Ваньку мне стало жалко, себя жалко, жалко всю нашу сиротскую мужичью жизнь… Родился - виноват, живешь - всех боишься, умрешь - опять виноват… Стою, дрожу, от злости меня аж вывертывает всего, а он, малина-командир, ухватил нас с Остапом за воротники и над повозкой приподнял.
- Вот, - кричит, - ваши депутаты… Головы им поотвертывать за подрыв дисциплины… Дурак дурака чище, а, может быть, и немецкие шпионы.
Качнулись посунулись задышали едуче…
- Шпио-о-оны?
- Во-о-о…
- Ты, господин полковник, наших болячек не ковыряй… Плохие, да свои.
- Хищный гад, ему бы старый режим.
- Шпиёны, слышь?
- Дай ему, Кужель, бам барарам по-лягушиному, впереверт его по-мартышиному, три кишки, погано очко!.. Дай ему, в нем золотой дух Николая Второго!..
Задохнулось сердце во мне.
С мясом содрал я с груди кресты свои, показал их полчанам и начальнику своему, навесившему на меня кресты мои.
- Это что?
Все кругом задрожало и застонало:
- Дай ему!
- Вдарь раза!
Я:
- Это что?
Молчал Половцев.
- Гляди хорошенько, командир ты наш, отец ты наш родной. Гляди, не мигай, а то я тебе эти полтинники вобью в зенки! - И на этих словах, не стерпя сердца, хлестнул я командира крестами по зубам.
Половцев падая зацепился шпорой и опрокинул повозку, но упасть в тесноте ему не дали - подняли на кулаки и понесли…
Наболело, накипело…
- Дай хоть раз ударить, - всяк ревет.
Где ж там на всех хватить.
Раздергали мы командировы ребра, растоптали его кишки, а зверство наше только еще силу набирало, сердце в каждом ходило волной, и кулак просил удара…
Пошли ловить начальника хозяйственной части Зудиловича, прозванного солдатами за свой малый рост: "Два аршина с шапкой". Видит, он деваться некуда, и сам, уперев руки в боки, выходит из своей канцелярии на страшный суд-расправу. Уробел злец, ростом будто еще меньше стал, и глаза его, зеленые воры, так по сторонам и бегали…
С самой весны питался полк голой турецкой водой и прелой чечевицей. Раньше боялись кормить такой чечевицей лошадей, шерсть от нее вылазит, а теперь кормили людей. Навалимся на котелок артелью - не зевай, только ложки свищут да за ушами пищит. Мнешь-мнешь, мнешь-мнешь, ровно барабан раздуется брюхо, жрать все равно хочется, а жрать нечего. С тоски пойдет какой бедолага, на ходу распоясываясь, присядет в ямку под кустом и давай думать про политику: "Служил, мол, ты, дурак, серая порция, царям, служил королям, служишь маленьким королятам, а ни один черт не догадается досыта тебя накормить…" Кряхтит-кряхтит, так ничего и не выдумает. Воюй, верно, не горюй и жрать не спрашивай.
Стали мы пытать своего начальника, куда деваются несчастные крохи солдатские, кто хлебушком солдатским харчится, кто махорку солдатскую скуривает, кто попивает солдатский чаек внакладку?
- Я тут ни при чем, - как на шиле вертится "Два аршина с шапкой", - доставка плохая, путь далекая.
- Сказывай, щучий сын, кто кровушку нашу хлебает, кто печенкой нашей закусывает?
- Опять же я не виноват, дивизионные воруют, а наряды посланы давно, не нынче-завтра транспорт ждем.
- Отчего каша гнилая? Отчего в каше солома рубленая, горький камыш и всякая ерунда?
- Каша вполне хорошая.
- Гнилая.
- Хорошая.
- Гнилая! - кричим.
- Отличная каша, - твердит свое Зудилович.
Тогда принесли и поставили перед ним кукурузной каши бачок на шестерых. Дали большую ложку. Один шутник догадался, подмешал в кашу масла ружейного.
- Ешь.
Глядим, что будет.
- Ешь и пачкайся.
Припал наш начальник над котелком на корточки и принялся за кашу.
