из южных стран и громкими криками приветствовали Родину. Тяжело хлопая крыльями, птицы летели низко-низко, усталые от дальнего пути. У меня невольно полились слезы. Я вышла к морю и опять увидела птиц. Грациозно и плавно покачивая хвостиками, по берегу гуляли две трясогузки. Стоило мне присесть на брошенное бревно или на камень, они тут же начинали прогуливаться вокруг меня мелкимимелкими шажками. Так повторялось и в другие дни. Едва я появлялась на берегу, трясогузки
семенили ко мне, выискивая в снегу какую-то пищу. Я невольно возгордилась. Видимо, я очень им понравилась, хотя не давала ничего съедобного. Однажды бросила хлебные крошки, но трясогузки не ели хлеба, продолжая искать что-то свое. Только потом приметила я, что трясогузки семенят и у моря, и на берегах рек вблизи от людей. Люди нравятся им. Их привязанность к людям тронула меня. В том апреле я была очень одинокой без них. Но долго ждать их не приходилось. Они появлялись тут же. Всякий раз, когда я вижу на дороге трясогузок, мне кажется, что я встречаю друзей. Они освободили меня однажды от тоски, одиночества и боли.
Красивые, легкие, верные трясогузки.
ПЕРВОЕ ВОСПОМИНАНИЕ ДЕТСТВА
Я сижу на солнечном подоконнике, закутанная в пеленку. Седобородый старик, улыбаясь, протягивает мне тонкую палочку. Я жадно хватаю ее, но он тут же отводит руку и добродушно улыбается. Я вижу каждую морщинку вокруг его глаз. Он снова начинает играть со мной: протягивает палочку и не дает схватить.
Позже, когда я подросла, я больше никогда не видела этого старика. Это был дед Екаб, батрак, отец моего отца. Его не стало вскоре после моего рождения. Когда он играл со мной, мне было всего восемь месяцев.
Странно, что первая вещь, которую я так хотела иметь и которую так запомнила, был карандаш.
МОЙ ОТЕЦ
Своего отца я помню только больным. За четыре года болезни он лишь изредка поднимался с постели и еле-еле бродил по комнате. Он был высок, светлоглаз, с иссиня-черными курчавыми волосами. И мать, и окружающие люди говорили, что у него чахотка, что никакие лекарства не помогают.
Он был сыном батрака из Калетов, слишком бедным, чтобы иметь высшее образование. Но вокруг него всегда были книги. Он хорошо знал русский язык, самоучкой одолел французский и немецкий.
Мне рассказывала мать, как он уехал в Берлин на заработки, бедствовал там, с голоду ел траву. Вскоре он возвратился в Латвию, и ему повезло: получил место писца и агента на лесопромышленной фирме. Однажды осенью в Петербурге, проверяя груз на корабле, он оступился и упал в ледяную Неву. Потом отца
свалила злая болезнь. Мой отец, лежа в постели, обычно читал, иногда пел, но больше всего кашлял. Нас всех содержала мать, работая швеей. Когда я подросла и взяла в руки книги отца, его учебники для самостоятельного изучения языков очень пригодились мне. Через несколько лет я прочла по-русски всего Ибсена и Гауптмана, мне стали доступны французские и русские классики. Но тогда уже моего отца не было на свете.
В ранней молодости отец был очень общительным, играл на скрипке, пел в разных хорах так же, как и мать. И это, наверное, сблизило их. Кроме того, они оба были из Калетов. Оба часто вспоминали свою подругу - красавицу Эльзу Берг - жену Андрея Яблонского, которая эмигрировала после 1905 года вместе с мужем за границу.
В те времена не было социального обеспечения. Никогда я не видела, чтобы моего отца посетил хотя бы один сослуживец. Но иногда за годы его болезни в городе появлялись афиши каких-то обществ, извещающие о вечерах в пользу семьи Яниса Кемпе. Никогда я не видела у нас и богатых родственников матери. Они прибыли только на похороны отца. Ни до
того, ни после они у нас не показывались, боясь, как бы мы не попросили у них помощи. Но моя мать была гордой и учила меня с малых лет: никогда ничего не просить и не ждать от других. Данное взаймы возвращать и довольствоваться тем, что имеешь. Так она несла бремя своей жизни. Свою усталость и боль она иногда срывала на нас, детях. Она кричала:
- Подождите, вот умру, тогда увидите!
Я еще не понимала, что такое "умру", но чувствовала, что это значит уйти, исчезнуть. Играя во дворе, я ежеминутно подбегала к окну и смотрела, не умерла ли мать. Мне было страшно.
Наши жилища часто менялись. Вспоминаю, как по улице Бернату двигалось печальное шествие: на носилках несли красивого молодого, но иссохшего, бледного человека. Рядом с ним шла миловидная омраченная горем женщина, а позади бежали мальчик и девочка: мой брат и я. Мы переселялись. Наши жилища становились все тесней, все неприглядней. Только за нашу последнюю квартиру я бы хотела от всего сердца поблагодарить Анну Аболт, которая и теперь еще живет в Лиепае.
На улице Стросту, 16. Сейчас ей уже больше восьмидесяти.