Все молчали над ним и каждую ложку в рот глазами провожали…
Ел он, ел, икнул и заплакал:
- Больше не могу, господа.
Мы его за усы.
- Кушай.
- Кушай, кормилец, досыта… Мы ее три года едим, не нахвалимся.
Распоясался он, давай опять есть. Фельдшер с писарем заспорили, лопнет Зудилович или нет?
- Согласно медицины должен лопнуть, - говорил фельдшер Бухтеяров: не только в нашем полку, но и далеко кругом славился он растравкой ран, по которым ухари получали краткосрочные и долгосрочные отпуска на родину.
- Нет, не лопнет, - успорял писарь Корольков и рассказал, как у них в штабе ординарец Севрюгин на спор зараз десять фунтов колбасы да коровай хлеба смял и не охнул, покатался потраве, и вся недолга.
- Ну, это ты, друг, врешь.
- Я?.. Вру?..
- Хотя бы и так, - говорит фельдшер, - то твой Севрюгин, а то образованный человек: в нем кишка тоньше, чуть ты ее понатужь, и готово.
Поспорили они на полтинник.
Давится "Два аршина с шапкой", но жует, а у нас уже и сердце отошло, краснословим, ржем - зубов не покрываем:
- Скусно, поди, в охотку-то.
- С верхом черпай.
- Рой до дна.
- Отгребайся, дядя, ложкой-то, отгребайся, до берегу недалеко.
- Ложка у него титова…
Выел начальник кашу и ложку облизал.
- Хороша? - спрашиваем. - Еще не подложить ли?
- Не каша - разлука, - отвечает он, обливаясь слезами.
- Помни нашу науку.
- Каюсь, братцы.
Приняли его под руки и, обсыпая неприятными словами, на гауптвахту повели.
Заодно думали и каптера Дуню постращать, да не нашли, унюхал и скрылся.
Расходимся по землянкам.
- В частях кругом пошло блужденье, - говорит разведчик Василий Бровко, - пора войне поломаться.
- Пора, пора…
- Надысь, слышь, Самурский полк снялся с позиции и самовольно в тыл ушел.
- Астраханцы тоже поговаривали…
- К зиме поди-ка ни одной русской ноги тут не останется.
- Народ у нас недружный, у каждого глотка-то, как рукав пожарный, крику много, а делов на копейку… Держись мы дружнее, давно бы дома с бабами спали.
- Твоим бы, Кузя, задом из досок гвозди дергать…
- Разбежимся все, кто же будет фронт держать? - спросил кадровый солдат Зарубалов.
- Аллах с ним, с фронтом.
- А Расея?
- Это не нашего ума дело… У Расеи жалельщики найдутся, мало ли их по тылам прячется…
- Живут, твари, с полагоря.
- Жалко, Кавказ пропадет, сколько тут наших могилок пораскидано…
- Побитых не вернешь, а грузинцев с армянами жалеть нечего, пускай сами обороняются, коли им турки не милы.
- Чего тут сидеть, мертвых караулить…
- Выслать бы своих шпионов в Россию и узнать, кто там кричит: "Война без конца", - того бы за щетину да в окопы… Или половина остаемся и воюем один за двух, а половина с оружием идем по всему государству из края в край, колем и режем, стреляем и вешаем всех сверстников царизма и, разделив по совести землю и леса, фабрики и заводы, возвращаемся сюда на смену…
- Кабы ты, Миша, заместо Керенского в креслах сидел да приказы писал, вот бы мы наворочали делов…
Взводный Елисеев вспомнил Половцева и перекрестился.
- Хороший был командир, царство ему небесное, вечный покой…
- Всеони, псы, хороши, - говорю, - не знать бы их никогда…
Мученый и маленький ефрейтор Точилкин боязливо оглянулся и сказал:
- Удохать мы его удохали, а не вышло бы тут, братцы, какого рикошета?
Когда убивали начальника, Точилкин в сторонку отбежал: крови видеть не мог после того, как однажды побывал в штыковой атаке.
- За ними гляди да гляди.
- Не поддадимся.
- Чего ждем, скажи на милость?.. Давно бы их всех на солдатский котел перевести…
- На котле далеко не уедешь, их благородиям надо на самый хвост наступить…
В комитетскую палатку прибежал язычник, прапорщик Онуфриенко, и доложил про потайное собрание офицерское: крепко-де они за Половцева обижены, надумывают, как бы казаков на полк напустить, а сами-де уговариваются по тылам разъехаться и бросить полк на произвол судьбы.
Солдат, он хитрый: там секреты и тут секреты, у них потайные разговоры, а у нас каждые сутки рота наготове.
- Какая нынче дежурная? - спрашиваю члена комитета Семена Капырзина.
- Двенадцатая дежурная, - отвечает Капырзин и, передернув затвор, посылает до места боевой патрон.
Всполошились.
- Не зевай, ребята.
- Чего зевать, каждую минуту жизня смертью грозит.
- Выходи, шуму лишнего не подавай.
Бежим во вторую линию укреплений, и я громко подаю команду:
- Двенадцатая, в ружье!
Вылетают из своих нор солдаты двенадцатой роты: кто одет, кто бос и без шапки, но все с винтовками.
Мы, комитетчики, вкратце объясняем, из-за чего поднята тревога, и рота, рассыпавшись цепью, скорым шагом направляется к лесу.
Окружаем блиндированную землянку офицерского собрания. Заходим в землянку втроем.
- Здравствуйте, господа офицеры! - смело говорю я и кладу руку в карман на бомбу.
- Здорово, шкурники! - отвечает батальонный второго батальона штабс-капитан Игнатьев и, встав из-за стола, идет прямо на нас. - Мерзавцы! Как вы смели войти без разрешения дежурного офицера?
И со всех сторон густо посыпались на нас обидные слова.
Вижу, Остап Дуда сменился в лице и на батальонного грудью.
- Нельзя ли выражаться полегче?.. Мы есть депутация… Пришли узнать, какой вы за пазухой камень держите?
- Что-о тако-о-ое? - орет Игнатьев, глаза выпуча. - Ах вы, каторжные лбы!
Не помню, как шагнул вперед и я.
- Знай край да не падай, ваше не перелезу! Довольно измываться над нашим братом! Довольно из нас жилы тянуть!
- За нас двенадцатая рота! - с провизгом закричал из-за меня и Капырзин. - За нас полк, за нас вся масса солдатской волны, казаками нас не застращаете, это вам не старый режим…
- Ма-а-а-алчать… Предатели… Родина… Измена! - Батальонный выхватил наган. - Я не могу… Я застрелюсь! - и поднял наган к виску.
- Валяй… Один пропадешь, а нас - множество - останется, - говорит Капырзин.
Раздумал. Опустил руку с наганом и говорит тихим голосом:
- Сукины дети вы.
Офицеры окружили его, отжали в угол и принялись успокаивать.
- Господа депутаты, - обратился тогда к нам молодой и чистый, как утюгом разглаженный, адъютант Ермолов, - господа, по-моему, тут недоразумение… Камня за пазухой мы не держим, и никаких особых секретов у нас нет… Просто, как родная семья, собрались чайку попить и побалагурить… Верьте слову, политикой мы никогда не интересовались… Мы не против и Временного правительства, не против и революции, но… - он оглянулся на своих, - но…
- Мы не допустим, - выкрикнул Игнатьев, - чтоб какая-то сволочь грязнила честь полкового знамени, под которым когда-то сам Суворов водил наш полк в атаку на Измаил и Рымник. Наше знамя… - и пошел и пошел про заслуги полка высказывать.
Насилу его уняли.
К нам опять подлез тот адъютантишка и зашептал:
- Вы на него не сердитесь, господа. Чудеснейшей души человек. Но… но… на язык не воздержан… Революция, это знаете такое…
- Мы и без вас, господин поручик, знаем, что такое революция, - говорит Капырзин. - Расскажите нам лучше, как вы солдата на фронте удерживаете, а сами сговариваетесь дезертировать?
- Ложь, чепуха, хреновина… Больше доверия своему непосредственному начальнику. Солдат ничего не должен слушать со стороны, от какого-нибудь проходимца-агитатора… Все новости должен узнавать через начальника… И со всеми обидами иди к начальнику… Не с первого ли дня войны мы находимся вместе с вами на позиции?
- Вы не сидите, - говорит Остап Дуда, - не сидите в окопах… в воде. - Вы - сухие и чистые - на стульях спите…
- Не вместе ли мы честно служили, и не должны ли мы на этих позициях честно и вместе умереть? За родину, за свободу, за…
- Нам, - говорю, - умирать не хочется. Славу богу, до революции дожили и умирать не желаем.
- Будя, поумирали, - ввязался и Капырзин. - Три года со смертью лбами пырялись, надоело… Нам чтоб без обману, без аннексий и контрибуций.
- Ба, большевицкие речи?
- Нам все равно, чьи речи. Нам ко дворам как бы поскорее, а вы, господа офицеры, нас вяжете по рукам и ногам. Три года…
- Три года! - опять выскочил из своего угла батальонный Игнатьев. - А я служу пят-над-цать лет… Нет ни семьи, ни дома… Все мое богатство - сменка белья да казенная шинель… Теперь вам то, вам се, а нам, старым командирам, шиш костью?.. Вам свобода, а нам самосуды?… Хамы, сукины дети! Не радуйтесь и не веселитесь - дисциплина нового правительства будет еще тверже, и вы, мерзавцы, еще придете и поклонитесь нам в ноги!..
- Пойдем, - сунул меня локтем под бок Остап Дуда, - тут разговоров на всю ночь хватит, а там рота под дождем мокнет…
Повертываемся и выходим.
Рота обступила нас.
- Ну, чем вас там угощали, чем потчевали?
- Мы их испугались, - смеется Капырзин, - а они нас. Потявкали друг на друга, да и в стороны.
- Жалко, драки не вышло. Не мешало бы для острастки одному-другому благородию шкуру подпороть.
- Кусаться с ними так и так не миновать.
- Пока вы там гуторили, мы по лесу всю телефонную снасть пообрывали.
- Ну, ребята, держи ухо востро. Пулеметчикам находиться неотлучно на своих местах. К батарее выставить караул. На дороги выслать заставы. Всем быть готовыми на случай тревоги.
Утром полк был собран на митинг.
Долго судили-рядили. В конце концов было решено батальонного Игнатьева арестовать, а к казакам и в 132-й Стрелковый срочно слать своих делегатов. Арестовать себя батальонный не позволил - застрелился, делегаты были посланы.
Не успели мы разойтись, скачет из штаба дивизии ординарец с распоряжением немедленно везти урну с солдатскими голосами в Тифлис, где квартировал общеармейский комитет турецкого фронта.
- Максима Кужеля слать!
- Пимоненко!
- Трофимова!
Каждому из нас хотелось в тыл - вольную жизнь посмотреть, да и к дому поближе.
Артиллерист Палозеров сказал за всех:
- Нечего нам, братцы, горло драть без толку. Человек тут требуется надежный. Может, через них, через листки-то, какое освобождение выйдет. Благословясь, пошлем-ка кого-нибудь из наших комитетчиков. Верней того ничего не выдумать.
Слову его вняли.
Перед целым полком тащили мы жеребья.
Один тащит - мимо, другой - мимо, третий - мимо.
Пало счастье на меня - вытащил пятак с зазубриной - и заиграло во мне!
Сгреб я барахлишко, посовал всякую хурду-мурду в один мешок, голоса солдатские - в другой и сажусь на арбу.
- Прощевай, земляки.
- Счастливо.
- Возвертайся поскорее.
- Чего он тут забыл?.. Сдай, Кужель, голоса, отпиши нам про тыловые порядки и валяй на Кубань, а следом и мы прикатим.
Кто целоваться лезет, кто на дорогу мне табачку отсыпает, кто сует письмо на родину.
Разобрал ездовой вожжи, гаркнул, и подпряженные парой кони взяли.
С перевала оглянулся я последний раз…
Далеко внизу чернели окопы, виднелись землянки, пулеметные гнезда, батарея в лесочке, и вся широкая долина была насыпана солдатами, как горсть махоркой.
- Прощай, лешая сторонка.
Три года не плакал - все молился да матерился, - а тут прорвало…
Пожар горит-разгорается
В России революция,
вся Россия на ножах.
Горы, леса, битые дороги…
По хоженым дорогам, по козьим тропам несло солдат, будто мусор весенними ручьями.
Солдаты тучами облегали станции и полустанки. По ночам до неба взлетало зарево костров. Все рвались на посадку, посадки не было.
Поезда катили на север, гремя песнями, уханьем, свистом…
Дребезжащие теплушки были насыпаны людями под завязку, как мешки зерном.
- Земляки, посади!
- Некуда.
- Надо ехать, али нет?.. Две недели ждем.
- Езжайте, мы вас не держим.
- Как-нибудь…
- Полно.
- Товарищи!
- Полно.
- Туркестанского полка…
- Куда прешь?.. Афоня, сунь ему горячую головешку в бороду.
- Депутат, голоса везу, - охрипло кричал Максим и, как икону, поднимал перед собой урну с солдатскими голосами. Его никто не слушал. Стоны, вопли, крики… В клубах дыма и пыли летели поезда. Обгоняя колеса, катились тысячи сердец и стуко-тук-тук-тукотали:
…до-мой…
…до-мой…
…до-мой…
Максим вывязал из мешка последнюю краюху черного и тяжелого, как земля, хлеба и принялся махать краюхой перед бегущими мимо вагонами.
- Е! Ей!
Рябой казачина на лету подхватил краюху, Максимовы мешки и самого Максима через окно в вагон втащил.
- Поехали с орехами!
Тесновато, но ехать можно.
- Закрой дверь, холодно, - рычит один из-под лавки, а дверь с петель сорвана и сожжена давно, окна в вагонах побиты.
- Терпи, едешь не куда-нибудь, а домой.
Лобастый, свеся с верхней полки стриженную ступеньками голову и поблескивая озорными глазами, с захлебом рассказывал сказку про Распутина:
- …Заходит Гришка к царице в блудуар, снимает плисовы штаны и давай дрова рубить!
Смеялись дружно, смеялись много, заливались смехом. Накопилось за три-то годика, а на позиции не до веселья - кто был, тот знает.
- Это что! - лезет из-под лавки тот, который рычал: "Закрой дверь, холодно". - Вот я вам расскажу сказку, так это сказка…
Его сказка развернулась на большой час, была полна она диковинными похождениями отпускного солдата: сколько им было простаков обмануто, сколько добра доброго поуворовано, сколько зелена вина выпито и сколько девок покалечено…
В том же вагоне ехал избитый в один синяк и ограбленный солдатами старый полковник. Босые, опутанные бечевками ноги его болтались в заляпанных грязью валяных обрезках; плечи прикрывал драный, казенного образца, полушубок. В измятый медный котелок он подбирал с полу объедки и сосал их. Из-под фуражки в красном околыше выбивались пряди седых свалявшихся волос. Спал он, как и все, стоя или сидя на полу - лечь было негде. Захочет старик до ветру, а его и в дверь не пускают…
- Лезь, - кричат, - в окошко, как мы лазим. Максиму жалко стало старика, подвинулся немного и пригласил его присесть на лавку.
- На добром слове спасибо, братец. Недостоин я, это самое, с солдатиками в ряд сидеть… За выслугу лет, это самое, в чистую вышел… - и не сел, а у самого дробные слезы так и катятся по щетинистой щеке.
Со всех сторон руганью, ровно поленьями, швыряли в старика:
- Глот. Давно подыхать пора, чужой век живешь.
- Вишь, морду-то растворожили…
- Может быть, из озорства ему накидали?
- Зря бить не будут, бьют за дело.
- Выбросить вон на ходу из окошка, и концы в воду… Мы походили пешком, пускай они походят
- Брось, ребята, - вступился Максим, - чего старика терзать? Едет и едет, чужого места не занимает… Всем ехать охота.
- Правильно, - поддержал лобастый сказочник с верхней полки, - перед кем он провинился, тот ему и наклал, а наше дело сторона… Из них тоже которые до нашего брата понятие имели…
Ехал тот полковник к дочери в станицу Цимлянскую, на тихий Дон. До самого Тифлиса Максим подкармливал его и на прощанье чулки шерстяные подарил.